Текст книги "В движении. История жизни"
Автор книги: Оливер Сакс
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
У Кремера и Джиллиатта были разные подходы к осмотру больных. Джиллиатт заставлял нас методично, в установленном порядке, не отклоняясь ни на йоту, пройти через все уровни: черепно-мозговые нервы (ни один не должен был остаться без внимания), моторная система, сенсорная система. Ни в коем случае нельзя было перепрыгивать через промежуточные стадии, прицепившись к бросающемуся в глаза симптому, будь то увеличенный зрачок, фасцикуляция или отсутствие брюшного рефлекса[6]6
Валентин Лоуг, их коллега из отделения этажом выше, обычно спрашивал молодых врачей, не замечают ли они чего-нибудь странного в его лице, и только со временем мы поняли, что у него проблема с глазами: один из зрачков размерами превосходил другой. Мы постоянно размышляли над причинами этой диспропорции, но Лоуг на этот счет нас так и не просветил.
[Закрыть]. Диагностика для Джиллиатта была процессом, следующим точному алгоритму.
Джиллиатт был прежде всего ученым, нейрофизиологом по образованию и темпераменту. Похоже, ему было жаль тратить время на больных (и интернов), хотя, как я позже узнал, он был совершенно другим человеком – доброжелательным и благосклонным – со студентами, которые под его руководством занимались научными исследованиями. Истинные его интересы, которым он следовал со страстью настоящего ученого, лежали в сфере исследования расстройств периферической нервной системы и механизмов мускульной иннервации – в этой области ему со временем было суждено стать мировой величиной.
Кремер, напротив, был радикальным интуитивистом. Я помню, как однажды он поставил диагноз вновь поступившему больному, едва мы вошли в палату. Заметив пациента, который находился от нас на расстоянии тридцати ярдов, он возбужденно схватил меня за руку и прошептал на ухо:
– Синдром яремного отверстия.
Это – чрезвычайно редкое расстройство, и я был поражен, как Кремеру удалось диагностировать его с первого взгляда, да еще на значительном расстоянии.
Когда я смотрел на Кремера и Джиллиатта, я вспоминал отмеченное Паскалем в начале «Мыслей» различие между интуицией и рациональным анализом. Кремер уповал преимущественно на интуицию, он все видел с первого взгляда, и видел иногда гораздо больше, чем мог оформить словами. Джиллиатт был в основном аналитиком, он рассматривал явления последовательно, одно за другим, но видел и предпосылки, и последствия каждого из них до самых потаенных глубин.
Кремер обладал поразительной особенностью к сопереживанию и состраданию. Казалось, что он проникает в самое сознание своих пациентов, постигая интуитивно их страхи и надежды. Наблюдая за их движениями и позами, Кремер напоминал театрального режиссера, который, не сводя глаз с актеров, управляет их игрой. Одна из его работ – моя любимая – называлась «Больной сидит, больной стоит, больной идет». Этот труд показывает, как много он видел и понимал в больном еще до начала неврологического осмотра, до того, как больной открывал рот и начинал говорить.
Принимая по пятницам амбулаторных больных, Кремер мог за день пропустить до тридцати пациентов, но каждому из них было гарантировано его полное внимание, понимание и сочувствие. Пациенты души в нем не чаяли и часто говорили о его доброте и о том, что само его присутствие оказывает целебный эффект.
