Текст книги "Кто погасил свет?"
Автор книги: Олег Зайончковский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Олег Викторович Зайончковский
Кто погасил свет?
Прогулки в парке
1
Бабы-Шурина квартира располагается в первом этаже. Очень удобно: что бы ни случилось во дворе, достаточно только переобуться, и ты уже тут как тут, в гуще событий. Подерутся ли два вечных врага, рыжий Мурзик и черный Босс; устроят ли конференцию дворничиха с почтальоншей; раскричится ли дите в коляске у молодой мамочки – сей же час из подъезда выйдет в горошковом платке баба Шура, и все будут наставлены и вразумлены, включая котов и грудного младенца. Однако не следует думать, что она только ждет поводов, чтобы применить свою опытную распорядительность, – нет, баба Шура отлично умеет создавать эти поводы сама. Едва забрезжит рассвет, тормошит она супруга своего, дядю Колю, кормит его таблетками и выводит на балкон, откуда он будет весь день ласково кивать проходящим – знакомым и незнакомым. На этом семейный долг свой она считает исполненным и потом уже предается всецело обязанностям гражданственным. Обмундировавшись в «куфайку» и войлочные боты, повязав свою православную голову платком, баба Шура производит ежеутреннюю инспекцию территории, вверенной ей, надо полагать, самим провидением. Еще не допели своих песен коты; еще Киселева, дворничиха, не скребла метлой тротуар; еще даже ночной пьянчуга, очнувшийся на лавочке, не вспомнит своего ни имени, ни звания, а баба Шура уже делает этому пьянчуге материнское внушение и направляет стопы его по нужному адресу Возвращаются с завода пропитчицы, сами пропитанные, пропахшие фенолом, одуревшие от лаковых испарений и бессонной смены, – и они обязаны бабе Шуре отчетом о своем житье-бытье. Студент-аспирант из второго подъезда бежит, торопится на московскую электричку; но не моги и он проскользнуть мимо; остановись, будь любезен, и рапортуй о своих успехах. И держи на лице улыбку поприятнее, иначе уличен будешь в гордости. Бери пример с голубей; птицы божьи гордости никакой не имеют: суетливой сворой они пешком преследуют бабу Шуру, толкаясь и клюя друг дружку в затылки. Голубям она благоволит, чего не скажешь о собаках: собаки много виноваты перед бабой Шурой. Одна вина их первородная, ибо собака животное нечистое, осужденное церковью; другая же, и главная, заключается в необъяснимом заговоре, который составили окрестные дворняги против насаждений, устраиваемых ею в палисаднике под своими окнами. Война эта началась давно, когда и баба Шура была моложе, и дворняжье племя стояло парой поколений ближе к нечистому своему предку. Каждый год, повыбрав из почвы окурки и стеклобой, под одобрительное кивание дяди Коли женщина высаживает у домового подножия древесный прутик и засевает с молитвой крошечную огородную делянку. Но ни разу еще не довелось мне узнать, какого рода дереву надлежало вырасти из саженца. В ту же ночь кобельки, сколько бы их ни болталось в округе, все почему-то сбегаются в наш палисадник и, выстроясь в очередь, насмерть записывают несчастный бабы-Шурин прутик. Мало этого, облегчив свои пузыри, лохматые вандалы на радостях скребут задними ногами, взрывая и разбрасывая огородик, нынче только с тщанием возделанный. Подлость их состоит в том, что открытого сражения дворняги не принимают, а партизанят по ночам; баба Шура же после захода солнца слепнет и может лишь наугад плескать в палисадник кипятком, нанося больше урона растениям, чем собакам. Но с зарей псы-разбойники куда-то канут, как ночные тени… Я-то знаю, где обретается поутру четвероногая банда, но бабе Шуре не скажу. Вся шайка диверсантов встречает рассвет на пустыре за домом: кто катается спиной в росистой траве, кто вылизывает причинное место, кто спит и во сне бежит куда-то, тоненько привизгивая, а кто-то просто лежит и щурится на восходящее солнышко…
Баба Шура топает ботами по двору, показывает Киселевой-дворничихе, где мести.
– Здорово, баб Шур! – это выходит из своего подъезда Калинин. Он со скрежетом открывает пасть своего двадцатипятилетнего «мерседесу» и бесстрашно, словно цирковой дрессировщик, сует в нее голову. Калинин – мелкий предприниматель; знать, собрался сегодня ехать в столицу на оптовку.
