Текст книги "Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана…"
Автор книги: Олег Михайлов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Прислуга втихомолку издевалась над нами: дразнила меня горбатым, потому что я в детстве держался сутуловато, а мою мать называли при мне приживалкой и салопницей. И сама мать, чтобы рассмешить благодетелей, приставляла себе к носу старый, трепанный кожаный портсигар, перегнув его вдвое, и говорила: «А вот нос моего сыночка…»
В первом варианте «Реки жизни» подробности звучали еще резче, и жена Куприна Мария Карловна просила смягчить их, чтобы они не носили портретного сходства. Вскоре мать Куприна попросила сына прочитать рассказ за семейным столом. Мария Карловна вспоминает: «Вычеркнул Александр Иванович из рассказа очень мало. Только фразу, что он проклинает свою мать, и еще одну о том, что после посещения богатых подруг мать была ему настолько неприятна, что он вздрагивал от звука ее голоса.
Эпизод с портсигаром он оставил. И когда после этого он продолжил читать дальше, у Любови Алексеевны затряслась голова, она поднялась с кресла и вышла из комнаты».
И какой контраст с детскими воспоминаниями Бунина! В том же, что и купринская «Река жизни», 1906 году пишет он стихотворение, которое так и называется: «Детство». Но что вспоминается ему прежде всего? Солнечный свет, радость, счастье в гуще дубрав матери-природы:
Чем жарче день, тем сладостней в бору
Дышать сухим смолистым ароматом,
И весело мне было поутру
Бродить по этим солнечным палатам!
Повсюду блеск, повсюду яркий свет,
Песок – как шелк… Прильну к сосне корявой
И чувствую: мне только десять лет,
А ствол – гигант, тяжелый, величавый.
Кора груба, морщиниста, красна,
Но так тепла, так солнцем вся прогрета!
И кажется, что пахнет не сосна,
А зной и сухость солнечного света.
И в том же столпе солнечного света – образ матери. Когда жена Бунина Вера Николаевна расспрашивала Людмилу Александровну о сыне, та рассказывала, что ее Ваня «с самого рождения сильно отличался от остальных детей, что она всегда знала, что «он будет особенный», и «ни у кого нет такой тонкой и нежной души, как у него», и «никто меня так не любит, как он», – говорила она с особенным радостным лицом» (дневник, июнь 1907 года).
Ваня безраздельный любимец у матери, ее баловень и фаворит. Он привык место «верховного существа» занимать сам. Его немудреные детские желания исполняются, и с этим ребячливо-эгоистическим «захочу – будет!», быть может, связаны его самые ранние творческие импульсы. Даже если он требует заведомо невозможного.
«Дай мне звезду, – твердит ребенок сонный, –
Дай, мамочка…» Она, обняв его,
Сидит с ним на балконе, на ступеньках,
Ведущих в сад. А сад, степной, глухой,
Идет, темнея, в сумрак летней ночи,
По скату к балке. В небе, на востоке,
Краснеет одинокая звезда.
«Дай, мамочка…» Она с улыбкой нежной
Глядит в худое личико: «Что, милый?»
«Вон ту звезду…» – «А для чего?» – «Играть…»
Лепечут листья сада. Тонким свистом
Сурки в степи скликаются. Ребенок
Спит на коленях матери. И мать,
Обняв его, вздохнув счастливым вздохом,
Глядит большими грустными глазами
На тихую далекую звезду…
Прекрасна ты, душа людская! Небу,
Бездонному, спокойному, ночному,
Мерцанью звезд подобна ты порой!
