Текст книги "Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана…"
Автор книги: Олег Михайлов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Дебютировав как поэт, молодой Бунин свои первые опыты в прозе рассматривает скорее как средство дополнительного заработка, нежели как «служение искусству». Но даже тогда, когда он пишет «с кривой улыбкой… газетным жаргоном о положении народной столовой и чайной, о полковых праздниках и дамском благотворительном кружке, о доме трудолюбия, где бедные старики и старухи, измученные и обездоленные жизнью, обречены под конец этой жизни выполнять идиотскую работу – трепать, например, мочало…» («Без роду-племени…»), – даже тогда унылые экзерсисы дают ему нечто большее, не просто «набивают руку». Ведь ему приходится заглянуть, а заглянув, сфотографировать глазами и чайную, и полковой праздник, и «дом трудолюбия», чтобы, помимо газетной реляции, сохранить в памяти еще и художественный негатив, который впоследствии, в повести «Деревня», обогатит замечательное изображение чайной, куда «залетел» ошалевший от радости мужик.
Орловский период в жизни Бунина, перемежавшийся разъездами (1889–1892), был отмечен чрезвычайно тяжелым и скудно оплачиваемым трудом. «Я, брат, тут строчу – нет конца, да все передовицы, – сообщал он брату Юлию 15 декабря 1890 года. – Они меня приглашают специально для этого… Передовиц не посылаю – неинтересные: «Новое важное постановление Св. Синода», «Матери-страдалицы» (о устройстве родильного приюта в Орле) и т. д.»
Газета «Орловский вестник» была сугубо провинциальная, средней руки, как и в других заштатных губерниях, с рубриками: «Письма и известия» (тут, например, появилось сообщение из Ельца о том, что в доме некоего умершего мещанина «поселились черти» и «что будто бы даже однажды во время чаепития стоявший на столе самовар вскочил на сидевшего тут же батюшку»); «Телеграммы»; «Литературный раздел», в котором перепечатывались из других периодических изданий очень неравноценные стихи и рассказы; и, наконец, монотонные, как прогноз погоды, «происшествия»: «23 ноября в г. Орле подкинут один младенец, 24 – два младенца; в ночь на 27 ноября подкинуто два младенца женского пола» и т. п.
Понятно, что работа в таком издании диктовалась исключительно материальными соображениями. Все бунинские письма этих лет родным переполнены жалобами на бедность. Отцу он сообщал в сентябре 1891 года: «…ты знаешь, что я уже давно привык думать, что я должен жить своим трудом, и если я взял у тебя 25 рублей, то я был вынужден, потому что я и теперь хожу без теплого пальто и в отрепанных штанишках». «С отцом мы письменно помирились, и он прислал мне 25 рублей, – рассказывал он Юлию 1 октября 1891 года. – Хотел я на них завести себе брюки, но пришлось заплатить 12 рублей за квартиру… Как жить – не знаю…» «Я перешел на другую квартиру, – уведомлял он брата в одном из последующих писем. – Плачý теперь за комнату, за обед и ужин 16 рублей. Остальное все – чай, керосин, прачка – мое. Такая цена мне лучше: без чая-то можно посидеть».
Жалобы на бедность непрестанны. Шесть лет спустя Бунин, автор уже двух книг, обращается к Юлию: «Еще раз пишу тебе, чтобы попросить тебя вот о чем: вышли поскорее деньги Евгению и Маше (брат и сестра Бунина. – О. М.) и прибавь на мою долю рубля два… Ради Бога, отвечай же как можно скорей. Я тут околел с голоду и ничего не могу писать». И даже в 1899 году, уже в браке с Анной Николаевной, исповедуется Юлию: «Это позор, – мое положение, положение мальчишки, которому не на что выехать от родных! Просить 10 рублей на проезд!» (Гордость не позволяла ему обращаться к тестю, человеку состоятельному.)
В таких условиях, понятно, Бунину было трудно отдаться «бескорыстному творчеству».
