Электронная библиотека » Олег Скляров » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 27 декабря 2018, 14:00


Автор книги: Олег Скляров


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Как мы помним, М. Гаспаров берет в качестве отправной точки бифуркации модернизма разделение внутри символистского лагеря. Комментируя произошедшее обособление «старшей» и «младшей» ветвей символизма, ученый обобщает: «Здесь уже был зачаток раскола… <…>…старшее (поколение. – О.С.) в лице Брюсова и Бальмонта принимало “светское” понимание слова “символ” и видело в символизме только литературную школу с такой-то поэтической техникой, младшее в лице Вяч. Иванова, Белого и Блока принимало “духовное” его понимание и видело в нем “окно в Вечность”…»[178]178
  Гаспаров М.Л. Русская поэзия серебряного века: 1990–1917. М., 1993. С. 21.


[Закрыть]
Практически обходясь без упоминаний «классического» и «романтического», Гаспаров строит такую модель литературного процесса 1900—1910-х годов, которая в ряде посылок весьма созвучна с разрабатывавшейся Жирмунским дихотомической версией русского модернизма, но в значительной мере усиливает идущую от «формальной школы» имманентистскую тенденцию, состоящую в последовательном сведении всего многообразия духовных устремлений в плоскость внутрилитературной (языковой, стилистической, чисто художественной) прагматики. Главным критерием разграничения ведущих тенденций для М. Гаспарова становится факт тяготения рассматриваемых творческих практик к одному из двух полюсов:

а) к «посюстороннему», «светскому», сугубо литературному (риторическому) пониманию поэтического слова и, в частности, – пониманию художественного символа как средства выразительности[179]179
  Ср. у Жирмунского: «Символ есть частный случай метафоры – предмет или действие (то есть обычно существительное или глагол), взятые для обозначения душевного переживания…» (Жирмунский В.М. Поэтика русской поэзии. СПб., 2001. С. 180).


[Закрыть]
и инструмента особого эстетико-психологического воздействия на сознание читателя[180]180
  Позиция, в существе своем восходящая к формалистской концепции «искусства как приема» (ср. с одноименной статьей В. Шкловского, ставшей своего рода манифестом «формальной школы»).


[Закрыть]
;

б) к сверхэстетическому, «духовному» и, так сказать, «потустороннему» пониманию художественных смыслов как словесных ознаменований сверхчувственных, мистических реальностей. (Причем второй подход осмысливается ученым как форма идеологии, от которой можно абстрагироваться при анализе, как некая «идеальная», субъективно-психологическая установка поэтов-теургов; сам же исследователь оставляет за собой право усматривать во всех претендующих на трансцендентность и мистичность образах не более чем фигуры речи и языковые приемы.)

Надо сказать, что эта дифференциация собственно «литературного» (относящегося к языку, поэтике и структуре текста) и «идеологического» (ментального, мировоззренческого, философского), наиболее характерная для приверженцев формального метода, была намечена уже в «Преодолевших символизм» В. Жирмунского. В гиперборейском акмеизме, по мнению автора статьи, «…словесные завоевания символизма сохраняются, культивируются и видоизменяются для передачи нового душевного настроения, зато душевное настроение, породившее эти завоевания, отбрасывается как надоевшее, утомительное и ненужное» (ТЛ. – 110). Этим, вроде бы вполне справедливым, утверждением почти незаметно открывается «лазейка» для невозможного, немыслимого, с точки зрения самих символистов, допущения разрыва между «словесной» формой творений и породившим ее мировосприятием, что в свою очередь дает повод для истолкования всех «завоеваний» символизма как чисто стилистических и формальных. Далее в статье акцент решительно переносится на поэтику и стилистику анализируемых явлений: на «внимание к художественному строению слов», на сопоставление «напевности» одних и «графичности» других и т. п. (Купированные в советских изданиях Жирмунского[181]181
  См.: Хализее В.Е. Русская литература начала XX века в трудах В.М. Жирмунского 1914–1921 гг. // Постсимволизм как явление культуры. М., 1998. Вып. 2. С. 50–55.


[Закрыть]
утверждения ученого о том, что жизнь в глазах символистов «развертывается… в глубокую религиозную трагедию», «поэзия есть религиозное служение», «поэты – это пророки», а ахматовская «религиозность… носит характер не мистического прозрения, а твердой и простой веры, ставшей основой жизни»[182]182
  Жирмунский В.М. Преодолевшие символизм // Русская мысль. 1916. № 12. С. 39. Позднее полный авторский вариант статьи был перепечатан в кн.: Жирмунский В.М. Поэзия Александра Блока: Преодолевшие символизм. М., 1998.


[Закрыть]
, мало что меняют по существу в логической структуре статьи. Однако заявленная антитеза «мистики» и «простой веры» кое-что проясняет, особенно если сравнить его с присутствующим в концовке работы любопытным пожеланием автора (также изъятым из текста советских изданий): «…мы хотели бы, чтобы этот новый реализм[183]183
  Новая классичность гиперборейцев связывается Жирмунским с «новым реализмом» или «неореализмом» (см. об этом ниже).