Даже когда его интерны, после завершения курса, отправлялись на новые места работы, Кремер сохранял к ним интерес и участвовал в их жизни и карьере. Мне он посоветовал поехать в Америку, дал кое-какие наставления, а спустя двадцать пять лет, прочитав мою книжку «Нога как точка опоры», написал мне умное, содержательное письмо[7]7
Кремер писал: «Меня попросили посмотреть загадочного пациента в кардиологическом отделении. У него была фибрилляция предсердия, после чего в результате эмболии развился паралич левой половины тела. Меня попросили его посмотреть, потому что каждую ночь он падал с кровати, чему кардиологи не могли найти объяснения. Когда я спросил больного, что с ним происходит ночью, он совершенно открыто объяснил мне следующее: стоит ему проснуться среди ночи, как он сразу же обнаруживает рядом с собой в постели чью-то мертвую, холодную, волосатую ногу; смириться с этим он не может, а потому, используя оставшиеся здоровыми конечности, выбрасывает эту ногу из постели; правда, за этой ногой почему-то следует и все остальное, что лежит на кровати. Этот пациент явил собой прекрасный пример того, как парализованный больной теряет ощущение, что пострадавший член принадлежит именно ему, но, что интересно, мне не удалось узнать у него, принадлежит ли ему правая нога, потому что он был слишком озабочен левой, чужой, как он полагал». Я процитировал этот фрагмент письма Кремера, когда мне довелось описывать сходный случай (глава «Человек, который падал с кровати») в книге «Человек, который принял жену за шляпу».
[Закрыть].
Контактов с Джиллиаттом у меня было меньше – я думаю, мы в равной мере оба страдали от застенчивости, – но он написал мне, когда в 1973 году вышли мои «Пробуждения», и пригласил меня посетить его на Куинз-сквер. Теперь он не казался таким страшным, и в нем появились интеллектуальная и эмоциональная теплота, о наличии которых я и не подозревал. На следующий год он вновь пригласил меня, чтобы показать документальный фильм про моих пациентов из «Пробуждений». Я расстроился, когда Джиллиатт умер от рака, – ведь он был так молод и столь продуктивен как ученый! Тяжело я воспринял и несчастье, случившееся с Кремером, когда у этого общительного человека, который так любил поболтать и продолжал видеться со своими больными, уже будучи «в отставке», после удара развилась афазия. Оба они оказали на меня влияние – несомненно, положительное, но в разном ключе: Кремер научил меня наблюдательности и искусству интуиции, Джиллиатт – всегда думать о вовлеченных в процесс болезни физиологических механизмах. Сейчас, по прошествии пятидесяти лет, я вспоминаю их с любовью и благодарностью.
Мои занятия на подготовительном отделении в Оксфорде, где я изучал анатомию и физиологию, нисколько не подготовили меня к реальной медицине. Для меня оказалось совершенно новым то, что делают настоящие врачи: наблюдают пациентов, слушают их, пытаются проникнуть в их прошлый опыт (или по крайней мере представить его) и будущее, чувствуют озабоченность их судьбой, несут за них ответственность. Больные были реальными, иногда несдержанными индивидами с невымышленными проблемами. Часто больные стояли перед проблемой выбора, причем очень серьезного. И дело необязательно касалось диагноза и лечения, перед ними возникали и более существенные вопросы: стоит ли, например, жить в существующих обстоятельствах, при доступном им качестве жизни?
Все это обрушилось на меня, когда я был интерном в Мидлсексе и к нам в терапевтическое отделение со странными болями в ногах был доставлен молодой человек по имени Джошуа, спортсмен и пловец. На основе анализа крови был поставлен предварительный диагноз, но, пока ожидались прочие результаты, молодого человека на выходные отпустили домой. Вечером в субботу он был на вечеринке с толпой молодежи, среди которой были и студенты-медики, и один из них спросил, почему Джошуа положили в больницу. Тот ответил, что не знает причины, и, сказав, что ему дали пить таблетки, показал их спросившему. Тот, увидев этикетку с надписью «6-М» (6-меркатопурин), выпалил:
– Господи, да у тебя лейкемия!
Когда в понедельник Джошуа вернулся в больницу, он был почти в отчаянии. Молодой человек принялся спрашивать, насколько определенным был его диагноз, может ли помочь лечение и что вообще его ждет. Был сделан анализ костного мозга, и диагноз подтвердился. Прием медикаментов, сказали Джошуа, даст ему некое дополнительное время, но и в этом случае болезнь будет быстро прогрессировать, так что в течение года, а то и раньше он умрет.
Днем я увидел, как Джошуа карабкается на перила балкона – палата была на третьем этаже. Я бросился к нему и стащил его с перил, бормоча что-то по поводу того, что и в таких условиях нужно уметь жить. Нехотя – решимость его прошла – Джошуа вернулся в палату.