Любимая им в юности щегольская дворянская фуражка с красным околышем и «обтрепанные штанишки» – не случайные детали его гардероба. Бунинская социальная «двухцветность» резким смещением отразилась на всем мировосприятии писателя, захватив и литературные традиции, под знаком которых прошла его молодость.
Каковы же эти традиции? И тут обнаруживается небезынтересное обстоятельство: в первой половине 90-х годов Бунин идет в стороне от «генеральной линии» русской литературы. Даже если говорить о подражании, то молодой писатель подражает не Льву Толстому, Тургеневу, Достоевскому или в поэзии – Некрасову; он ориентируется на две, равно периферийные линии, его творчество питают два очень отдаленных друг от друга родника: с одной стороны, плеяда «чистых» дворянских лириков – Фет, Майков, Полонский, А. К. Толстой, Жемчужников; с другой – прозаики и поэты сугубо демократического или народнического толка – И. Никитин, Т. Шевченко, Н. Успенский, А. Левитов.
В своих воспоминаниях о Чехове Бунин рассказывал, как «один писатель» жаловался автору «Чайки», что ему «до слез стыдно, как слабо, плохо он начал писать.
– Ах, что вы, что вы! – воскликнул Чехов. – Это же чудесно – плохо начать! Поймите же, что, если у начинающего писателя сразу выходит все честь честью, ему крышка, пиши пропало!
И горячо стал доказывать, что рано и быстро созревают только гении или же люди способные, то есть оригинальные, таланта, в сущности, лишенные, потому что способность равняется умению приспосабливаться, и живет он легко, а талант растет, как все живое, постепенно, ищет проявить себя, сбивается с пути…»
Так ведь этим «одним писателем» был сам Бунин, сказавший о себе позднее: «Кажется не было писателя, который так убого начинал, как я!»
Впрочем, опыт литературы, кажется, подтверждает чеховский диагноз. Разве не стыдились своих первых книг такие корифеи нашей словесности, как Гоголь, выпустивший поэму «Ганс Кюхельгартен», или Некрасов, скупавший собственный сборник стихов «Мечты и звуки»?..
Музыка прозы
В начале зимы девяносто пятого года петербургское Общество попечения о переселенцах устраивало большой литературный вечер в пользу какого-то переселенческого фонда. Огромный дом Кредитного общества на Невском сверкал электрическими огнями, был осажден несметной толпой студентов и курсисток и оцеплен конными городовыми. Зал, вмещавший три тысячи человек, был заполнен публикой, предвкушавшей встречу со своими кумирами: ожидались «сам» Н. К. Михайловский, популярный публицист и критик народнического толка; «сам» И. Н. Потапенко, прогремевший повестью «На действительной службе»; «сам» Петр Исаевич Вейнберг, переводчик Гейне, автор стихотворений сатирических и с обличительной общественной символикой.
Вслед за беллетристом Баранцевичем и Вейнбергом, который на всех литературных вечерах потрясал зал неизменно одним же тем стихотворением «К морю», с чтением рассказа о переселенцах «На край света» выступил Бунин.
Молодой провинциал был ошеломлен обилием впечатлений и встреч. Он прекрасно понимал, как нужна писателю литературная среда – если не единомышленники, то «единочувственники», которых объединяет влюбленность в художественное творчество. «В обществах, где литература достигла значительной высоты развития, – утверждал восемнадцатилетний Бунин, – немыслимо, чтобы писатели находились в изолированном друг от друга положении. Семья литераторов должна быть сплоченной и объединенной корпорацией».
Пока Бунин жил в провинции, он мог только мечтать о «сплоченной корпорации». Но кто окружал его и кого он знал? Елецкого мещанина-стихотворца Е. И. Назарова, не имевшего, по словам Бунина, «никакой возможности приблизиться в своих сочинениях к тем требованиям искусства, которые должны быть исполняемы прочими, более счастливыми служителями Муз» (статья 1888 года «Поэт-самоучка»)? «Настоящую писательницу» Шабельскую, с которой, замирая от неподдельного волнения, он познакомился в Харькове? Или одного из тех «темных», как именовали правоверных толстовцев, театрального критика Фейнермана-Тенеромо? Или заслуженного эпигона Аполлона Коринфского, жившего, как ядовито замечал позднее Бунин, в «каком-то ложном древнерусском стиле»?