[Закрыть]
не забыл приобретений предшествующей эпохи: чтобы он основывался на твердом и незыблемом религиозном чувстве, на положительной религии, вошедшей в историю и в быт и освещающей собою всю жизнь и все вещи в их стройном взаимоотношении»[184]184
  Русская мысль. 1916. № 12. С. 39.


[Закрыть]
.)

Так или иначе, но для автора «Преодолевших символизм» существенно, что любой элемент в текстах «гиперборейцев» «рассматривается с художественной точки зрения, как составная часть художественного впечатления…» (ТЛ, 111). Как видим, вопросы о соотношении символизма и акмеизма, «теургичности» и «классичности», субъективизма и «реализма» плавно переносятся в плоскость эстетических и стилевых предпочтений. При этом из всего творческого багажа символистов – как бы по умолчанию – подлинно ценными и достойными наследования признаются только «словесные завоевания». Бытийные же, миросозерцательные и философско-аксиологические их устремления – опять же по умолчанию – относятся исследователем к числу факторов, не подлежащих в данном случае существенному рассмотрению («приобретения предшествующей эпохи», от забвения которых предостерегает Жирмунский и которые видит в «положительной религии, вошедшей в историю и в быт», – это, вероятно, приобретения реализма периода золотого века, а отнюдь не символистской школы). В результате явление русского символизма как бы рассекается на а) «душевное настроение», которое ученый готов учитывать лишь «функционально», и б) формальные открытия в области ритмики, фоники, изобразительности и т. д., которые, собственно, и подлежат анализу. При этом если в начале статьи автор разграничивает, по существу, старших и младших символистов[185]185
  Жирмунский говорит о «трех поколениях» в символизме (ТЛ, 106).


[Закрыть]
, то в дальнейшем как будто не придает большого значения этому разграничению, противопоставляя де-факто новую (гиперборейскую) волну модернизма всему символизму в целом. В последующих работах («Анна Ахматова и Александр Блок» и др.) Жирмунский в значительной мере смягчит это противопоставление. Однако инициированная формалистами тенденция к сугубо имманентному рассмотрению литературы как совокупности «приемов» получит свое дальнейшее развитие в структуралистско-семиотических штудиях, в трудах М. Гаспарова, А. Жолковского и других ученых. Отрицать научную плодотворность названной методологической линии, признанной во всем мире, сегодня было бы нелепо. Между тем, оставаясь в рамках подхода, программно обозначенного М. Гаспаровым, мы (повторимся) рискуем потерять ориентиры, необходимые для различения традиционального (конвергентного) и контртрадиционального (дивергентного) типов творчества[186]186
  Разумеется, основополагающей эта граница будет применительно не к любой проблематике исследования, а именно в контексте компаративного изучения исторических типов творческого сознания. Применительно к иным сферам научных интересов определяющими могут быть совсем другие принципы дифференциации.


[Закрыть]
.


Гипотеза В. Жирмунского о неореализме

Другой номинацией, используемой нередко для обозначения особого – постклассического, но контравангардного – вектора исканий, является неореализм. К внедрению этого термина в историко-литературный обиход также причастен В. Жирмунский, употребивший его в размышлениях о творчестве гиперборейцев (в статье «Преодолевшие символизм»). Противополагая неореалистическую тенденцию гиперсубъективизму символистов, ученый подчеркивал момент преодоления новым поколением пресловутого уединенного сознания («погруженности в себя»), но в конечном счете связывал специфику этого едва осязаемого нового явления с почти теми же самыми признаками и свойствами, которые уже упоминались выше применительно к «новой классичности» и «неоклассицизму». Процитируем: «С некоторой осторожностью мы могли бы говорить об идеале “гиперборейцев” как о неореализме, понимая под художественным реализмом точную, мало искаженную субъективным душевным и эстетическим опытом передачу раздельных и отчетливых впечатлений преимущественно внешней жизни, а также и жизни душевной, воспринимаемой с внешней, наиболее раздельной и отчетливой стороны…» (ТЛ, 127)[187]187
  Другая цитата (из первоначального, полного варианта статьи): «Несомненно, за последние годы и в самом символизме, и вне его наблюдается поворот в сторону нового реализма» (Русская мысль. 1916. № 12. С. 56).


[Закрыть]
. Как видим, в одном предложении дважды повторяются определения «внешний», «раздельный» и «отчетливый» (прилагательное «внешний» автор использует в статье многократно). Это наводит на мысль, что речь идет не столько о специфике новооткрытой реальности и новизне видения мира, вобравшей в себя символистическую оптику, сколько о своего рода реанимации объективно-предметного мышления и классически-внятного стиля. Поэтам, считает Жирмунский, «снова захотелось быть проще, непосредственнее, человечнее…» (ТЛ, 128). Контекст данной характеристики, пожалуй, больше говорит о «возвращении», о попятном движении духовно-эстетического «маятника», нежели о завоевании новых рубежей. Примеряя к творчеству ранних акмеистов наименование «неореализма», Жирмунский делает акцент не на углублении ими области реального, не на новом онтологическом качестве письма, не на новой (индуктивной, искомой) конвенциональное™, а преимущественно на внешней точности, простоте и конкретности в изображении мира. Жирмунский не приписывает гиперборейцам совершенный отказ от индивидуализма: «Индивидуалистическая искушенность слишком глубоко вошла в самое восприятие жизни того поколения, которое воспиталось на символизме» (ТЛ, 125). Однако для автора «Преодолевших символизм» это скорее рудимент, остатки «непреодоленного». Различать, подобно Вяч. Иванову, индивидуализм благой (новый, ответственный, онтологичный) и индивидуализм ветхий (отщепенческий, «уединенный»)[188]188
  В эссе «Кризис индивидуализма» Вяч. Иванов утверждал, в частности, что новому сознанию уже неинтересен сверхчеловек как гордый отщепенец, но интересен «сверхчеловек-Атлант, подпирающий небо, несущий на своих плечах тяготу мира» (Иванов Вяч. Родное и вселенское. М., 1994. С. 22).