Двор постепенно оживает. Все чаще звучит перекличка-перестрелка подъездных дверей: пятиэтажку покидают самые деловые либо самые далеко работающие из жильцов. Скоро и мы с Карлом выкатимся из нашего подъезда. Хотя мы с ним не относимся ни к деловым, ни к дальним, но у нас есть собственная причина, чтобы выйти из дому с утра пораньше.
Вот они мы – с грохотом обрушиваемся по лестницам с третьего этажа на первый. Я цепляюсь за перила, но Карл неудержим. Горе тому, кто станет у нас на пути. Однажды мой друг влетел с разбегу под встречную тетку и прокатил ее на себе задом наперед обратно на целый лестничный пролет. К счастью, сегодня нам в подъезде не попадаются ни тетки, ни кошки… Трах-бах! Дверь едва не срывается с петель; Карл сдергивает меня с крыльца и влечет к ближайшей рябине, роняя на тротуар первые горячие капли. Ну, наконец-то!.. Он надолго блаженно припадает к шершавому штамбу. Рябина, что ж, дерево крепкое; в отличие от бабы-Шуриных саженцев она умеет держать удары стихий. Покуда Карл отводит душу, могу и я дух перевести.
– Здрасьте, баба Шура!
– Здравствуй, здравствуй…
Мне она кивает вполне благосклонно, на Карла же только холодно косится. Я думаю, она его побаивается и старается это скрывать. Впрочем, нам некогда особенно расшаркиваться с бабой Шурой: дел еще много, а времени в обрез. Путь наш лежит к пустырю, но не к тому, что за домом и где прохлаждается вольный собачий народ (я, знаете ли, не жажду дворняжьей крови). Мы – благо в городке нашем пустырей большой выбор, – мы идем за сараи; там сейчас никого, и я могу без опаски разнуздать своего товарища. Правда, выглядят сарайные задворки не слишком поэтично: этакая земная небритость в колючих бородавках кочек. В растительной щетине еще подсыхают кое-где мыльные потеки тумана, которые, однако, никак не камуфлируют язвы мусорных костровищ и коросты мелких стихийных помоек. В наше с Карлом отсутствие местоблюстителем пустыря оставался большой белый холодильный шкаф без дверцы, и сейчас он приветствует нас огромным прямоугольным зевком.
Карл нетерпеливо выдергивает голову из парфорса, рискуя оставить собственные уши на его шипах. Миг – и трехпудовое ядро выстреливает в кусты. С этой минуты я только делаю вид, что отвечаю за происходящее. Будь у меня с собой большой барабан, я бы сел на него, как какой-нибудь полководец, и, нахмурясь, закурил. В душе-то я сознаю, что, когда войска выступили, от меня уже мало что зависит. Если судьбе будет угодно, чтобы в траве замышковалась кошка либо загулялся с ночи задумчивый ежик, вмешаться я не успею. Тогда для кошки это утро может стать последним в жизни, а бедный ежик уж точно не донесет куда-то там свой узелок. Что поделаешь, я давно уже философски отношусь к тому, что Карл способен причинить кому-то смерть; во всяком случае не я создал его хищником, не я вооружил его для убийств и не я научил разворачивать ежиков. Впрочем, подобные трагедии редко случаются на пустыре, потому что кошки в массе своей существа неглупые, да и ежи обычно убредают к утру в места, недоступные даже Карлову беспримерному обонянию.
Мой короткошерстный стремительный товарищ, сделавшийся от росы глянцевитым, как дельфин, выныривает то в одном месте пустыря, то в другом. Трепеща боками, он замирает на мгновение и даже схлопывает пасть, пока его чудо-нос ловит какие-то ветерки, не слышимые ни для кого другого. Внезапно он бросается в сторону и принимается неистово копать; земляные комья летят из-под Карла на метры вокруг; он нетерпеливо выхватывает зубами куски дерна и фыркает громко, как лошадь… Увы, от мыши, или кто это прятался в почве, ему достается только исчезающий запах. По уши грязный, дымясь паром, Карл, словно обескураженный маршал, подбегает ко мне, чтобы доложить о своей неудаче. Однако все эти скачки и бурные Карловы усилия оказываются не совсем безрезультатны: вследствие них его организм приходит в готовность избавиться от некоторого лишнего вещества, накопившегося в кишечнике за последние полсуток. Этот акт, собственно, и должен стать кульминацией нашей утренней прогулки. Совершается он традиционно на самой высокой кочке пустыря. Вот уже Карл взобрался на свой излюбленный курганчик; вот завертелся, поджимая обрубок хвоста; вот замер, устремив в пространство отсутствующий взгляд; еще немного… и мы оба празднуем победу. Я считаю, что мы шли на пустырь как раз за этим делом, а вовсе не поохотиться, как думает Карл. Вообще, не он, а именно я являюсь стратегом наших прогулок, поэтому я встаю с несуществующего барабана, топчу ботинком реальный окурок и свищу войскам отбой. Карл подходит понуро-покорно и сам сует голову в зубастую петлю парфорса. Всё. Мы возвращаемся домой, а на пустыре вновь воцаряется неизбывно зевающий холодильник.