И вот, после пораженного поэтическим косноязычием самоучки Назарова и некоего критика Лебедева, после Шабельской и Коринфского Бунин знакомится сразу с Чеховым, Маминым-Сибиряком, Короленко, А. Жемчужниковым, Куприным, Брюсовым, Бальмонтом… «Мои впечатления от петербургских встреч были разнообразны, резки, – вспоминал он. – Какие крайности! От Григоровича и Жемчужникова до Сологуба, например! И то же было в Москве, где я встречал то Гольцева и прочих членов редакции «Русской мысли», то Златовратского, то декадентов».
Самым глубоким впечатлением было знакомство с Чеховым, положившее начало дружбе молодого литератора и писателя с мировым именем. Чехову, помимо воспоминаний, Бунин посвятил неоконченную книгу – свое последнее, свое «смертное» произведение. Не следует преувеличивать чеховское влияние на Бунина: оно заметно в таких «проходных» произведениях, как большой рассказ «Учитель» (1894), где изображена засасывающая, обывательская жизнь провинциальной интеллигенции. Однако, как мы видим, движение Бунина-прозаика шло совсем в иной – резко отличной от чеховской – колее.
Середина 1890-х годов – рубеж, с которого «начался» Бунин-художник.
Не лихорадочное биение пульса индустриального капиталистического города – «железа мучительный гром», – столь ощутимое в стихах В. Брюсова, К. Бальмонта, И. Анненского, зрелого А. Блока или в прозе А. Куприна и И. Шмелева, а немая «печаль полей» заворожила Бунина. Деревня, синий чернозем, пустеющие обветшалые усадьбы и бедные избы, вросшие в землю, необозримые поля и леса под осенним пустым небом, где редко-редко промелькнут печальные косяки журавлей, дремлющая старая Русь. В прозе Бунина, музыкальной, как стихи, отразилось дыхание полей, их аромат и краски, картины природы, выписанные с необыкновенной, недоступной горожанину зоркостью.
Каким же образом в столь неблагоприятной обстановке, посреди бедности, жалкой газетной поденщины и провинциальной затхлости мог сформироваться на редкость цельный бунинский талант?
Вспомним, что личность Бунина сложилась «в том плодородном подстепье, где древние московские цари, в целях защиты государства от набегов южных татар, создавали заслоны из поселенцев различных русских областей, где, благодаря этому, образовался богатейший русский язык и откуда вышли чуть не все величайшие русские писатели во главе с Тургеневым и Толстым». В плоть и кровь молодого художника слова вместе с материнским молоком была впитана огромная «усадебная культура», определившая и известную ограниченность, и безукоризненную цельность, даже прямолинейность его личности.
Очень важно, что воспитание, которое получил Бунин, не было, да и не могло быть, «тепличным». «Потомок промотавшихся отцов», он рано познал и черный труд, и горькую бедность, причем разорение застигло семью тогда, когда характер Бунина полностью сложился. Возможно, оно даже парадоксально благотворно подействовало на его цельность: личность только закалилась от резкой перемены обстановки. Будь разорение пятью-шестью годами раньше, бунинский характер мог дать трещину. Но подкравшаяся бедность уже не была в силах разрушительно подействовать на него, а только укрепила его горделивую, можно сказать, эгоистическую холодность.
И тут снова хочется сопоставить Бунина с его ровесником Куприным.