И таинственный лепет сада, и далекий свист сурков, и красный отблеск звезды, и большие грустные глаза матери – все впиталось в детскую душу. А дальше – первые вспышки «художественной лжи», ребячьей фантазии. Сам Бунин вспоминает: «…я был в детстве и отрочестве правдив необыкновенно. Как вдруг случилось со мной что-то непостижимое: будучи лет восьми, я вдруг предался ни с того ни с сего страшной бесцельной лживости; ворвусь, например, из сада или со двора в дом, крича благим матом, что на гумне у нас горит рига, или что бешеный волк примчался с поля и вскочил в открытое окно людской кухни, – и уже душой всей веря и в пожар, и в волка. И длилось это с год, и кончилось столь же внезапно, как и началось. А возвратилось, – точнее говоря, начало возвращаться, – в форме той сюжетной «лжи», которая и есть словесное творчество, художественная литература, ставшая моей второй натурой с той ранней поры, когда я начал писать как-то совершенно само собой, став на всю жизнь писателем». Об эту же пору, восьми лет, Бунин сочинил свое первое стихотворение, тоже в некотором роде «ложь», – речь шла в нем о никогда не виденных им духах.
В отличие от Куприна, у которого в детстве обнаруживается некая надорванность, усугублявшаяся испытаниями кадетского корпуса, сиротского и юнкерского училищ, Бунин не просто эгоистичен, но и необыкновенно самоуверен, решителен и самостоятелен в своих действиях. Маленький Саша бежит из сиротского училища, его водворяют туда снова, и этим заканчивается бунт: он смиряется с многолетним казарменным содержанием. Ваня Бунин, когда его отдают учиться в елецкую гимназию, спокойно покидает ее, не окончив и четырех классов. Его образование завершается «на воле», в упорной самостоятельной работе; впрочем, оно и начиналось «на воле», когда в семье Буниных поселился странный, неуживчивый человек, носивший парик и старенький сюртук, – Николай Осипович Ромашков.
Сын предводителя дворянства Ромашков был типичным «лишним человеком», описанным в русской литературе XIX века. Окончил курс Лазаревского института восточных языков, был образован, начитан, но не мог ни служить, ни даже жить в имении отца, встречая всюду действительные и мнимые обиды. Он и с отцом Бунина, Алексеем Николаевичем, не раз ссорился, особенно если оба были во хмелю (сам Ромашков приводил всех в изумление, питаясь черным хлебом с намазанной на нем горчицей под водку).
Вспыльчивый, неуживчивый Ромашков привязался к мальчику, стараясь развить в нем чувство справедливости и душевное благородство. Он рассказывал своему воспитаннику о собственной жизни, о причиненных ему людьми подлостях, и маленький Ваня приходил в негодование, сопереживая Николаю Осиповичу. Грамотой овладевали по «Одиссее» и «Дон Кихоту», вместе мечтали о странствиях в дальние края, читая выпуски «Всемирного путешественника» и «Земли и людей» и разглядывая картинки с египетскими пирамидами, пальмами, коралловыми островами и дикарями в пирогах. Искали на чердаке какую-то дедовскую саблю, пылко говорили о рыцарстве, средневековье, благородной старине.
Николай Осипович в лицах передавал все, что помнил, с волнением рассказывал о том, как однажды видел самого Гоголя:
– Я смотрел на него с неописуемой жадностью, но запомнил только то, что он стоял в толпе, тесно окружавшей его, что голова у него была как-то театрально закинута назад и что панталоны на нем были необычайно широки, а фрак очень узок. Он что-то говорил, и все почтительно и внимательно только слушали. Я же услышал только одну фразу – очень закругленное изречение о законах фантастического в искусстве. Точно я этой фразы не помню. Но смысл ее был таков, что, мол, можно писать о яблоне с золотыми яблоками, но не о грушах на вербе…
Ромашков играл на скрипке, рисовал акварелью и, как вспоминал позднее Бунин, «пленил меня страстной мечтой стать живописцем. Я весь дрожал при одном взгляде на ящик с красками, пачкал бумагу с утра до вечера, часами простаивал, глядя на дивную, переходящую в лиловое, синеву неба, которая сквозила в жаркий день против солнца в верхушках деревьев, как бы купающихся в этой синеве, – и навсегда проникся глубочайшим чувством истинно божественного смысла и значения земных и небесных красок». Позднее, гимназистом в Ельце, Бунин одно время жил у ваятеля и, подражая ему, все свободное время лепил из глины. Успехи мальчика были таковы, что его произведения – надгробные памятники – стали попадать на монастырское кладбище.