[Закрыть]
Жирмунский не спешит. Вот характерное сетование: «…некоторые продукты душевного разложения, сопровождающего индивидуалистические течения новой поэзии, различные виды декадентского эстетизма и аморализма вошли непреодоленными в построение новой поэзии» (ТЛ, 128). При этом прямых и определенных указаний относительно того, что «декадентство», «эстетизм» и «аморализм» – это по большей части характеристики старшей (доблоковской) формации символизма, автор не делает. Антидекадентские, ответственно-солидаристские устремления позднего Блока и Вяч. Иванова, выводящие символизм на совершенно новый уровень мировосприятия, как будто остаются вне поля зрения исследователя[189]189
  К творчеству Блока Жирмунский обратится в других работах, где частично откорректирует свое видение (см. ниже).


[Закрыть]
, упорно не желающего видеть в новой («гиперборейской») поэтической волне продуктивный синтез символистски-теургической и постсимволистской аксиологии. Это, конечно, в немалой мере обусловлено тем, что в 1916 году, когда писалась статья, крупнейшие акмеисты еще не проявили вполне своих интегративных устремлений, а ученому в тот момент, вероятно, представлялось особенно важным обратить внимание на моменты сущностного расхождения нового поколения с предшествующим. К тому же известно, что Жирмунский, отдавая должное достижениям лучших представителей символистского лагеря, сравнительно невысоко оценивал русский символизм в целом как духовное движение, считая его ослабленным и отчасти болезненным рецидивом великого европейского романтизма (к которому, впрочем, у Жирмунского – как у автора блистательной книги «Немецкий романтизм и современная мистика» – тоже имелись определенные претензии[190]190
  Главным в романтическом движении начала XIX века Жирмунский считал не пафос трагического разлада с реальностью, а идею одухотворенности человеческого бытия, его «пронизанности» божественным началом. При этом он признавал ограниченность раннего (йенского) романтизма, склонного (как полагал ученый) к нетрезвой мечтательности и индивидуализму. По мнению В.Е. Хализева, в русской литературе начала XX века Жирмунский приветствовал «те благие начала, которые знаменуют свободу от болезней романтической эпохи в Германии, свободу от индивидуалистического своеволия и от трагического дуализма…» (Хализее В.Е. Русская литература начала XX века в трудах В.М. Жирмунского 1914–1921 гг. С. 52–53).


[Закрыть]
). Возможно, именно здесь кроется причина некоторого логического зазора между холодновато-почтительными похвалами младосимволизму в начале статьи («дыхание бесконечного», открытие «чудесности», «таинственности» мира, «музыкальности» (ТЛ, 106–107) и т. д.) и довольно резкими оценками теургического самочувствия в тех частях работы, где говорится о его преодолении. Избыточным для новой волны русской поэзии ученый, судя по всему, склонен полагать не только символистский индивидуализм/субъективизм, но и притязание на мистическое жизнеощущение, чреватое, по логике автора, «индивидуалистической требовательностью к жизни» и тягостной «необходимостью вещать последние божественные истины» (ТЛ, 115). Фраза «…главное, взамен мистического прозрения в тайну жизни – простой и точный психологический эмпиризм…» (ТЛ, 110) звучит в безусловно одобрительной тональности. Но, может быть, здесь самое время вспомнить, что Вяч. Иванов именно с «мистическим» началом связывал истинный реализм (пусть отчасти и в средневековом понимании), а с «психологизмом» – оскудение и утрату онтологического жизнечувствия. Жирмунский, как мы помним, склонен предпочитать «мистическому прозрению» «твердую и простую веру», а дерзновенным духовным исканиям – «незыблемое религиозное чувство» и «положительную религию, вошедшую в историю и в быт»[191]191
  Русская мысль. 1916. № 12. С. 39.


[Закрыть]
. Однако используемые автором формулы сами противятся пониманию радикального «преодоления символизма» как безусловной творческой победы: не очень-то получается беззаботно согласиться с тем, что «простой… эмпиризм» во всех отношениях лучше «мистического прозрения в тайну жизни»[192]192
  Похожая формулировка применительно к А. Блоку в статье 1921 года звучит у Жирмунского вполне положительно: «Метафорическое восприятие мира он сам признаёт за основное свойство истинного поэта, для которого преображение мира с помощью метафоры – не произвольная поэтическая игра, а подлинное прозрение в таинственную сущность жизни» (Жирмунский В.М. Поэтика русской поэзии. СПб., 2001. С. 309).