Странные боли становились все сильнее, и теперь от них страдали не только ноги, но также руки и все туловище. Становилось ясно, что боль вызывают лейкемические инфильтраты в тех местах, где афферентные нервы подходят к спинному мозгу. Обезболивающие не помогали, хотя Джошуа прописали сильнейшие опиаты – и в инъекциях, и перорально, – а потом и героин. От боли он начал кричать и днем, и ночью, и на этом этапе единственным спасением была только закись азота. Но когда Джошуа отходил от анестезии, он вновь принимался кричать.
– Не нужно вам было тогда меня останавливать, – сказал он мне. – Хотя, наверное, у вас не было выхода.
По-прежнему мучаясь от невыносимой боли, Джошуа через несколько дней умер.
Непросто приходилось гомосексуалистам в Лондоне 1950-х годов. Такого рода занятия, если человека поймают, могли привести к тяжелым наказаниям – тюремному заключению или, как в случае с Аланом Тьюрингом, принудительной химической кастрации (ему ввели эстроген). Отношение к гомосексуалистам в обществе было таким же жестоким, как и отношение к ним законодателей. Геям было трудно встречаться; существовало несколько особых клубов и баров, но эти заведения находились под постоянным присмотром полиции. Везде шныряли агенты-провокаторы, особенно в общественных парках и туалетах; этих людей специально учили, как соблазнять доверчивых или неосторожных, а потом прижимать их с помощью закона к ногтю.
Хотя я по мере возможности и посещал такие «открытые» города, как Амстердам, но искать сексуального партнера в Лондоне не пытался, тем более что жил дома, под неусыпным присмотром родителей.
Но в 1959 году, когда я проходил интернатуру в Мидлсексе, я был относительно свободен. Мне нужно было только спуститься по Шарлотт-стрит и пересечь Оксфорд-стрит, чтобы оказаться в Сохо. Немного дальше по Фрит-стрит, и я оказывался на Олд-Комптон-стрит, где можно было снять или купить все что угодно. Здесь, у Колмана, я покупал свои любимые гаванские сигары: «торпеда» – марки, названной в честь Симона Боливара, – могла дымить целый вечер, и по особым случаям я себя этим баловал. Был здесь и магазинчик деликатесов, где продавался маковый торт – такой приторно-сладкий, такой сочный, какого я в жизни не пробовал. А рядом располагалась маленькая кондитерская, где на полках лежали газеты, а на оконном стекле размещались объявления сексуального характера. Объявления были осторожно двусмысленными (иное было бы слишком опасно), но от понимающего человека основной смысл не ускользал.
Одно такое было от молодого человека, который писал, что любит мотоциклы и всякие байкерские аксессуары. Он дал свое первое имя, Бад, и оставил телефонный номер. Я не осмелился задержаться около объявления, тем более записать телефон, но фотографическая память, которой я тогда располагал, мгновенно его зафиксировала. Раньше я никогда не отзывался на подобные объявления и даже в мыслях такого не держал, но теперь, после годичного воздержания (в Амстердаме я был в декабре прошлого года), я решился позвонить этому загадочному Баду.
С максимальной осторожностью мы поболтали по телефону – в основном о мотоциклах. У Бада была «Золотая звезда» от Бирмингемской оружейной компании, большой одноцилиндровый мотоцикл с двигателем в пятьсот кубов и скошенным вниз рулем, а у меня – мой шестисоткубовый «нортон-доминатор». Мы решили встретиться в байкерском кафе и вместе покататься. Узнаем же мы друг друга по мотоциклам и нарядам: кожаные куртки, кожаные брюки, кожаные ботинки и перчатки.
Мы встретились, пожали руки, полюбовались мотоциклами, а затем отправились на прогулку вокруг Южного Лондона. Родившийся и выросший в Северном Лондоне, я плохо знал южную часть города, но Бад уверенно вел меня по незнакомой местности. Мне кажется, я выглядел живописно: рыцарь дорог, верхом на своем мотоскакуне, облаченный в черное.