Мы возвращаемся домой налегке – мой друг в физическом отношении, а я в моральном. Оба мы испытываем удовлетворение. Наши ежедневные обязательные ритуалы внушают нам чувство устойчивости бытия.
Карл носом и лапой помогает мне открыть квартирную дверь, и…
– Ноги мыть! – слышим мы из кухни.
Вот пример житейской неизменности. Если бы она забыла сделать это напоминание, мир бы и впрямь пошатнулся. Ну конечно же вымоем, и не только ноги. Отработанный прыжок – и Карл не сразу обретает устойчивое положение внутри скользкой ванны. Всякий раз, отмывая его после прогулки, я благодарю судьбу, что природа остригла Карла от рождения; будь он лохматым, я бы с этой процедурой каждое утро опаздывал на работу. А так минуты три умелых действий душевой лейкой – и он вновь обретает статус домашнего животного, что бы там ни говорили баба Шура и ее церковники. После того как я протираю Карла особым полотенцем, наш дуэт с ним распадается, и мы уже действуем каждый по индивидуальной программе. Впрочем, Карлова программа несложна: добраться бы до миски с мясной кашей. Я же, прежде чем получу свою чашку кофе, должен еще поцеловать ту, которая велела мыть ноги. Но, право, я это делаю не из одних ритуальных соображений.
2
Наш городок, несмотря на непарадность архитектуры, несмотря на упомянутое обилие пустырей и беспривязных собак, вовсе не так уж провинциален. В случае нередкого здесь зюйд-зюйд-веста мы оказываемся у Москвы с подветренного бока – тогда все как один поводим мы носами в сторону юга: что там готовится нового на столичной кухне? Мы в курсе последних одежных фасонов, пользуемся активно мобильной связью, и уже мало кто из нас не купался в Красном море. А какими разборчивыми стали мы покупателями – любо-дорого смотреть на горожан во время субботнего почти священного шопинга, когда происходит материализация недельного трудового усердия. Живительные столичные ветры будят наше потребительское естество – то, которого мы научились не стыдиться. Даже баба Шура, слышал я, вместо вечной «куфайки» прикупила себе на зиму импортную «кухлянку». Да, жизнь не стоит на месте – она топчется, подпрыгивает и совершает кувырки.
Вот оно, завоевание цивилизации: каким бы путем я ни направился, выйдя из дому, везде на моей дороге встретится палатка, поражающая круглосуточным изобилием. Словно некий фокусник забегает передо мной со своим волшебным ящиком: чего ни захоти, все найдется в такой палатке, плюс толстая, заспанная, но добродушная тетка-продавщица.
– А, – говорит толстуха, – это вы. Здрасьте.
И, не спрашивая, подает мне мою традиционную пачку синего «Пэлл-Мэлл». Это не телепатия; просто я умею поддерживать с окрестными продавщицами интимные отношения. Я зову их по имени-отчеству, а они, благодарные, помнят, какое я пью пиво и что курю.
– Спасибо, Надежда Викторовна. Удачной вам торговли.
Удачной торговли, удачной работы, удачи в их разнообразных предприятиях желаю я в душе всем своим землякам. Деловитые поутру, они крестят городскую площадь во всех направлениях: работяги с «Беломором» в зубах и руками в карманах, школьники с пузырями жвачки изо ртов, мамаши, лихо управляющие колясками, безусые джентльмены в галстуках и с кейсами. По проезжим частям, бубукая динамиками во чревах, ширкают автомашины самых разных размеров, возраста и национальностей… Все живет, все движется, и только белокаменный Ленин, вмурованный в пьедестал по самую жилетку, возвышается посреди площади, недвижим, как выброшенный холодильник.