Очень рано, в самом нежном возрасте, ощутил Бунин ужас от близкой смерти. Много позднее он повторял слова Аввакума: «Аз же некогда видех у соседа скотину умершу и, той нощи восставши, пред образом плакався довольно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть…» Гибель пастушонка, сорвавшегося вместе с лошадью в Провал – глубокую воронку с илистым дном; внезапная кончина любимой сестренки – веселой синеглазой Саши, смерть бабушки Анны Ивановны – все это неизгладимо запечатлелось в сознании мальчика. Когда умерла Саша, семилетий Ваня бросился бежать по снежному двору в людскую – сообщить об этом, и на бегу все глядел в темное облачное небо, «думая, что ее маленькая душа летит теперь туда». После этого он начал запоем читать копеечные книжки «Жития святых» и даже сплел из веревок нечто похожее на «власяницу».
Острое ощущение жизни и смерти рано породило некую двойственность натуры Бунина, что отмечала в нем его жена В. Н. Муромцева: «Подвижность, веселость, художественное восприятие жизни, – он рано стал передразнивать, чаще изображая комические черты человека, – и грусть, задумчивость, сильная впечатлительность, страх темноты в комнате, в риге, где, по рассказам няньки, водилась нечистая сила, несмотря на облезлую иконку, висящую в восточном углу. И эта двойственность, с годами изменяясь, до самой смерти оставалась в нем» («Жизнь Бунина»).
После кончины в 1881 году бабушки Анны Ивановны Чубаровой Буниным по наследству отошла ее усадьба Озерки – дом с необычайно высокой крышей и цветными стеклами в окнах гостиной и угловой комнаты…
Вот этот дом, сто лет тому назад,
Был полон предками моими,
И было утро, солнце, зелень, сад,
Роса, цветы, а он глядел живыми
Сплошь темными глазами в зеркала
Богатой спальни деревенской
На свой камзол, на красоту чела,
Изысканно, с заботливостью женской
Напудрен рисом, надушен,
Меж тем как пахло жаркою крапивой
Из-под окна открытого, и звон,
Торжественный и празднично-счастливый,
Напоминал, что в должный срок
Пойдет он по аллеям, где струится
С полей нагретый солнцем ветерок
И золотистый свет дробится
В тени раскидистых берез,
Где на куртинах диких роз,
В блаженстве ослепительного блеска,
Впивают пчелы теплый мед,
Где иволга то вскрикивает резко,
То окариною поет,
А вдалеке, за валом сада,
Спешит народ, и краше всех – она,
Стройна, нарядна и скромна,
С огнем потупленного взгляда.
Со смертью бабушки все переменилось, хотя отец и пытался подражать прежнему образу жизни. Он завел легаша, гончих, борзых, пропадал на охоте – он был лучшим стрелком в округе, попадал в подброшенный двугривенный.
У крыльца нетерпеливо скулили собаки. Алексей Николаевич прошел через столовую и увидел в буфете непочатый окорок, остановился, отрезал кусок: окорок оказался очень вкусным, и он так увлекся, что съел его весь!..
После отъезда отца в поле все показалось Ване пустым и неуютным. Он прошел в людскую, где на большой печи лежал худой старик, бывший повар бабушки, Леонтий. Ваня не утерпел, рассказал ему про аппетит отца.
– И, барчук, это еще ничего… Помещик соседский Рышков съедал в Ельце разом по девять цыплят. А вот покойный Петр Николаевич Бунин – тот заваривал кофий всегда в самоваре…
– Это когда ты поваром у бабушки служил?
– Никак нет-с. Допрежь того, когда я у вашего дедушки по бабушке ловчим был, стаей правил…
Ваня расспрашивал его о былом, об охотниках и охотах, о мужиках…
Медленно и внятно ведет рассказ древний годами ловчий:
– …И вот еще был на дворе у вашего папаши дворовый, по прозвищу Ткач… Вы тогда, барчук, и на свет еще не рождались. И до чего был этот Ткач веселый, бесстыжий и умный вор! Не воровать он прямо не мог. И нужды нет никакой, а не может не украсть! Раз свел у мужика на селе корову и схоронил ее в лесу. Будь коровьи следы – по следам нашли бы, а следов никаких – он ее в лапти обул! А у другого овцу унес. Пришли с обыском, искали, искали – ничего не нашли. А он сидит в избе, качает люльку – и никакого внимания на них: ищите, мол, ваше дело! А овца в люльке: положил ее туда, связал, занавесил пологом, сидит и качает, приговаривает: «Спи, не кричи, а то зарежу!»