Потом мы отправились к нему домой, в Патни, обедать. У него была довольно пустая квартирка; книг было мало, зато повсюду лежали мотоциклетные журналы и всякий байкерский хлам. По стенам висели фотографии мотоциклов и мотоциклистов, а также (чего я никак не ожидал) замечательные подводные фотографии, которые он сделал сам, – помимо мотоциклов, он обожал плавание с аквалангом. Я же начал увлекаться аквалангом еще в 1956 году, когда был на Красном море; таким образом, оказалось, что мы с Бадом разделяем еще одно увлечение (в 1950-е годы довольно экзотическое). У него были и разнообразные аксессуары для плавания; это были годы, когда никто еще не слышал про «мокрые» гидрокостюмы и неопрен, а все пользовались «сухими» костюмами из тяжелой резины.
Мы пили пиво, и вдруг, совершенно неожиданно, Бад сказал:
– Пойдем в постель.
Мы даже не попытались узнать друг друга получше. Я ничего не знал о Баде, его работе, не знал даже его полного имени; обо мне он знал так же мало. Но нам было хорошо известно (на интуитивном уровне и безошибочно точно), чего мы хотели друг от друга, как мы могли бы доставить удовольствие и себе, и другому.
После произошедшего не было нужды говорить, как нам все понравилось и как мы оба захотели увидеться вновь. Правда, я на шесть месяцев уезжал в Бирмингем, в интернатуру по хирургии, но справиться с этой проблемой было просто. В субботу я должен был возвращаться в Лондон, чтобы переночевать с родителями, но приезжал-то я утром и день проводил с Бадом, а на следующий день мы обычно до обеда катались на мотоциклах.
Мне нравились эти поездки – хрустящим воскресным утром, оставив свой мотоцикл на стоянке, я садился позади Бада на заднее сиденье, и, прижавшись друг к другу, мы мчались по дороге, чувствуя себя единым кожаным зверем.
В эту пору мною владело чувство неопределенности: интернатура в июне 1960-го должна была закончиться, и меня должны были призвать в армию (отсрочка была на время учебы в университете и интернатуры).
Свои размышления на этот счет я от Бада скрыл, но в июне написал ему, что девятого июля, в день своего рождения, я уеду из Англии в Канаду и, вероятно, уже не вернусь. Я не думал, что это его сильно расстроит, ведь мы были просто приятелями – как на мотоциклах, так и в постели. О чувствах даже не говорили. Но Бад прислал мне страстный, полный боли ответ; оказывается, получив мое послание, он почувствовал себя настолько одиноким, что разрыдался. Я был озадачен: неужели Бад был влюблен в меня и, покинув его, я разбил его сердце?
Я покидаю гнездо
Еще ребенком, благодаря романам Фенимора Купера и фильмам про ковбоев, я составил романтическое представление об Америке и Канаде. Суровые открытые пространства американского Запада, изображенные в книгах Джона Мьюра и смотревшие на меня с фотографий Энсела Адамса, казалось, обещали свободу, простоту и ясность, которых в Англии, еще не успевшей оправиться после войны, попросту не было.
Когда я учился в Англии на медицинском факультете, мне была предоставлена отсрочка от военной службы, но, как только я покончил с учебой и интернатурой, я обязан был явиться и предстать перед военными властями. Мне не очень нравилась перспектива тянуть армейскую лямку (в отличие от моего брата Марка, которому знание арабского помогло побывать в Тунисе, Киренаике и Северной Африке), а потому я выбрал альтернативу, более для меня привлекательную – трехлетний срок в качестве врача Колониальной службы, с пребыванием в Новой Гвинее. Но сама Колониальная служба «усыхала», и, как раз перед тем, как мне закончить медицинское отделение, ее медицинская составляющая приказала долго жить. К тому же обязательную службу в армии собирались упразднить уже в течение нескольких месяцев после моего призыва.