Путь мой лежит не далеко, не близко. Четверть часа бодрым шагом, и я уже всхожу на крыльцо, пристроенное с торца обычного жилого пятиэтажного дома. Большим двубородым ключом я отмыкаю железную, крашенную суриком дверь с табличкой, извещающей о графике моей работы. Над дверью домовую стену украшает вывеска, тронутая временем: «Ремонт бытовой техники». Все верно, я и есть мастер по ремонту бытовой техники – личность не последняя и небезызвестная в нашем городке. Лет уже двадцать, как я совершаю здесь свой труд, скромный, но общественно необходимый. Мне приятно сравнивать мою мастерскую с какой-нибудь земской больницей, в которой лечится стар и млад всех состояний и сословий. Они мои пациенты: и модная лаватриса, и бабушкин «зингер», смазанный подсолнечным маслом, и вакуум-клинер, похожий на выплюнутый леденец, и выцветший торшер-«шестидесятник», и кофемолка, обломавшая зубы на кусковом сахаре, и трехэтажный небоскреб-холодильник, двери которого открываются прямо в Европу. За умеренную мзду наложением своих умелых рук я оживляю всех этих доместик-лазарей к утешению благодарных (по большей части) горожан.
Вместе со своими занемогшими механическими сожителями (полными порой тараканов, которых я, признаться, не лечу, а казню беспощадно) – вместе с ними клиенты приносят мне самые свежие городские новости. О, я гораздо более сведущ в делах и сплетнях нашего муниципия, чем бумажные «Ведомости», щеголяющие буквой «ять» в названии, но никак не оперативностью. В моем некоммерческом информационном бюро я первым бываю извещен о том, что греча в магазине опять подорожала, что седуксен в аптеке остался только импортный, что на улице Генерала Громова прорвало канализацию и два дома там «плавают в дерьме». Я в курсе всех значительных происшествий и битв, бытовых и уличных, с трагическими исходами и со счастливыми. И уж каждому городскому новопреставившемуся специально для моих ушей зачитывается подробный эпикриз. Все эти сведения доставляют мне посетители – знакомые, полузнакомые и незнакомые вовсе – в качестве нематериальной доплаты за мои труды.
Но кроме разовых есть у меня и «штатный» осведомитель – электрик из расположенной неподалеку жилконторы Лев Никитич Завьялов. Мужчина запенсионного уже возраста, он зимой и летом вынужден путешествовать по городу в поисках утраченной фазы. Заявок от обесточенных жильцов предостаточно каждый день, да только ноги у Льва Никитича не казенные. Если он чувствует себя не в форме или просто душа не лежит к работе, старик знает, как отлынить. В жэке он сказывается ушедшим на вызов, а сам скрывается у меня в мастерской: сидит на кухне, варит чифирь и разгадывает кроссворды. Кроссворды служат электрику средством самообразования, а к чифирю он пристрастился в известных местах, посетить которые довелось ему трижды в его более молодые и деятельные лета. Когда в моей работе образуется пауза, я присоединяюсь к Завьялову. Пенитенциарный напиток его я разбавляю себе до нормальной общегражданской концентрации, а потом сажусь в свое продавленное креслице, вытягиваю ноги, закуриваю и… молчу. Обратись я к нему сейчас, когда Лев Никитич, склонясь над газетой, шепчет что-то про себя и по-собачьи шевелит седыми бровями, погруженный в бездны тезауруса, – обратись я к нему сейчас, он меня не услышит. А если услышит, то поднимет морщинистое лицо, розовое от чифиря и умственного напряжения, глянет из-за толстых очков почти удивленно и хрипловатым голосом переспросит: «Ась?.. Чего ты?..» Нет уж, я лучше дождусь, когда Никитич доберется до какого-нибудь оперного героя. Этих оперных героев, говорит Завьялов, для того и вставляют в кроссворды, чтобы их никто не мог разгадать. Наткнувшись на очередную оперу, старик сердится: «Опять, – бурчит он, – “гуно” какое-то… тьфу! То ли дело города или космонавты – этих я всех знаю». Лев Никитич снимает очки, отодвигает газету в сторону, закуривает, и покуда шкворчит и постреливает вонючая беломорина, мозг его остывает. Вот теперь, отвлекшись от умственного занятия, Завьялов готов потрактовать со мной на злобу дня.
– Слыхал, – спрашивает он после нескольких задумчивых затяжек, – ночью-то?
– А что ночью? – интересуюсь я сдержанно.
– Как что? Стреляли опять.
– Да ну? А мы с Карлом подумали, это петарды.
– То-то что не петарды. Мужики базарят, двоих грохнули.