[Закрыть]
. А вот еще один сомнительный комплимент: «Исчезает в них (в переживаниях «гиперборейцев». – О.С.) и та особенная окраска, которая придается всякому переживанию мистическим присутствием бесконечного в конечном» (ТЛ, 119). Если вдуматься, то «исчезающим» (исчезнувшим?) здесь провозглашается такое фундаментальное свойство поэзии, без которого ей и поэзией-то остаться проблематично (в начале статьи это же свойство преподносилось как важное открытие символистов). Жирмунский, лучше многих понимавший духовно-культурную ценность категории «бесконечного», конечно, не мог так легко приветствовать оскудение чувства божественной неисчерпаемости мира и полагать, что отныне поэзии уже не требуется метафизически-углубленное ощущение бытия. Остается предположить, что под сомнение здесь ставится не метафизическое жизневосприятие вообще, а гипертрофированный и своевольный мистицизм. Если речь идет об избавлении от непомерного спиритуализма, экзальтированной мечтательности, «небожительского» безразличия к дольнему миру, то с благотворностью такого избавления применительно к Гумилеву, Мандельштаму и Ахматовой, конечно, следовало бы безоговорочно согласиться. Но даже если считать, что основная линия противопоставления в статье де-факто проводится между болезненным мистицизмом и, так сказать, здоровым чувством реальности, то все равно остается очевидным нежелание ученого прямо и принципиально разграничить собственно символизм как метод и индивидуалистические злоупотребления в применении данного метода. Вследствие этого большинство нареканий, предъявляемых индивидуализму, невольно распространяется на всю символистскую школу в целом: «Исчезла ли в поэтическом восприятии жизни молодого поколения та субъективность, та келейность, то спазматическое искажение зрительных способностей, которое отличает лирику поэтов-индивидуалистов? Конечно, нет» (ТЛ, 126). Далее идет утверждение, которое мы уже цитировали: «Индивидуалистическая искушенность слишком глубоко вошла в самое восприятие жизни того поколения, которое воспиталось на символизме». И это замечание, надо признать, оставляет возможность думать, будто обретенное поэтами-постклассиками чувство персональной творческой суверенности есть изъян и помеха для искусства.

Вот как Жирмунский формулирует репрезентативные признаки нарождающегося «неореализма»: «Наиболее явные черты этого нового чувства жизни – отказ от мистического восприятия и выход из лирически погруженной в себя личности поэта-индивидуалиста в разнообразный и богатый чувственными впечатлениями внешний мир» (ТЛ, 116). Самое важное и побуждающее к согласию в приведенной цитате (с точки зрения выдвинутой В. Тюпой и отстаиваемой нами концепции) – это констатация отхода новых поэтов от той разновидности «индивидуализма», которая определяется всецелой «погруженностью в себя». Что же касается «внешнего мира», то его чрезмерная противопоставленность (в статье) миру внутреннему и его вольная или невольная редукция к «чувственным впечатлениям» вынуждают нас (наряду с некоторыми другими, указанными выше причинами) дистанцироваться от обозначенной Жирмунским модели «неореализма» как от концептуального построения, в ряде существенных черт не совпадающего с нашим пониманием срединного вектора в литературном сознании неклассической эпохи.


«Неореализм» и другие гипотезы, связанные с идеей трансформации классического реализма

В эти же годы и позднее к понятию «неореализм» прибегают в своих построениях А. Белый, Е. Замятин, М. Волошин, Р.И. Иванов-Разумник и др. Наиболее обстоятельную для того времени попытку дать развернутое обоснование концепта «неореализм» предпринимает Е. Замятин, связавший провозглашаемое явление с идеями «синтетизма» и «синтетического искусства». В лекции 1918 года «Современная русская литература» и в статье «О синтетизме» (1922) писатель попробовал обрисовать контуры нового направления, и сделал это в несколько ином ключе, нежели Жирмунский. Замятин не только не уделяет главенствующего внимания классицистическим («парнасским») элементам в эстетике, но и отказывается от принципиального противопоставления символизма и идущей ему на смену литературной формации. Неореалисты, по Замятину, попытались синтезировать открытия реалистов и символистов: «Материал для творчества у неореалистов тот же, что у реалистов… все имеющее меру и вес. Но, пользуясь этим материалом, неореалисты изображают главным образом то, что пытались изобразить символисты, дают обобщения, символы»[193]193
  Замятин Е.И. Современная русская литература // Литературная учеба. 1998. № 5. С. 130–134.


[Закрыть]
. Как видим, здесь утверждается единство предмета, содержательное родство между прежними поэтами-«метафизиками» и новым поколением творцов. Акцент делается не на вытеснении (одного явления другим), а на синтезе. И это может быть понято как существенный корректив к представлениям о развитии литературы как о маятникоподобном колебании между «классическим» и «романтическим» полюсами. Внимание переносится на усвоение всего ценного, что дал символизм, – не только как стилистическая система (это есть и у Жирмунского), но и как способ видения/понимания мира, как модус восприятия бытия. Прежняя, «евклидова» концепция реальности, убежден Е. Замятин, уже неадекватна; «Эйнштейн и Революция» диктуют искусству необходимость новой, динамической модели бытия[194]194
  См.: Замятин Е.И. Современная русская литература // Литературная учеба. 1998. № 5. С. 130–134.