Бунин жадно впитывал рассказы бывалых людей. В «Автобиографической заметке» 1915 года он вспоминал:
«Мать и дворовые любили рассказывать, – от них я много наслушался и песен, и рассказов… Им же я обязан и первыми познаниями в языке, – нашем богатейшем языке, в котором, благодаря географическим и историческим условиям, слилось и претворилось столько наречий и говоров чуть не со всех сторон Руси».
Именно в эту пору в душу впечатлительного ребенка входит так нечто еще не осознанное, но цементирующее весь строй его личности, представлений, ценностей национальное начало. В нем возникает завязь стихийного историзма, ощущения преемственности поколений, теряющихся во мраке времен. Земля хранила в себе память нации в названиях лесов, оврагов, речек или того Муравского шляха, по которому несколько столетий назад – «день и ночь, день и ночь» – шли, как муравьи, несметные татары. И с этой исторической бывальщиной смыкались недавние события – героическая оборона Севастополя, о которой рассказывал маленькому Ване отец.
К отцу он испытывал особенное чувство, силе и остроте которого не могли помешать печальные слабости Алексея Николаевича. Много позднее, возвращаясь к образу отца, Бунин с обычной для него резкостью светотеней нарисовал его портрет, не скрывая недостатков и в то же время окрасив все сыновней нежностью, доброй снисходительностью, щемящей любовью:
«Отец, человек необыкновенно сильный и здоровый физически, был до самого конца своей долгой жизни и духом почти столь же здоров и бодр. Уныние овладевало им в самых тяжелых положениях на минуту, гнев – он был очень вспыльчив – и того меньше. До тридцати лет, до похода в Крым, он не знал вкуса вина. Затем стал пить и пил временами ужасно, хотя не имел, кажется, ни одной типической черты алкоголика, совсем не пил иногда по нескольку лет (я рожден как раз в один из таких светлых промежутков) и не соединял с этой страстью никаких других дурных страстей… Ум его, живой, образный, – он и говорил всегда удивительно энергическим и картинным языком, – не переносил логики, характер – порывистый, решительный, открытый и великодушный – преград. Все его существо было столь естественно и наивно пропитано ощущением своего барского происхождения, что я не представляю себе круга, в котором он смутился бы. Но даже его крепостные говорили, что «во всем свете нет проще и добрей» его. То, что было у матери, он тоже прожил, частью даже раздарил, ибо у него была какая-то неутолимая жажда раздавать. Постоянная охота, постоянная жизнь на воздухе много помогли тому, что этот хороший, интересный и по натуре даровитый человек умер восьмидесяти лет легко и спокойно».
Мальчик любил слушать воспоминания отца о прошлом, о том, что у его дяди, брата Алексея Николаевича, был жеребец какой-то страшной бунинской породы – огромный, рыжий, с белой «проточиной» на лбу.
– А у меня, – говорил отец, – все менялись верховые жеребцы: был вороной, с белой звездой на лбу, был стальной, был соловый, был краковый, иначе сказать, темно-гнедой…
Вайя мечтал в будущем быть похожим на отца – охотиться, ловить перепелов на вечерней заре, петь под гитару старинные романсы. Но пришла пора учебы – осенью 1881 года Бунин поступил в первый класс гимназии в Ельце.
Экзамены прошли легко: рассказал об амалкитянах (библейском народе, кочевавшем на севере Синайского полуострова), написал под диктовку «снег бел, но не вкусен», начал было читать стихи, которые учитель даже не дал ему кончить. Дома отец все повторял: «Зачем ему эти амалкитяне?» Ваня поступил в «нахлебники» к неласковому мещанину Бякину.