Творчество обоих писателей-одногодков несходно, очевидно, в той же степени, в какой разнятся их характеры, психология, мироощущение, запас впечатлений, вплоть до детских и отроческих переживаний. Девятнадцатилетний Бунин, покинувший отчий дом, чувствует себя совершенно взрослым и глубоко осознает свое литературное призвание. На него мало воздействует новая обстановка, когда, скажем, Юлий вводит Бунина в Харькове в кружки «самых завзятых радикалов». Внутренне, по характеру своей личности, он остается в известной мере одиноким и тогда, когда много и упорно ищет ответ на мучившие его вопросы – в попытке опрощения среди толстовцев, в обществе народников, под влиянием старшего брата и т. д. «Я тогда жил, – говорит он, – несмотря на свою внешнюю общительность, вне всякого общества».
Двадцатилетний подпоручик Куприн, оставивший казарму после заточения во всякого рода казенных заведениях, сам уподобляет себя институтке-смолянке, полагающей, что булки растут прямо на деревьях, и не принимает всерьез более чем скромные попытки своего «писательства». А Бунин, оставшись с тремя классами гимназии, мы помним, самостоятельно проходит почти университетский курс и уже в девятнадцать лет берется переводить «Гамлета».
Бунин, говоря пушкинскими словами, «смолоду был молод» и «вовремя созрел». Куприн на всю жизнь остается большим ребенком, «кадетом на каникулах». Он словно стремится растратить запас не израсходованных в пору бедного детства жизненных сил.
Но пожалуй, главным, что отличало молодого Бунина от его ровесника Куприна, было чувство слитности с природой, сопричастности всему живому. Он сызмальства мечтал о сельской жизни, полудворянском-полукрестьянском здоровом быте. Позднее, вспоминая об этом, он писал:
«Когда, бывало, едешь солнечным утром по деревне, все думаешь о том, как хорошо косить, молотить, спать на гумне в ометах, а в праздник встать вместе с солнцем, под густой и музыкальный благовест из села, умыться около бочки и надеть чистую замашную рубаху, такие же портки и несокрушимые сапоги с подковами. Если же, думалось, к этому прибавить здоровую и красивую жену в праздничном уборе да поездку к обедне, а потом на обед у бородатого тестя, обед с горячей бараниной на деревянных тарелках и с ситником, с сотовым медом и брагой, – так больше и желать невозможно!» («Антоновские яблоки», 1900). Горькая бедность ударила по таким мечтаниям. А более трезвый взгляд на деревенскую жизнь очень скоро лишил ее идиллического покрова.
Бунин продолжает искать пути близкой к природе жизни. Именно стремление к «естественности», когда бы сочетались здоровый, простой труд и возвышенные интересы, приводит его к увлечению толстовством. В 1892 году мы застаем Бунина в Полтаве, где, захваченный идеями опрощения, он хаживает к «братьям», организовавшим свою колонию, в качестве не то «попутчика», не то послушника. Он проходит пока что не школу толстовского реализма, а курс бондарного ремесла у толстовца Файнермана и всерьез подумывает о жизни «без соблазнов».
Впрочем, по словам Бунина, сам же Толстой и посоветовал ему не торопиться с опрощением. Желанная встреча с Толстым состоялась в январе 1894 года, а уже год спустя в рассказе «На даче» Бунин показывает идеологический поединок последовательного толстовца Каменского с «самым обыкновенным буржуем» архитектором Примо. На глазах юного Гриши, героя произведения, страстная проповедь Каменского как от стенки горох отскакивает от сытых дачников. А вскоре Бунин приходит к выводу, что попытки толстовцев механически отсечь прежние «интеллигентские», «господские» привычки и наново перестроить себя оборачиваются вымученным, фальшивым счастьем (рассказ 1901 года «В августе»). Ни скромная идиллия хуторянина, ни подвижничество толстовца не способны, оказывается, приблизить к искомой гармонии.
Бунина-художника глубоко ранит контраст между великолепием бессмертной природы и жалкостью деревенского человека – с его социальными невзгодами, скорым физическим увяданием, скудостью духовной. Зачем он живет? Молодой писатель начинает разгадку жизни «с конца»: рассказывает не о своих ровесниках, а о стариках, отшагавших большую часть пути. Двадцати лет пишет он о больной побирушке, изгнанной родичами помирать в поле, на ботве, под осенним дождем («Федосеевна»). Но что это – случайный эпизод в его творчестве? Казалось бы, молодой человек должен откликаться на иные, злободневные запросы, ощущать приливы хотя бы возрастного оптимизма.