[Закрыть]
. Поэтому достижения модернизма берутся на вооружение. Принцип верности действительности (онтологизм) остается в силе, но само понятие «реального» расширяется, распространяясь на «вещи невидимые» и на «текучие» смыслы стремительно меняющейся жизни. Сравнивая творческие методы двух поколений модернизма, писатель говорит о необходимости соединения «микроскопа» реализма с «телескопом» символизма. Кроме того, в статье «О синтетизме» Замятин вводит понятие «диалогического языка» и довольно близко подходит к тем догадкам, которые позднее составят ядро бахтинского понимания «чужого слова», ищет «обоснование сотворчества автора и реципиента»[195]195
  Замятин Е.И. Я боюсь. М., 1999. С. 79.


[Закрыть]
. Тем самым в ощутимой мере подготавливается почва для последующего осмысления «срединного» вектора исканий как преимущественно диалогического, нацеленного не на конфронтацию с другими типами мышления, а на взаимообогащающее взаимодействие. Современный специалист по неклассической аксиологии М.А. Хатямова констатирует у Замятина «желание наследовать традицию и состоять в диалоге со всеми и вся»[196]196
  Хатямова М.А. Концепция синтетизма Е.И. Замятина // Вестник ТГПУ. 2005. Выл. 6 (50). С. 38–45.


[Закрыть]
. Также исследовательница отмечает, что поздний Замятин (в эссе «Москва – Петербург», 1933) задолго до Вейдле высказывает гипотезу о «петербургском искусстве», которое ориентируется на традиции европейской и русской классики, в отличие от «авангардистского искусства “американизированной” Москвы», порывающей с традициями[197]197
  См.: Хатямова М.А. Концепция синтетизма Е.И. Замятина // Вестник ТГПУ. 2005. Выл. 6 (50). С. 38–45.


[Закрыть]
.

Тем не менее приходится признать, что выдвинутая Е. Замятиным концепция «неореализма» в ряде позиций расходится с той теоретической моделью, которую мы вслед за В. Тюпой идентифицируем в качестве неотрадиционализма. Провозглашаемая писателем (наряду с вышеперечисленными положениями) «относительность всего»[198]198
  По мысли Замятина, неореалистическому синтезу «открываются гротескные, странные множества миров. <…> Открывается, что Земля – лейкоцит, Орион – только уродливая родинка на губе. <…> Открывается красота полена – и трупное безобразие луны… открывается относительность всего» (Замятин Е.И. Я боюсь. М., 1999. С. 77). Др. цитата: «…если бы в природе… были истины <…> Но, к счастью, все истины ошибочны…» (Там же. С. 98). Ср. с его размышлениями о том, что неореализм философски базируется на Шопенгауэре: «Мир – мое представление», и, следовательно, «изображается не мир, а я» (Замятин Е.И. Записные книжки. М., 2001. С. 49).


[Закрыть]
в неожиданном сочетании с позитивистским и радикально-сциентистским пафосом дает основания говорить о серьезных противоречиях в структуре самого проекта[199]199
  При этом сциентизм у него, как и у футуристов, причудливо сочетается с революционностью: «…закон Революции не социальный… а космический. <…> Когда-нибудь установлена будет точная формула закона Революции» (Там же. С. 95–96).


[Закрыть]
. Особо заслуживает быть отмеченной и принципиальная безрелигиозность (почти антирелигиозность) замятинских построений, его упорное нежелание (несмотря на декларируемый онтологизм) видеть в основе мироздания нетленную красоту и живую Тайну, его склонность усматривать в символизме только разоблачение и развенчание бытия («Реализм видел мир простым глазом; символизму мелькнул сквозь поверхность мира скелет – и символизм отвернулся от мира»[200]200
  Замятин Е.И. Я боюсь. С. 77.


[Закрыть]
). Подобного рода интенции противятся, на наш взгляд, органичному сопряжению с идеями и принципами логоцентричности, целостности, всеединства, собирания мира, диалогичности, проводимыми в его теоретико-публицистических работах. Ввиду сказанного вполне справедливым представляется мнение М. Хатямовой о существенной близости замятинских устремлений к эстетике и миропониманию исторического авангарда[201]201
  Хатямоеа М.А. Концепция синтетизма Е.И. Замятина. С. 41–44.


[Закрыть]
.

В научной литературе советского периода неореализм впервые становится предметом самостоятельного исследования в одной из глав монографии В.А. Келдыша «Русский реализм начала XX века» (М., 1975). Позднее ученый развил свои идеи в работе «Реализм и неореализм»[202]202
  См.: Русская литература рубежа веков (1890-е – начало 1920-х годов): В 2-х кн. М., 2000. Кн. 1. С. 584–619.


[Закрыть]
. В. Келдыш тоже понимает неореализм как «синтез», сопряжение «старого» и «нового». Главную особенность неореалистического взгляда на мир исследователь обозначает формулой «бытие через быт», считая, что «новому реализму был присущ особый синтез бытийного и социально-конкретного мировидения с возвышением первого над вторым…»[203]203
  Русская литература рубежа веков (1890-е – начало 1920-х годов). С. 594, 597.