Потеря привлекательной возможности получить столь экзотический пост в Колониальной службе и одновременно перспектива оказаться одним из последних призывников в армию буквально взбесили меня и стали еще одной причиной того, что я решил уехать из Англии. И вместе с тем я чувствовал, что у меня есть моральное обязательство отслужить в армии. Эти конфликтующие друг с другом мотивы и заставили меня, когда я приехал в Канаду, добровольно поступить на службу в Военно-воздушные силы Канады (меня к тому же буквально гипнотизировала строка Одена о «кожаном смехе» летчика из его «Азбуки пилота»). Служба в Канаде, одной из стран Содружества, могла быть воспринята как эквивалент военной службе на родине – важное обстоятельство, если бы мне пришлось когда-нибудь вернуться в Англию.
Для отъезда имелись и другие причины, как в свое время у моего брата Марка, который за десять лет до этого отправился жить в Австралию. Огромное количество высококвалифицированных мужчин и женщин покинули страну в 1950-е годы (так называемая утечка мозгов), потому что и рабочие места, и университеты в Англии были буквально переполнены (я видел это во время своей интернатуры в Лондоне), а умные и отлично образованные люди годами прозябали на второстепенных ролях, где не могли ни реализовать свою профессиональную свободу, ни принимать ответственные решения. Я надеялся, что в Америке, с ее гораздо более широкими возможностями и менее инертной системой здравоохранения, для меня найдется и место, и интересная работа. Еще одной причиной отъезда для меня, как и для Марка, было ощущение, что в Лондоне скопилось слишком много врачей по фамилии Сакс: моя мать, мой отец, старший брат Дэвид, дядя и три двоюродных брата – все мы боролись за место в уже переполненном специалистами медицинском мире Лондона.
Я прилетел в Монреаль девятого июля, в свой двадцатисемилетний день рождения. Несколько дней я провел у родственников, побывав в Монреальском неврологическом институте и установив контакты с Королевскими ВВС Канады. Там я сказал, что хотел бы быть летчиком, но после того, как я прошел тесты и собеседование, мне сообщили, что мои знания в области физиологии пригодятся в исследовательском подразделении. Высокопоставленный офицер, некий доктор Тейлор, долго со мной беседовал, после чего пригласил меня более тесно пообщаться на выходных, чтобы совместно решить, что мне нужно и на что я могу быть годен. По окончании уикенда доктор Тейлор, отметив некую двусмысленность моей мотивации, заявил:
– У вас несомненные таланты, и мы были бы рады, если бы вы поступили на службу. Но я не уверен в ваших намерениях. Почему бы вам месяца три не попутешествовать, подумать обо всем? Если ваше желание поступить к нам останется неизменным, свяжитесь со мной.
Какое облегчение! Я неожиданно обрел свободу и с легким сердцем решил извлечь из трехмесячного отпуска максимальную пользу. Путь мой лежал через всю Канаду, и, как это обычно со мной бывало, во время путешествия я вел дневник. Домой, родителям в Англию, я писал только короткие письма, а более-менее длинный отчет о своих странствиях сумел написать и отослать только тогда, когда достиг острова Ванкувер. В нем я детальнейшим образом рассказал о том, где побывал и что видел. Пытаясь нарисовать для родителей картину Калгари, что на Диком Западе, я дал волю воображению и теперь сомневаюсь, что реальный Калгари выглядел таким экзотическим местом, как я его изобразил:
«В Калгари только что закончился ежегодный конноспортивный фестиваль, и на его улицах полно ковбоев в джинсах, лосинах и шляпах, низко сдвинутых на лоб. Но в Калгари есть и своих триста тысяч жителей. Город переживает нашествие. Найденная нефть привлекла сюда целые толпы геологов, инвесторов, инженеров. Тихая жизнь Старого Запада была разрушена строительством нефтеперерабатывающих заводов и фабрик, а также офисных зданий и небоскребов… Здесь же и огромные запасы урановой руды, золота, серебра и прочих металлов. В тавернах можно наблюдать, как из рук в руки переходят мешочки с золотым песком, и увидеть местных золотых королей с загорелыми лицами, в грязных комбинезонах».