Однако Бунина непрестанно тянет заглянуть за горизонт жизни (подобно тому, как мальчиком он безуспешно стремился «заглянуть» за зеркало). Он стремится решать для себя вечные, «первородные» проблемы, которые неотступно тревожат его. Хотя решить их, как он признает, невозможно: «И от попыток моих разгадать жизнь останется один след: царапина на стекле, намазанном ртутью» («У истока дней», 1906).
Бунин обращается к героям, находящимся у последней черты жизни, – старому барину Павлу Антоновичу («Танька», 1892), мучимому своей ненужностью деду Кастрюку («Кастрюк», 1892), одинокому мелкопоместному пожилому «фантазеру» Капитону Ивановичу («На хуторе», 1892), жалкому и трогательному «степняку» Якову Петровичу, доживающему свой век бобылем («В поле», 1895), старику караульщику Кукушке, замерзшему на лугу («Кукушка», 1898) и т. д. В чем смысл существования этих людей? Зачем они появились на свет и куда исчезнут?
«Как же это так? – рассуждает Капитон Иванович. – Будет все по-прежнему, будет садиться солнце, будут мужики с перевернутыми сохами ехать с поля… будут зори в рабочую пору, а я ничего этого не увижу, да не только не увижу – меня совсем не будет! И хоть тысяча лет пройдет – я никогда не появлюсь на свете, никогда не приду и не сяду на этом бугре! Где же я буду?» Уже в этих исканиях молодого писателя – зерно позднейших философских отступлений «Жизни Арсеньева», «Освобождения Толстого», религиозной публицистики.
Раннее самоопределение Бунина-художника было следствием его необычайной целеустремленности.
О поисках смысла бытия, об углубленном самопознании как пути познания жизни несколько декламационно говорится в рассказе «Перевал» (1892–1898), изображающем путника, упрямо бредущего ночным кручами: «Иди, иди. Будем брести, пока не свалимся. Сколько уже было в моей жизни этих трудных и одиноких перевалов! Как ночь, надвигались на меня горести, страдания, болезни, измены любимых и горькие обиды дружбы – и наступал час разлуки со всем, с чем сроднился. И, скрепивши сердце, опять брал я в руки свой страннический посох».
Однако эта ранняя приуготовленность к своему призванию, равно как и быстро определившийся круг излюбленных тем, как мы помним, не означали, что бунинское творчество было восхождением по прямой. Та удивительная ровность мастерства, какой отмечены зрелые произведения, была достигнута гораздо позднее, когда выковалась цельная реалистическая система. Теперь же, в течение всех 1890-х годов, при единстве миросозерцания бунинское творчество отличается крайней художественной неравноценностью.
Вслед за юношеским рассказом «Федосеевна», рисующим крестьянскую душу в «беспощадных» традициях русского реализма, появляется вялый очерк «Мелкопоместные», ничем не поднимающийся, скажем, над бесхитростными зарисовками тургеневских эпигонов, бытовых очерков начала века, наводнявших местные провинциальные газеты. Рядом с крепким рассказом об одном из «последних могикан» дворянства – «В поле» – мы видим наивную романтическую легенду «Велга» (1895), рассказ о девушке, гибнущей ради спасения любимого. Заметим, кстати, что аллегории с их сугубо злободневным звучанием вообще не удавались Бунину.
Наибольшей художественной силы, как видно, он добивался там, где реалистическая изобразительность находилась в ладу с объектом, по-родному близким писателю, где в контрастном сопоставлении с природой появляется деревенский человек – шире – вся крестьянская Россия, немотная, грубо-первобытная, не ведающая, что будет завтра. Движение Бунина-прозаика от середины 1890-х к началу 1900-х годов проявляется прежде всего в расширении масштабности, кругозора, в переходе от наблюдений над отдельными судьбами крестьян или мелкопоместных дворян к обобщающим размышлениям.