Для избалованного мальчика перемена привольной домашней обстановки на сумеречный и строгий быт была тяжелым испытанием. Одним из свидетельств тому может служить неоконченный набросок «сказки» «Свет жизни», которая была задумана Буниным в 1886–1887 годах и носит несомненно автобиографический характер:
«…В старой и тихой улице одного небольшого города, в бедном мещанском домике я знал мальчика; он был привезен из деревни, с далекого сельского хутора, затерявшегося среди высоких степных хлебов, чтобы учиться всему, что знают в большей или меньшей степени все люди и что составляет, по мнению этих людей, необходимую принадлежность жизни. Мальчик не представлял из себя ничего особенного; он был некрасив даже. Лицо его очень часто было болезненного цвета; характер его был, по словам воспитателей, испорчен: он легко раздражался и в такие минуты плакал злыми недетскими слезами. Быть может, это случалось от той же болезни.
Но наряду с этим в душе ребенка жило с первых дней младенчества нечто иное, нечто глубокое и прекрасное, хотя многие взрослые люди, окружавшие его, вовсе не считали это свойство прекрасным. Сам ребенок впоследствии, будучи уже не ребенком, а юношей, старался развить это свойство своего сердца, называя его своим единственным счастием, и, разумеется, не обращал внимания на тех, которые говорили, что он обладает глупым счастием».
Бунин отмечает в своем маленьком герое его скрытую неординарность, мечтательность, способность погрузиться в себя, богатый внутренний мир. «Не всегда, разумеется, это чувство царило в душе ребенка, – замечает шестнадцатилетний автор. – Но когда оно охватывало его, он забывал для него все. А охватывало оно душу ребенка тогда, когда он бывал увлечен или дружбой с каким-нибудь из школьных товарищей, или зачитывался каким-нибудь поэтом и бессознательно, не вполне понимая, наслаждался, охваченный непонятным восторгом, его произведением, или весной уходил в город, ложился где-нибудь во ржи на высокой меже и глядел в далекое небо, где стоял черной точкой степной ястреб, между тем как по полю ходили медленные и плавные волны золотистой ржи и в траве стрекотали бесчисленные кузнечики.
Тогда он начинал лениться в школе, подолгу задумывался, и Бог знает, что творилось тогда в его душе. Может быть, он становился или чувствовал себя, по крайней мере тогда, великим человеком.
Сам он ясно не помнит, что ему мечталось и что снилось иногда в долгие ночи. Помнит только, что его настроение всегда сказывалось в странных образах и поэтических сновидениях. В первые годы отрочества больше всего ему снились картины природы».
Перед нами как бы предчувствия будущих творческих снов, бередящих маленькую душу воспоминаниями о прежней свободе.
В елецком затворничестве все круто переменилось. Иным сделался не только быт, но психологическая и, если угодно, эстетическая атмосфера, окружавшая юного Бунина. В Бутырках царил настоящий культ Пушкина, Жуковского, Лермонтова, Полонского, причем подчеркивалось, что все это были «дворянские поэты» из одних квасов с Буниными. Не без гордости за свою фамилию читалась и Анна Бунина, придворная поэтесса, всем своим строем принадлежавшая к «чувствительному» XVIII веку:
Возможно ль, что и ты, – и ты
Дал в сердце тяжкую мне рану,
Всегда был чужд неправоты
И в скорби укорять тебя не стану!
Как бурей брошенный пловец
Глядит в безоблачной лазури,
Предвидя странствию конец:
Но твердь скопивша новы бури
Разверзлася под ним
Ударом громовым…
Да что «век осьмнадцатый»! Тот же сословный угол зрения определил и изначальное отношение к Льву Толстому, о котором рассказывал отец.
В маленьком елецком домике звучали совсем иные имена. Бякин гордился простонародною Россией, заставлял своих пансионеров декламировать стихи Никитина и Кольцова, о которых с любовью говорил: «Наш брат мещанин, земляк наш!» Не сказались ли детские впечатления в домике Бякина на том повышенном интересе, какой всю жизнь проявлял Бунин к писателям «из народа», посвятив им (от И. С. Никитина до елецкого поэта-самоучки Е. И. Назарова) не одну прочувствованную статью?