[Закрыть]
. Признавая в целом влияние модернизма на новый реализм, Келдыш вместе с тем не готов считать его вполне неклассическим явлением. Ученый рассматривает указанный феномен как «новую волну» классического реализма, стремящегося избавиться от позитивистских и натуралистических крайностей XIX века, но в целом стоящего вне модернистской эстетики. В то же время исследователь определяет «“неореализм” как особое течение внутри реалистического направления, больше, чем другие, соприкасавшееся с процессами, протекавшими в модернистском движении…»[204]204
  Там же. С. 603.


[Закрыть]
. Другой концептолог названного течения, Т.Т. Давыдова, выдвигает гипотезу, несколько отличную от концепции Келдыша, и в большей степени основывается на вышеупомянутых статьях Е. Замятина. Исследовательница считает, что «неореализм – это постсимволистское, модернистское стилевое течение 1910—1930-х гг., основанное на неореалистическом художественном методе», в котором «синтезированы черты реализма и символизма при преобладании последних»[205]205
  Давыдова Т.Т. Русский неореализм: Идеология, поэтика, творческая эволюция. М., 2005. С. 41.


[Закрыть]
. В.Е. Хализев, в целом принявший предложенный В. Тюпой концепт неотрадиционализма, не отказывается, однако, и от номинации «неореализм», принципиально различая эти явления. Неотрадиционализм ученый считает модернистским течением, а неореализм (вслед за В. Келдышем) склонен рассматривать вне модернизма[206]206
  Неореализм определяется ученым как «…ветвь литературы, которая была мало затронута модернистскими веяниями, а то и вовсе им чужда и ориентировалась прежде всего на… традиции 19 столетия» (Хализев В.Е. Теория литературы. М., 2005. С. 376).


[Закрыть]
.

Чрезвычайный интерес представляет для нас предложенное М. Эпштейном описание и обоснование такого течения, как метареализм, в котором ученый усматривает интенцию к постижению онтологического единства мира и обращение к «сверхсознательному»[207]207
  Эпштейн М. Парадоксы новизны: О литературном развитии XIX–XX веков. М., 1988. С. 194.


[Закрыть]
. В метареализме, по словам Эпштейна, «образ возрождается в его архетипическом значении». «Метареализм, – полагает ученый, – возводит образ к сверххудожественным обобщениям, наделяя его обобщенностью и смысловой объемностью мифа… повышенной чувствительностью к вечным, повторяющимся ситуациям бытия»[208]208
  Там же. С. 196–197.


[Закрыть]
. Еще несколько ключевых цитат, позволяющих оценить общую направленность мысли исследователя: «Метареализм – это не отрицание реализма, а расширение его на область вещей невидимых, усложнение самого понятия реальности, которая обнаруживает свою многомерность, не сводится в плоскость физического и психологического правдоподобия, но включает и высшую, метафизическую реальность, явленную пушкинскому пророку»; «Приставка “мета” была бы не нужна, если бы сам “реализм” не понимался усеченно, – она всего лишь прибавляет к “реализму” то, что сам он вычитает из всеобъемлющей Реальности, сводя ее к одному из подвидов»; «Метареализм исходит из принципа единомирия, предполагает взаимопроникновение реальностей, а не отсылку от одной, “мнимой” или “служебной”, к другой – “подлинной”»[209]209
  Там же. С. 199, 204, 206.


[Закрыть]
. Все эти наблюдения конечно же существенно раздвигают и корректируют рамки представлений о возможностях нового реализма и ощутимо соприкасаются не только с построениями Е. Замятина (превосходя их своей открытостью к метафизике), но и с идеями Вяч. И. Иванова (и ряда других неотрадиционально мыслящих писателей) о «всеединой», «соборной» и общебытийной сущности художественного символа.

Что касается постреализма, то для нас особенно существенно, что его специфику Н. Лейдерман и М. Липовецкий усматривают в стремлении к «космографическому» мышлению, в отказе от малодушной капитуляции перед Хаосом, в установке на смыслоцентричный диалог с иррациональными и непостижимыми началами бытия[210]210
  См.: Лейдерман НЛиповецкий М. Современная русская литература (1950–1990): В 2 т. Т. 2. М., 2006. С. 224–237.


[Закрыть]
. Данные характеристики в основном совпадают с тем, что мы усматриваем и постулируем в новом традиционализме. «Предложенный Н.Л. Лейдерманом термин “постреализм”, – полагает В. Тюпа, – представляется малоудачным, однако круг явлений, очерчиваемый этим понятием, в основном совпадает с неотрадиционализмом в нашем понимании»[211]211
  Тюпа В.И. Литература и ментальность. С. 226.


[Закрыть]
.

В тесной связи с концепцией постреализма находится гипотеза М. Липовецкого о неоакмеизме (первый термин преимущественно применяется соавторами к прозе, второй – к поэзии). В названном течении отмечается «ориентация стиха на постоянный… цитатный диалог с классическими текстами»; «стремление обновлять традиции, не разрывая с ними»; «внимание к драматическим отношениям между мировой культурой, русской историей и личной памятью автора»[212]212
  Лейдерман Н., Липовецкий М. Современная русская литература… С. 297.