Так, очерковые зарисовки косной жизни, в которую ворвалась «чугунка», перерастают в раздумья о целой стране и ее «унылом лесном народе»: «На платформах стоят люди из этих деревушек – несколько нищих в рваных полушубках, лохматых, с простуженными горлами, но таких смиренных и с такими чистыми, почти детскими глазами… И, тупо глядя на поезд, они тоже говорят ему своими взглядами:
– Делайте, как знаете, – нам податься некуда. А что из этого выйдет, мы не знаем.
Гляжу и я на этот молодой, замученный народ… На великую пустыню России медленно сходит долгая и молчаливая ночь…» («Новая дорога», 1901).
Вблизи грандиозной и таинственной мистерии природы, с немолчным гулом сосен и кротким мерцанием звезд, скоротечная жизнь деревенского человека предстает в особенно резком пересечении черт чистой простоты, первозданности и жалкости, почти постыдной убогости, внеисторизма («древляне, татарщина» – «Мелитон»; «совсем дикарская деревушка!» – «Сосны»).
Выхода из этих противоречий Бунин не видит. Его симпатии обращены вспять, в патриархальное прошлое, когда (если верить писателю) «склад средней дворянской жизни… имел много общего со складом богатой мужицкой жизни по своей домовитости и сельскому старосветскому благополучию». Если «Новая дорога» и «Сосны» – это думы о крестьянской Руси, то «Антоновские яблоки» (откуда приведена эта цитата) – размышления о судьбе поместного дворянства. Впрочем, для Бунина «усадьба» и «изба» не только не разъединены социальными противоречиями, но, напротив, живут близкими интересами и заботами. Но воздействие «дворянской косточки» ощутимо в бунинских рассказах, написанных на рубеже века, куда сильнее, чем в произведениях 1890-х годов, когда не прерывалась живая связь с деревней.
Показательно, что критика, отмечая художественное совершенство лучших рассказов молодого Бунина, именно в них находила приверженность писателя к «старобарской складке поэтических наклонностей», как выразился, разбирая «Антоновские яблоки», критик Ч. Ветринский. Говорят, самыми проницательными критиками являются пародисты (разумеется, хорошие). Пародия А. Куприна на бунинские произведения конца 1890-х и начала 1900-х годов представляет собой цепное наблюдение, я бы сказал, исследование социальной природы художника:
«Отчего мне так кисло, и так грустно, и так мокро? Ночной ветер ворвался в окно и шелестит листами Шестой книги дворянских родов. Странные шорохи бродят по старому помещичьему дому. Быть может, это мыши, а быть может, тени предков? Кто знает? Все в мире загадочно. Я гляжу на свой палец, и мистический ужас овладевает мной! Хорошо бы теперь поесть пирога с груздями. Но как он делается? Сладкая и нежная тоска сжимает мое сердце, глаза мои влажны. Где ты, прекрасное время пирогов с груздями, борзых, густопсовых кобелей, отъезжего поля, крепостных душ, антоновских яблок, выкупных платежей? С томной грустью на душе выхожу я на крыльцо и свищу лиловому, облезлому индюку. Старый, бельмистый кобель Завирай чешет хребтистую, шелудивую спину о балконную балясину. Садовник Ксенофонт идет мимо, но не ломает шапки. В прежнее время я бы тебя, хама, на конюшню!..» и т. д.