Гимназия в Ельце была средней руки провинциальным учебным заведением и, конечно, не могла оставить того следа в душе Бунина, как, скажем, в сознании В. Брюсова или Андрея Белого классическая гимназия Л. И. Поливанова в Москве (директор которой издал и прокомментировал сочинения Пушкина, написал исследование о Жуковском, переводил Расина и Мольера).
К тому же в чужом, полуказарменном «климате» юный Бунин стал, по позднейшим собственным воспоминаниями, «хворать, таять, сделался предельно нервен».
Неудовлетворенность елецкой гимназией и ее учителями, в первые годы бессознательная, вылилась у Бунина к декабрю 1885 года в твердое желание бросить ее и заниматься самостоятельно. Его поддержал брат Юлий, который жил в эту пору у родителей под надзором полиции, но уже не в Бутырках, а в перешедшем к Буниным по наследству имении Озерки.
На характеристике братьев Буниных – Юлия и Евгения – стóит остановиться подробнее, так как они, особенно старший, оказали на мальчика немалое влияние. На судьбе трех братьев, кроме того, интересно проследить расщепление стремительно оскудевающей дворянской семьи на разные по своему социальному характеру побеги.
Ю. А. Бунин (1857–1921) окончил гимназию с золотой медалью и поступил на физико-математический факультет Московского университета, где ему прочили блестящую научную карьеру. Но студентом он сблизился с революционерами-народниками, вступил в подпольную организацию «Земля и воля», а затем участвовал в ее нелегальном съезде в Липецке, где произошел раскол организации на «Народную волю» и «Черный передел», был в дружеских отношениях с Софьей Перовской, Германом Лопатиным, А. Д. Михайловым. В 1881 году, после убийства народовольцами Александра II, был из университета исключен и курс кончал уже в Харькове, где работал статистиком, продолжая участвовать в революционных кружках. В 1884 году он был арестован в Озерках по доносу соседского помещика Логофета (которого вскоре убило упавшим деревом), провел год в тюрьме, а затем был направлен под надзор полиции в родительское имение.
Разумеется, последовательным, жестоким революционером он никогда не был. По характеру мягкий, Юлий Алексеевич мало походил на «железных» народовольцев Г. А. Лопатина и А. И. Желябова (с которыми встречался незадолго до кровавого 1 марта 1881 года). Но, подобно многим своим интеллигентам-современникам, людям весьма расплывчатых идеалов, он уже самой принадлежностью к народнической организации вызывал преследование полиции и ужас знакомых помещиков.
Однако, несмотря на всю умеренность своего «радикализма», выражавшегося в писании брошюр и прокламаций для распространения среди крестьян (под псевдонимом Алексеев), Ю. А. Бунин по своим настроениям был воистину в семье «белой вороной». А если учесть, что Ваня был моложе его на целых тринадцать лет, станет понятно, какое сильное воздействие мог оказать на мальчика прекрасно образованный брат, ставший вторым домашним учителем.
Прежде всего он противостоял воспитанию в Бунине сословной гордости. Когда вечерами в Озерках отец и мать вспоминали знатных и богатых предков, среди которых по материнской линии был даже князь, казненный Петром I, Юлий рассказывал о другом знаменитом родственнике – старинном «знаменщике» Серебряной палаты, искусном гравере Леонтии Бунине, давая этим понять, что человек славен не родом своим, а делами.
Брат Юлий помогал Ивану развивать его богатые, разнообразные склонности и интересы и относился к нему, по словам писателя Н. Д. Телешова, «почти как отец». «Влияние его на брата, – вспоминал Телешов, – был огромное, начиная с детства. Ему, как человеку широко образованному, любившему, ценившему и понимавшему мировую литературу, Иван Алексеевич очень многим обязан в своем развитии. Любовь и дружба между братьями были неразрывные». Впоследствии многие годы Ю. А. Бунин редактировал московский журнал «Вестник воспитания» и был бессменным председателем литературного содружества «Среда».