[Закрыть]
. Особенно примечательно, что неоакмеизм по многим параметрам тесно увязывается учеными с уже упоминавшейся концепцией «русской семантической поэтики» (Ю. Левин и др.)[213]213
  Подробнее об этой концепции будет сказано ниже.


[Закрыть]
. Приводя слова своих предшественников о том, что в поэзии Мандельштама и Ахматовой все «скреплялось единым стержнем смысла, призванного восстановить соотносимость человека и истории»[214]214
  Левин Ю. И., Сегал Д. М., Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивъян Т В. Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма // Russian Literature. 1974. № 7/8. С. 51.


[Закрыть]
, авторы двухтомника «Современная русская литература» подчеркивают, что таким «единым стержнем» в неоакмеизме становится «художественный образ культуры – всегда индивидуальная и динамичная эстетическая структура… оформляющая найденную автором “формулу связи” между прошлым и настоящим…»[215]215
  Лейдерман НЛиповецкий М. Современная русская литература… С. 298.


[Закрыть]
. Этот заочный диалог разных исследователей с очевидностью наводит на мысль, что авторы концепта «неоакмеизм» и авторы гипотезы о новой «семантической поэтике» так или иначе нащупывают одну и ту же «жилу» в словесности XX столетия, хотя и не совпадают полностью в описании ее конкретных особенностей и признаков. Немаловажным также является указание М. Липовецкого на отсутствие внешнеорганизационных, фракционных связей между художниками неоакмеистской направленности, которые «не будучи связанными какими-либо групповыми отношениями… тем не менее исповедуют сходные эстетические принципы…»[216]216
  Там же. С. 299.


[Закрыть]
. Это замечание отчасти подтверждает нашу гипотезу о внепартийной, сверхнаправленческой природе важнейших творческих устремлений неклассической эпохи.

При сопоставлении всех перечисленных версий «нового реализма» в числе прочего бросается в глаза, что далеко не во всех из них внимание в достаточной мере акцентируется на таких неклассических качествах семантики, как «аллюзивность» (В. Тюпа), мерцающая многозначность и вероятностность смысла (в построениях Е. Замятина, М. Эпштейна и Н. Лейдермана это присутствует, но предлагаемые учеными трактовки явления не всегда побуждают к согласию)[217]217
  Исследователи, говоря о художественной полисемии, не всегда принципиально отграничивают таковую от смысловой окказиональности. Е. Замятин, как мы помним, тоже писал об «относительности всего», но вопрос о том, чем это свойство искусства и бытия отличается от пресловутой «сколь-угодно-значности» (И. Роднянская), в его трудах остается открытым.


[Закрыть]
. Названные свойства, всегда чреватые смысловой неопределенностью, но не превращающиеся у конвергентно ориентированных авторов в беспринципную «сколь-угодно-значность» (И. Роднянская), подробно проанализированы в другой известной работе отечественных ученых.


«Русская семантическая поэтика»

Существенным прорывом в изучении акмеистской поэзии именно как феномена неклассической конвенциональное™ стал ценнейший по своим наблюдениям и выводам коллективный труд ученых «Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма» (1974), авторы которого обнаруживают в лирике Мандельштама и Ахматовой «необыкновенно развитое чувство историзма… переживание истории в себе и себя в истории…», а также осмысление памяти, воспоминания как «глубоко нравственного начала, противостоящего беспамятству, забвению и хаосу, как основы творчества, веры и верности»[218]218
  Левин Ю. и др. Русская семантическая поэтика… С. 49–50. Эти же цитаты М. Липовецкий берет на вооружение, характеризуя неоакмеизм.


[Закрыть]
. Между тем, пытаясь примирить между собою идеи-концепты неклассической «вероятностности» («разомкнутости» смысла) и традициоцентричности, ученые не везде (на наш взгляд) благополучно избегают противоречий. Характеризуя художественные стратегии поэтов-акмеистов, авторы исследования активно используют такие понятия, как «релятивность», «неопределенность», «окказиональность» и т. п., хотя общий вектор предпринятого рассмотрения нацелен на утверждение принципиальной смыслоцентричности и смыслового единства анализируемых текстов. С одной стороны, в «семантической поэтике» «все скреплялось единым стержнем смысла, призванного восстановить соотносимость истории и человека»[219]219
  Там же. С. 67. Далее ссылки на эту работу даются в тексте с указанием страницы в скобках после цитаты.


[Закрыть]
. С другой стороны, «…один и тот же элемент может насыщаться разными смыслами, функциями, приобретать способность к окказиональным (курсив мой. – О.С.) склеиваниям и членениям…» (69). Нетрудно догадаться, что речь идет о новой, аллюзиеной (В. Тюпа) семантике открытого типа, рассчитанной на вариативность прочтений, на встречную «домысливающую» активность читателя. Так, у Мандельштама «.. одни и те же элементы поэтического текста (одни и те же их конфигурации) приобрели способность одновременно передавать целый набор поэтических смыслов разных уровней…» (72). Как видим, описывается явление, которое неоднократно было описано самим Мандельштамом (в «Разговоре о Данте», в эссе «Слово и культура», «О природе слова» и др.) и коррелирует скорее с его пониманием неклассического творчества как дозволенных Самим Христом «жмурок и пряток духа»[220]220
  Мандельштам О. Скрябин и христианство // Полн. собр. соч. и писем. Т. 2. С. 37.