В купринской пародии «Пироги с груздями» дворянские симпатии Бунина заострены, шаржированы. Однако именно в них «нерв» художественной позиции творца «Антоновских яблок». А вот свидетельства таких зорких современников, как Чехов и Горький. Прочитав те же «Антоновские яблоки», Горький писал Бунину из Нижнего Новгорода в ноябре 1900 года: «Это – хорошо. Тут Иван Бунин, как молодой бог, спел. Красиво, сочно, задушевно. Нет, хорошо, когда природа создает человека дворянином, хорошо!» «Мы похожи с вами, как борзая на гончую, – говорил Бунину Чехов. – Я не мог бы ни одного слова украсть у вас. Вы резче меня. Вы вон пишете: «море пахло арбузом»… Это чудесно, а я бы ни за что так не сказал. Вы же дворянин, последний из «ста русских литераторов», а я мещанин – «и горжусь этим…». Конечно, не следует понимать буквально слова Чехова и Горького, иначе мы окажемся в объятиях вульгарных социологов. Природа бунинской социальной двойственности, как уже говорилось, и в тяготении к дворянским традициям, и в отталкивании от них. Это позволило писателю с особой проницательностью отобразить уходящую усадебную и крестьянскую Русь.
В бунинских рассказах ранних лет разлита какая-то хрустальная тишина. Словно по волшебному мановению, все вдруг остановилось, застыло недвижно, чтобы дать герою произнести свой лирический монолог. «Мне кажется, что когда-нибудь я сольюсь с этой предвечерней тишиной ‹…› и что счастье только в ней», – говорит герой стихотворения в прозе «Тишина». Тишина создает особенную поэтическую тональность, она помогает персонажам настроить свои переживания на возвышенный лад, она повторяется от рассказа к рассказу: «Вечер, тишина занесенного снегом дома… Глубокая тишина царила теперь на лесной полянке…» («Сосны»); «В полдень деревня вся точно вымерла. Тишина весеннего знойного дня очаровала ее» («Кастрюк»); «Вечер был молчалив и спокоен… Он долго смотрел в далекое поле, долго прислушивался к вечерней тишине…» («На хуторе»); «Темнеет – и странная тишина царит в селе» («На край света») и т. д.
Тишина и печаль. «Околдованный тишиной ночи, тишиной, подобной которой никогда не бывает на земле, я отдавался в ее полную власть… И невыразимое спокойствие великой и безнадежной печали овладевало мною» («Туман»). Печаль в ее наиболее умеренных, «светлых» тонах (вослед пушкинскому «печаль моя светла») – любимое настроение бунинских героев, идет ли речь о старике караульщике Мелитоне или об одиноком мелкопоместном дворянине Капитоне Ивановиче, изображаются ли украинские крестьяне, снимающиеся с насиженных мест, чтобы отправиться куда-то на кулички, в неведомый Уссурийский край, или выступает сам лирический герой, так остро чувствующий «всю красоту и всю глубокую печаль русского пейзажа». Здесь проза пронизывается стихией поэзии и идет от нее:
Как печально, как скоро померкла
На закате заря! Погляди:
Уж за ближней межою по жнивью
Ничего не видать впереди.
Далеко по широкой равнине
Сумрак ночи осенней разлит;
Лишь на западе сумрачно-алом
Силуэты чуть видны ракит.
И ни звука! И сердце томится,
Непонятною грустью полно…
Оттого ль, что ночлег мой далеко,
Оттого ли, что в поле темно?
Оттого ли, что близкая осень
Веет чем-то знакомым, родным –
Молчаливою грустью деревни
И безлюдьем степным?
Элегический отсвет угадывается в бунинских рассказах, особенно в тех, в которых описывается сходящее на нет поместное дворянство. На пепелищах помещичьих гнезд, где растет глухая крапива и лопух, среди вырубленных липовых аллей и вишневых садов сладкой печалью сжимается сердце автора. «Но усадьба, усадьба! Целая поэма запустения!» – вот именно «поэмами запустения» можно назвать и «Антоновские яблоки», и «Золотое дно», и «Эпитафию».
Художник необычайной искренности, Бунин накрепко привязан к родной, «почвенной» тематике. Чисто писательская способность жить мыслями и привычками любого, самого далекого ему персонажа, столь развитая у позднего Бунина, еще ограничена психологией, над которой «безмерно велика власть воспоминаний». «Я, как сыщик, преследовал то одного, то другого прохожего, стараясь что-то понять, поймать в нем, войти в него», – скажет о себе Бунин. Но художественно выразить это перевоплощение ему удастся в позднейших произведениях, например в «Господине из Сан-Франциско» (1915) или «Петлистых ушах» (1916). К творцу же «Антоновских яблок», «Без роду-племени», «У истоков дней» всего более подходят известные слова Стефана Цвейга: «Певец своей жизни».