Другой брат Ивана Алексеевича – Евгений (1858–1932), так же как и Юлий, выбился из традиционно дворянской колеи. Но если Юлий стремился пойти «в народ», чтобы объяснить «меньшому брату» несправедливость общественного устройства, то Евгений шел «в народ» с иной, более скромной целью. Он стремился тем самым избавиться от проклятия праздного существования, на которое было обречено после великой реформы непрактичное и нетрудовое дворянство. Ему с детства был близок крестьянский быт – от посиделок и «страданий» до полевых работ. И он, сын помещика, женился на «простой» девушке, работящей и серьезной, падчерице немца-винокура, и упорным трудом создавал хозяйство, отличаясь чрезвычайной бережливостью, даже скупостью, забросив любимое дело – живопись, которой увлекался в юности, когда занимался у художника-передвижника Г. Г. Мясоедова и приводил в восхищение знатоков[2]2
Как сообщал Ю. Гончаров, «Евгений Алексеевич дожил до 1932 года, работая преподавателем рисования в ефремовской средней школе № 1 и руководя студией, в которые молодые художники совершенствовали свое мастерство. Сейчас в школе № 1 стараниями преподавателей создан музейный уголок, отражающий пребывание в Ефремове И. А. Бунина и художественно-педагогическую деятельность его брата Евгения» (Гончаров Ю. Вспоминая Паустовского. Предки Бунина).
[Закрыть].
Так на примере одной семьи ярко виден этот «молекулярный распад» русского усадебного барства, все ширившийся после реформы 19 февраля 1861 года. Дети столбовых дворян: один – поднадзорный, разночинец по убеждению, другой – крепкий крестьянин, кулак. Формально лишь третий, младший сын (как в традиционном зачине русских сказов) остался в рамках привычного для его круга образа жизни и представлений, был недорослем, обожал охоту, беспрестанно влюблялся, дай характером, беззаботным, вспыльчивым и прямым, а порой даже необузданным, напоминал отца. Но в какой обстановке!..
Жизнь в Озерках все меньше и меньше походила на помещичью. В. Н. Муромцева-Бунина рассказывала со слов мужа: «Ваня вырос из своей гимназической формы. Начались страдания, когда нужно было отправляться куда-нибудь в гости. Юлий подарил ему свой серенький костюмчик, в котором его везли в тюрьму. Свободных денег на одежду у родителей не было… особенно тяжело стало, когда приходилось, набив бумаги в носки ботинок, надевать отцовскую обувь. И он чувствовал, что и другие начинают относиться к нему не так, как прежде, когда у них все было». Вот когда выковалась болезненная бунинская гордость – гордость уязвленного и очень самолюбивого человека.
Вскоре юноша совершил абсолютно «бунинский» по легкомыслию поступок. К этому времени уже началось переписывание векселей. Родители добыли деньги, которые немедленно нужно было внести в Дворянский банк в счет процентов. Поехал Иван, но на деньги эти купил себе дворянскую фуражку, бурку, синюю поддевку и тут же снялся в обновке.
Однако у Ивана Бунина было одно немаловажное отличие от своих предшественников по крови. В нем крепнет и ищет выхода незаурядное художественное дарование. Он давно уже пишет стихи и ведет дневник. Та искорка наблюдательности и умения рассказывать, какая теплилась в отце, разгорелась у Ивана в чистое пламя.
Ю. А. Бунин вспоминал в разговоре с В. Н. Муромцевой: «Когда я приехал из тюрьмы, я застал Ваню еще совсем неразвитым мальчиком, но я сразу увидел его одаренность, похожую на одаренность отца. Не прошло и года, как он так умственно вырос, что я уже мог с ним почти как с равным вести беседы на многие темы. Знаний у него еще было мало, но мы продолжали пополнять их, занимаясь гуманитарными науками, но уже суждения его были оригинальны, подчас интересны и всегда самостоятельны». Занимаясь с младшим братом, Юлий убедился, что тот совершенно не воспринимал «абстрактное», зато в изучении истории, языков и особенно литературы делал огромные успехи. И не только в изучении литературы, по и в пробах пера. Он уже написал несколько стихотворений, как вдруг случилось событие, заставившее его дерзнуть – послать стихи в редакцию журнала. Это была смерть Надсона, популярнейшего поэта «эпохи безвременья», выразившего, по словам критики, «тоску желаний» и «крик дешевой пытки». Так в номере 8 журнала «Родина» за 1887 год появилось бунинское стихотворение «Над могилой С. Я. Надсона»:
Угас поэт в расцвете силы,
Заснул безвременно певец;
Смерть сорвала с него венец
И унесла под свод могилы.