– Разборки?
– А то что же… Цыганка, говорят, шлепнули и Мазая-младшего. – Лев Никитич цыкает зубом и добавляет по-стариковски ворчливо:
– М-да… в наше время крайняк на мокрое шли, не то что эти…
Хотя сам Завьялов завязал лет тридцать тому назад, он продолжает живо интересоваться текущими делами местного криминального сообщества. Чтобы показать мне, что он действительно «в теме», Лев Никитич так и сыплет бандитскими кличками – их он знает и помнит куда лучше, чем персонажей классических опер. Для человека, несущего людям свет, он слишком неравнодушен к теневой стороне жизни. Впрочем, от ночных бандитских проделок речь Никитича почти без перехода обращается к проделкам собственной его любимой внучки – трогательным и, главное, безобидным. Вежливо умилившись внучкиной очередной забавной шалости, я гашу сигарету, встаю и иду опять работать. Завьялов тоже, дохлебнув свое горькое пойло, подбирает с пола старый докторский саквояж, в котором устроена его рабочая укладка, и со многими вздохами отправляется наконец в поход.
А в мою ладонь снова ложится инструмент, и прирастает к ней, и оживает, как привитый к дереву черенок. И снова фокус моего зрения сосредоточивается или на отверточном кончике, или на кромке сверла, или на жале паяльника – словом, там, куда посылает импульс мой опытный разум. Работа моя так мне привычна, что даже не гнетет однообразием; я отправляю ее подобно другим естественным или ритуальным надобностям. Я чиню стиральную машину, потом еще одну, потом пылесос… Звенит колокольчик – это дверь впускает и выпускает клиентов… А потом я вновь слышу знакомые шаги и пыхтенье. Лев Никитич по-хозяйски проходит на кухню, шуршит там принесенными пакетами и гремит посудой.
Значит, минуло уже полдня и нам пришло время обедать. Четверть часа спустя мастерская наполняется съестным аппетитным духом, который всегда почему-то бывает вкуснее самой еды. Сегодня, судя по запаху, у нас будут пельмени. Аромат все усиливается, и наконец:
– Эй! – до ушей моих доносится несколько суровый, но долгожданный призыв. – Тебе что, особое приглашение требуется?
Да, я люблю особые приглашения, если это приглашения к столу. У всех свои слабости; я, например, склонен тянуть до последнего, если предстоит что-то приятное. Разве, скажем, не сладостно бывает задерживаться, балансировать на краешке сознания между явью и наплывающим сном… или наоборот.
Впрочем, в данном случае слишком задерживаться рискованно: Завьялов может осерчать и пустить в мой адрес выражения покрепче. Я запираю мастерскую изнутри, отмываю свои золотые руки средством для мытья посуды и иду к столу. Пельмени, поделенные на двоих со скрупулезной точностью, внушительными горками уже парят в больших суповых тарелках. Это «правильные» пельмени нашего местного производства; они уступают своим московским франтоватым собратьям наружно, зато внутри полны настоящего, сочного, честного мяса. На коленях у Никитича, конечно же, ждет своей минуты большая пластиковая бутыль пива, «сися», как он ее ласково зовет. При моем появлении Завьялов с хрустом сворачивает «сисе» голову, она шипит, выдыхает спертым солодом, и трапеза наша начинается… Хотя мы с моим приятелем держимся одного согласованного сорта пельменей и одной марки пива, но в процессе еды каждый из нас проявляет индивидуальность. Так, Лев Никитич предпочитает выдуть свою кружку залпом, а я прихлебываю; пельмени он употребляет с перцем и уксусом, я же – только с майонезом. Притом я не чавкаю, не соплю и не ковыряю в зубах вилкой. Этот насладительный час мы проводим, отрешившись от всех мирских забот. Бывает, что неурочный клиент поскребется в запертую дверь мастерской, – мы обратим на это не больше внимания, чем на шорох мыши под полом. Души наши исполнены сейчас ненарушимой благости и потому утратили способность к состраданию. Еще минут двадцать мы медитируем в табачных воскурениях, но, увы, выйти в астрал, как всегда, не успеваем: время, оно ведь тоже довольно безжалостно к своим клиентам. Грядет два часа пополудни; стуки в мою дверь делаются решительнее, и это значит, что нам с Никитичем не избежать обычной послеобеденной эманации. Между тем солнышко за окном легло на возвратный курс. Очередной день, достигнув своего пика славы, плавно покатился под горку.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?