Затем я возвращался к удовольствиям жизни путешественника:
«В Банф я отправился поездом Канадской тихоокеанской железной дороги, усевшись в обзорном вагоне. Проехав через безграничные ровные прерии, мы добрались до покрытых хвойными породами низких холмов у подножия Скалистых гор, все время поднимаясь вверх. Постепенно воздух становился прохладнее, а горизонтальные линии в картине окружавших нас пейзажей переходили в вертикальные. Холмики становились холмами, холмы – горами, с каждой новой милей все более высокими и зазубренными. Наш поезд, втиснувшийся в долину, казался тщедушным созданием по сравнению со снежными вершинами, окружавшими дорогу. Воздух был столь чист и прозрачен, что можно было видеть находящиеся на расстоянии сотен миль горные пики, в то время как стоящие рядом горы словно парили у нас над головами».
Из Банфа я отправился в самое сердце канадских Скалистых гор. Во время поездки я вел детальный журнал, записи которого позже переработал в очерк, названный мной «Канада: остановка, 1960».
Канада: остановка, 1960
«Вот это скорость! Меньше чем за две недели я проехал расстояние почти в три тысячи миль.
Теперь вокруг меня покой и тишина – такая тишина, какой я в своей жизни еще не слышал. Скоро я снова отправлюсь в путь, и, наверное, мне уже не остановиться.
Я лежу посреди высокогорного альпийского луга, на высоте более восьми тысяч футов над уровнем моря. Вчера я бродил вокруг нашего жилища в компании трех дам-ботаников. Все три худые и крепкотелые, как амазонки, и от них я узнал названия многих цветов.
Здесь среди цветов преобладают дриады, которые уже готовы сбросить семена; подобные гигантским одуванчикам, они словно плывут по воздуху в свете утреннего солнца. Индейская кастиллея, то нежно-кремового, то кроваво-красного цвета. Горный лютик, купальница, валериана, камнеломка; вся как бы изломанная вшивица и блошница дизентерийная (два последних цветка самые красивые, несмотря на имена), редко дающие ягоды арктические малина и земляника; в центре трехлистника земляники – сверкающая капля росы. Похожие на сердечки листья бараньей травы, орхидеи калипсо, лапчатка и водосбор. Ледниковые лилии и альпийская вероника. Некоторые камни покрыты сверкающими лишайниками, которые на расстоянии выглядят как скопления драгоценных камней. Другие же заросли сочной заячьей капустой, и она сладострастно лопается, если на нее надавить пальцем.
Зона высоких деревьев осталась далеко внизу. Зато много кустарников: верба и можжевельник, черника и буйволова ягода; из деревьев же, забравшихся выше зоны лесов, – только лиственница с ее девственно-белым стволом и нежной пушистой листвой.
Из живности здесь водятся американская мешотчатая крыса, белка, бурундук, иногда в тени камня промелькнет сурок. Из птиц – сорока, какая-то певчая мелочь из отряда воробьиных, крапивник и дрозд. В изобилии медведи, хотя гризли встречаются редко. На нижних пастбищах водятся лось обычный и лось американский. Как-то огромная тень скользнула по земле, и я сразу признал – это орел Скалистых гор.
Чем выше в горы, тем меньше признаков жизни; все вокруг приобретает серую окраску, и только мхи и лишайники продолжают царствовать на высотах.
Вчера я присоединился к Профессору, который путешествовал с семьей и другом, которого называл «старина Маршалл» и «брат». Они действительно были похожи на братьев, хотя были просто друзьями и коллегами. Мы поднялись на горное плато, такое высокое, что с него можно было смотреть на гряды кучевых облаков внизу.
– Единственное, что смог здесь изменить человек, – это расширить козлиные тропы! – восклицал Профессор.
У меня не было и нет слов, чтобы передать свои чувства от осознания того, что я нахожусь так далеко от остального человечества, один на площади в тысячу квадратных миль. Мы двигались в молчании, понимая, что любые речи абсурдны. Потом наши лошади, аккуратно ступая по стелющейся траве, спустили нас к цепи ледниковых озер со странными названиями: Сфинкс, Скарабей, Египет. Отмахнувшись от осторожных предостережений спутников, я сбросил пропотевшую одежду, нырнул в хрустально-чистые воды озера Египет, вынырнул и поплыл на спине. С одной стороны озера высились Фараоновы горы, чья поверхность была испещрена гигантскими иероглифами; другие вершины не имели имени и, наверное, так безымянными и останутся.