В Крыму, где ярки неба своды,
Он молодые кончил годы,
И скрылись в урне гробовой
Его талант, могучий, сильный,
И жар души любвеобильной,
И сны поэзии святой!..
Он мало жил, но благородно
Служил искусству с детских лет;
Он был поэт, душой поэт,
А не притворный, не холодный;
Могучей силой песнопенья
Он оживлял мечты свои;
В нем сердце билось вдохновеньем
И страстью искренней любви!.. –
и т. д.
Много позднее, в автобиографической «Жизни Арсеньева», Бунин посвятит Надсону иронические характеристики и свое юношеское преклонение перед «поэтом-страдальцем» объяснит соображениями отвлеченно-эстетическими: Алексея Арсеньева поразил романтический облик Надсона и трогательность его кончины – угасание от скоротечной чахотки в Ялте. «Какой восторг возбуждало тогда даже в самой глухой провинции это имя! Я кое-что из Надсона уже читал и, сколько ни старался, никак не мог растрогать себя. «Пусть яд безжалостных сомнений в груди истерзанной замрет» – это казалось мне только дурным пустословием. Я не мог питать особого уважения к стихам, где говорилось, что болотная осока растет над прудом и даже склоняется над ним «зелеными ветвями». Но все равно – Надсон был «безвременно погибший поэт», юноша с прекрасным и печальным взором, «угасший среди роз и кипарисов на берегах лазурного южного моря…».
Из эмигрантского «далека» Бунин ревизует собственное прежнее отношение к Надсону, ненавязчиво, исподволь подбирая такие славные строки из его стихов и сопровождая их такими комментариями, словно под линзой укрупняющими их расхожие красивости, что все постепенно и как бы против воли автора перемещается в плоскость пародийную.
Действительно, у Надсона, эпигона Некрасова, великое множество стихотворных банальностей. Он даже утверждал право на художественное несовершенство крылатой фразой: «Лишь бы хоть как-нибудь было излито, чем многозвучное сердце полно!..» Однако не надо забывать, что это было ставшее почти нормой пренебрежение к поэтической форме гражданина, торопившегося поведать о социальных ужасах. К тому же стихи Надсона читались юным Буниным, без сомнения, вместе со старшим братом, который комментировал их если не восторженно, то по крайней мере с горячим сочувствием. Ясно поэтому, что в «Жизни Арсеньева» характеристики исходят не от семнадцатилетнего поэта, к тому же мечтавшего служить неопределенным демократическим идеалам и по части формы еще явно беспомощного, но от сложившегося крупного мастера, беспощадного к художественным промахам и холодного к гражданской риторике.
На самом же деле все было, очевидно, иначе. Свой стихотворный реквием Бунин писал с искренним участием и пиететом. И не «розы» и «кипарисы», среди которых «угасал» Надсон, тронули Бунина, а демократическая настроенность надсоновских стихов. Правда, стилистически, по своим традициям, Надсон действительно должен был быть очень далек семнадцатилетнему поэту из Елецкого уезда.
Бунин говорит о поэте в выражениях очень знакомых, но отнюдь не надсоновских: «И скрылись в урне гробовой» (ср.: «Исчезли в урне гробовой» в пушкинском «Для берегов отчизны дальной…»), «могучей силой песнопенья» (ср.: «Волшебной силой песнопенья» в «Цыганах»), а также конструкциями, напоминающими других поэтов пушкинской поры. О Надсоне Бунин пишет реминисценциями из Пушкина! Очевидно, что в литературе XIX века его привлекала не ее, условно говоря, демократическая «городская» линия, к которой принадлежал Надсон. Неизмеримо ближе – и формально, и по содержанию – бунинской поэзии, во-первых, «усадебная», дворянская лирика, а во-вторых, крестьянско-разночинская, представленная, например, творчеством Никитина.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?