Ранняя проза Бунина обладает характерной особенностью: она бессюжетна. Его рассказы, за малым исключением («На даче», с его развернутой фабулой, или «Учителя» не отнесешь к лучшим созданиям писателя), – это наплывающие, сменяющие друг друга впечатления, цепь картин, спаянных единым поэтическим дыханием. Такая особенность обусловлена отчасти тем, что еще не перерезана пуповина, скрепившая прозу Бунина с его лирической поэзией. Позднее проза сама будет влиять на поэзию, привнося в нее эпическое начало. Теперь же некоторые рассказы могут служить своеобразным комментарием к бунинским стихам. Недаром в это время критики разных направлений (С. Глаголь, Ю. Айхенвальд, П. Коган, Ч. Ветринский и др.) называют Бунина-поэта раньше, чем Бунина-прозаика.
Как художник Бунин вырастал последовательно и целеустремленно, подчиняясь внутренним, глубоко личностным влечениям и минуя соблазнительные «навьи тропы» отечественного декаданса. Любая мода была глубоко чужда ему. Ни «злоба дня» 1890-х годов, вызвавшая к жизни молодого М. Горького, «Молох» Куприна, произведения В. Вересаева и А. Серафимовича, ни предреволюционная атмосфера начала 1900-х годов, ни получившая в догматическом литературоведении ярлык «позорного десятилетия» пора расцвета «серебряного века» – ничто не изменило излюбленной тематики Бунина. В центре его внимания все те же «барин» и «мужик».
«Общественная проблематика» (если этот термин можно применить к творчеству Бунина) выступает у него то в форме контраста между положением полунищей крестьянской девочки и помещичьих дочерей, развлекающихся в далекой Флоренции («Танька»), то в описании мытарств крестьян, гонимых нуждой («На чужой стороне», «На край света»), то в изображении «сельскохозяйственного общества», занятого скучными рассуждениями, в то время как в деревне мужики мрут от голодного тифа («Вести с родины»).
При всем раннем самоопределении Бунина, устойчивом круге интересов, его взгляды – как некая цельная система – сложились окончательно лишь в середине 1910-х годов. В раннем творчестве мы обнаруживаем, как уже говорилось, известные демократические тенденции, которые продолжаются в рассказах 1890-х годов. Разумеется, эти тенденции, а кроме того, критические и сатирические нотки в изображении поместного дворянства, появившиеся в творчестве молодого Бунина в результате живых впечатлений, а также под воздействием Гоголя, Щедрина, Н. Успенского, – все это не могло не быть важным и плодотворным. Однако последующее развитие Бунина-художника шло в ином русле. Сатира, публицистическое обличение, разящий смех – все это лежит за пределами бунинского таланта. Этот писатель не умеет смеяться и смешить других. Исключения – написанные «под Гоголя» и «под Чехова» рассказы «Грибок», «История с чемоданом», «Архивное дело» – лишь подчеркивают общее правило. Вот почему вряд ли следует (как это делают иные исследователи) искать в ученических опытах Бунина «славные сатирические традиции гоголевских «Мертвых душ».
Бунин нашел в Гоголе близкое себе, содержанию своего таланта, – в преимущественной внешней изобразительности, в биении ритма, в оригинальности, неожиданности запоминающихся метафор и сравнений, в красочности и блеске «парчового» языка. «У Гоголя, – вспоминал он, – необыкновенное впечатление произвели на меня «Старосветские помещики» и «Страшная месть». Какие незабвенные строки! Как дико звучат они для меня и до сих пор, с детства войдя в меня без возврата, тоже оказавшись в числе того самого важного, из чего образовался мой, как выражался Гоголь, «жизненный состав». Характерно, что в «Страшной мести» его «необыкновенно» волновал «самый ритм» произведения.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?