Возвращаясь назад, мы пересекли ложе ледника, заполненное мягкими моренными отложениями.
– Только подумайте, – говорил Профессор, – этот огромный сосуд был совсем недавно заполнен слоем льда глубиной в три сотни футов. Когда мы и наши дети исчезнем с лица Земли, сквозь этот ил пробьются растения и над камнями зашелестит молодой лес. Перед нами разворачивается сцена геологической драмы, где прошлое и будущее сфокусированы в настоящем, свидетелями которого мы являемся, – и все это в пределах одного поколения, в пределах памяти одного человека.
Профессор стоял над ложем ледника – маленькая фигура в потрепанной шляпе и брюках на фоне скальной стены высотой в семьсот футов, фигура абсурдная и вместе с тем полная величавого достоинства. Казалось, вся сила ледников и горных потоков – ничто по сравнению с величием и мощью этого маленького гордого существа, которое обозревает их и определяет им место в своей жизни и природе.
Профессор был чудесным спутником. На чисто практическом уровне он научил меня распознавать ледниковые провалы и различные виды моренных отложений, видеть следы медведя и лося, места, где кормился дикобраз; он показал, как определять заранее болотистые и опасные участки поверхности, как запоминать ориентиры, чтобы не заблудиться, вовремя замечать предвещающие бурю линзообразные облака. Знания его были огромны, почти безграничны. Он говорил о юриспруденции и социологии, экономике и политике, бизнесе и рекламе, медицине, психологии и математике.
Я никогда не встречал человека, который был бы столь интимно связан с каждым из аспектов окружающей его жизни – физическим, социальным, человеческим. И эту связь он обогащал ироническим складом ума, отчего всему, что Профессор говорил, была присуща его личная, отлично сбалансированная интонация.
Я встретил Профессора накануне и поведал ему историю своего бегства из дома, из страны и от родителей, а также рассказал о сомнениях относительно того, чтобы продолжать занятия медициной.
– Навязанная профессия! – с горечью в голосе восклицал я. – Ее для меня выбрали другие. А я хочу странствовать и писать. Вот возьму и целый год буду работать дровосеком.
– Перестаньте! – резко сказал Профессор. – Это пустая трата времени. Поезжайте в Штаты и посмотрите, какие там медицинские колледжи и университеты. Штаты – вот место для вас. Если вы в норме, то быстро подниметесь. А если пустышка – они вас сразу раскусят.
Он подумал и продолжил:
– Если располагаете временем, обязательно путешествуйте. Но только правильно, как это делаю я: читая и думая об истории места и его географии. И когда я встречаюсь с людьми, я это учитываю, общаюсь с ними в социальном контексте, контексте времени и пространства. К примеру, возьмем прерии. Если вы не знаете историю первых поселенцев, какое влияние на их жизнь в разные времена оказывали религия и закон, каковы здесь экономические и коммуникационные проблемы, как изменилась жизнь после открытия полезных ископаемых, – экскурсия в эти места вам ничего не даст.
Профессора было не остановить.
– Выбросьте из головы лагеря лесорубов. Поезжайте в Калифорнию. Там замечательные леса красного дерева. Посмотрите испанские религиозные миссии. Обязательно поезжайте в Йосемитскую долину, взгляните на Паломар – это зрелище для интеллектуала. Я однажды говорил с Эдвином Хабблом и обнаружил, что он блестяще знает законы. А вы знаете, что до того, как он решил посвятить свою жизнь звездам, он был юристом? О, обязательно отправляйтесь в Сан-Франциско. Это один из двенадцати самых интересных городов мира. В Калифорнии на каждом шагу контрасты – и непомерное богатство, и крайнее убожество. Но везде красота и масса интересного.
Ни на секунду не прерываясь, Профессор продолжал:
– Америку я пересек во всех направлениях более сотни раз. Видел все. Я скажу вам, куда поехать, если вы определите, чего хотите. Ну, что скажете?
– У меня кончаются деньги.
– Я одолжу вам столько, сколько нужно, и вы отдадите, когда захотите.
К этому моменту мы были знакомы чуть больше часа.
Профессор и Маршалл обожали Скалистые горы и в течение последних двадцати лет приезжали сюда каждое лето. Когда мы возвращались от озера Египет, то свернули с тропы и, углубившись в густой лес, добрались до наполовину вросшей в землю почерневшей от времени хижины. У входа в нее Профессор прочитал короткую вводную лекцию:
– Это хижина знаменитого путешественника Билла Пейто. Только три человека во всем мире, кроме нас, знают, где она находится. Официально считается, что она сгорела во время пожара. Пейто был кочевником и мизантропом, великим охотником и натуралистом, а также отцом целой оравы незаконнорожденных детей. Здесь есть озеро и гора, названные его именем. В 1926 году на Билла напала какая-то болезнь, и постепенно он понял, что один больше жить не может. Он спустился в Банф – легендарный дикарь, которого все знали, но никто никогда не видел. Вскоре после этого он и умер.
Я подошел ближе. Косо висевшую на гниющей стене дверь украшала полустертая надпись, которую я с трудом расшифровал: «Вернусь через час». Внутри я нашел кухонные принадлежности, древний запас продуктов, коллекцию минералов (у Пейто была небольшая слюдяная копь), обрывки дневника и подшивку журнала «Лондонские иллюстрированные новости» с 1890 по 1926 год. Мгновенный срез человеческой жизни, сделанный обстоятельствами. Я подумал о бригантине «Мария Целеста». Был уже вечер, я весь день провел, лежа на альпийском лугу, пожевывая стебель травы и глядя на горы, окаймляющие голубое небо. Я многое вспоминал и уже почти заполнил свою записную книжку.
Я представил, как летним вечером я сижу дома. Уходящее солнце подсвечивает мальвы и крикетные ворота, разбросанные по газону. Сегодня пятница, а значит, мать зажжет субботние свечи и, бормоча про себя молитву, слова которой я так никогда и не узнаю, прикроет огонь ладонями. Отец наденет маленькую кипу и, подняв бокал, поблагодарит Бога за его щедрость…
Поднялся легкий ветерок, разрушив наконец покой и неподвижность дня, расшевелив траву и цветы. Пора вставать и выбираться отсюда, на дорогу и вперед. Разве я не обещал себе, что отправлюсь в Калифорнию?»
Дальше, испробовав уже и самолет, и поезд, я решил продолжать свое западное путешествие автостопом; и меня тут же мобилизовали на борьбу с пожарами. Родителям я писал:
«В Британской Колумбии дождей не было уже больше тридцати дней, и повсюду свирепствуют лесные пожары (вы наверняка о них читали). Существует нечто вроде закона об общей обязанности, и лесные власти имеют право мобилизовать любого, кто покажется им подходящим. Я был рад этому новому для меня опыту и целый день провел в лесу с такими же, как я, немного ошеломленными мобилизованными; мы таскали туда-сюда пожарные шланги, изо всех сил стараясь быть полезными. Хотя я им был нужен только на один пожар, и, когда мы пили пиво над его дымящимися остатками, я чувствовал гордость от принадлежности к братству смельчаков, покоривших огненную стихию.
В это время года Британская Колумбия словно околдована. Низкое небо даже в полдень отдает пурпуром от дыма многочисленных пожаров, а в воздухе разливается отупляющий неподвижный зной. Люди не ходят, а неторопливо ползают, как в замедленном фильме, и ни на минуту вас не покидает чувство неотвратимости конца. В церквях возносятся мольбы о дожде, и Бог только знает, какие ритуалы во имя небесной влаги совершаются не на людях. Каждую ночь где-то ударяет в землю молния, и новые сотни акров ценной древесины вспыхивают, как трут. А то происходит и неожиданная, беспричинная вспышка – так формируется многоочаговая раковая опухоль в обреченном организме.
Не желая быть вновь мобилизованным на борьбу с пожарами (денек я поразвлекся, ну и хватит!), я сел в автобус компании «Грейхаунд», чтобы преодолеть оставшиеся шестьсот миль до Ванкувера.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?