[Закрыть]
, нежели с устремлениями новейших релятивистов, настаивающих на том, что слово может значить все, что угодно. Авторы исследования демонстрируют безупречную осведомленность в тонкостях мандельштамовской поэтологии и философии творчества, насыщая обзор (и анализ) многочисленными отсылками к опорным концептам и основополагающим формулам самого поэта (принцип «динамизма», трактовка слова как «орудийного элемента, меняющегося в процессе поэтической речи» (68) и т. д.). Однако столь существенное для Мандельштама различие между динамической открытостью слова и его безнадежной окказиональностью, смысловой «всеядностью» не везде проводится авторами достаточно отчетливо. Размышляя о присущей мандельштамовскому слову «способности одновременно передавать целый набор поэтических смыслов разных уровней», авторы работы приходят к выводу, что «для этого необходимо было релятивизировать слово, привести в динамическое состояние все мыслимые его компоненты…» (68)[221]221
  Речь идет о способности, в основном освоенной уже символистами и необязательно предполагающей равноценность любых, каких угодно истолкований. Позднее подобный тип символизации, основанный на бытийном единстве означающего и означаемого, был квалифицирован М. Эпштейном как «метабола» (см.: Эпштейн М. Парадоксы новизны. С. 212–220). Термин этот активно использует и В. Тюпа.


[Закрыть]
. Контекст данного суждения позволяет догадаться, что понятие релятивности привлекается в качестве аналога (синонима) смыслового динамизма и вовсе не означает произвольности (случайности) словоупотребления. Между тем в ряде других контекстов это же понятие и другие, близкие ему («неопределенность», «окказиональность» и т. п.), настоятельно взывают к разъяснениям и уточнениям. Например, «содержание важнейшей части акмеистической деятельности» представлено в статье как «упорные поиски такого слова, в котором ничто не устоялось, где все было выведено из словарных и символических ассоциаций, все неопределенно…». И далее: «Такое слово было чревато неисчерпаемым запасом неожиданностей…» (71). Избежать ложной интерпретации подобных высказываний в духе полнейшего релятивизма помогает целостный контекст статьи, не оставляющий сомнений в том, что авторы весьма далеки от того, чтобы приписывать Мандельштаму и Ахматовой безответственное жонглирование языковыми единицами, которые дозволено трактовать как заблагорассудится. Приведем еще одну цитату: «Между этими элементами (произведения. – О. С.) находится разреженное пространство, в котором не могут выжить привычные автоматические семантические связи. Слово как бы рождается заново и вольно выбрать себе нужное значение в зависимости от общего задания текста» (73). В этом фрагменте все ставит на свои места концовка. Мысль об открытости, недосказанности, разомкнутости смысла («разреженное пространство» как поле диалога с «провиденциальным собеседником»[222]222
  См. эссе О. Мандельштама «О собеседнике».


[Закрыть]
), о борьбе с автоматизмом восприятия (интенция, сближающая Мандельштама с ОПОЯЗом), о «вольном» избрании словом желанного значения (излюбленный поэтологический мотив автора «Слова и культуры») получает свое проясняющее завершение в словах о «зависимости от общего задания текста». Ими упорядочивается и ограничивается поле «открытости» и «свободы». Присущая новой «семантической поэтике» акмеистов нескованность смыслообразования тесными риторическими рамками благодаря итоговому замечанию интерпретаторов уже не воспринимается как безбрежная и абсолютная. Эвристическая раскрепощенность, реализуемая на одном уровне, снимается на другом, более высоком, посредством подчинения всего «пиршества» многозначности общей (и вполне строгой) архитектонике замысла. Концепты «зависимости» и «задания», не отменяя и не умаляя значения концепта «вольного выбора», решительно исключают возможность истолкования всего смыслового целого (приведенного отрывка) как утверждения окказионально-произвольной природы семантических стратегий акмеизма. Окончательно укрепиться в правильности именно такого понимания вектора мысли Ю. Левина и его соавторов может помочь ряд других цитат из статьи. Например: «…характерно для поэтики акмеизма (и Мандельштама в особенности) подчеркивание смыслового единства мира путем проведения через весь текст (а иногда и цикл) уже упомянутых выше смысловых сочетаний… что приобретает масштабы глобального принципа, организующего мировосприятие» (75). Тут уж, пожалуй, не остается места для релятивистских подозрений. И, наконец, последний пример. Почти сразу после укоризненно процитированного нами выше суждения о якобы свойственной текстуальным элементам (у Мандельштама и Ахматовой) «способности к окказиональным склеиваниям и членениям» говорится о том, что в этих условиях «сохраняется возможность выбора между элементами парадигмы» (69). Итак, в очередной раз констатируется свобода выбора, но не из бесконечного количества равноценных вариантов (что, в сущности, означало бы свободу выбора какого угодно прочтения), а исключительно «между элементами парадигмы». И здесь уже само употребление понятия «парадигма» (образец, канон) применительно к акту понимания красноречивее всего свидетельствует о несовместимости постулируемой авторами свободы с провокативной беспринципностью дивергентного мышления.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации