Электронная библиотека » Оливер Сакс » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 11 июля 2019, 09:40


Автор книги: Оливер Сакс


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Сан-Франциско

Наконец, я приехал в Сан-Франциско, город, о котором мечтал много лет. Но у меня не было вида на жительство, а потому мне нельзя было официально устроиться на работу и начать зарабатывать деньги. Я поддерживал связь с Майклом Кремером, моим начальником в отделении неврологии в Мидлсексе (он одобрял мой план увильнуть от военной службы, как он сказал, «в наше время совершенно пустой траты времени»), и, когда я сообщил ему, что думаю поехать в Сан-Франциско, он посоветовал мне поискать работавших в больнице Маунт-Цион нейрохирургов Гранта Левина и Берта Фейнстайна, его коллег. Эти люди были пионерами стереотаксической хирургии – техники, которая позволяла совершенно безопасно вводить иглу в крохотные и иными способами недостижимые участки мозга[10]10
  К этому моменту стало известно, что небольшие повреждения в определенных участках мозга (наносимые точечным введением алкоголя или же замораживанием) способны разорвать цепь нейронов, гиперактивность которой может стать причиной многих симптомов болезни Паркинсона. Подобные стереотаксические методы вышли из употребления в 1967 году с появлением диоксифенилаланина (леводопы), но в настоящий момент наблюдается их возрождение в форме техники имплантирования электродов, а также использования глубокой стимуляции в других участках мозга.


[Закрыть]
.

Кремер написал письмо-рекомендацию, и, когда я встретил Левина и Фейнстайна, они согласились взять меня на работу неофициально. Мне было предложено оценивать состояние их пациентов до и после операции; зарплату они мне положить не могли, так как у меня не было «зеленой карты», но готовы были регулярно платить мне по двадцать долларов (двадцать долларов в те времена были большими деньгами; номер в мотеле стоил в среднем три доллара, а монетки достоинством в пенни все еще использовались в парковочных счетчиках).

Левин и Фейнстайн сказали, что через несколько недель смогут найти мне комнату в больнице, а пока, с теми небольшими деньгами, что у меня были, я устроился в общежитии ИМКА, христианской юношеской организации, у которой было большое помещение на Эмбаркадеро, напротив Ферри-билдинг. Здание выглядело потрепанным и обветшалым, но уютным и приветливым. Я въехал в комнату на шестом этаже.

Где-то около одиннадцати вечера раздался стук в дверь. Я сказал: «Войдите!», поскольку дверь была не заперта. Молодой человек просунул голову в комнату и, увидев меня, воскликнул:

– Простите, я ошибся!

– Нельзя быть ни в чем уверенным, – сказал я, с трудом осознавая, что это говорю я. – Почему бы вам не войти?

Мгновение нерешительность владела им, потом он вошел и запер за собой дверь. Так я был посвящен в жизнь ИМКА – постоянное открывание и закрывание дверей. Некоторые из соседей, как я заметил, за ночь могли принять до пяти гостей. Особое, беспрецедентное чувство свободы царило вокруг; это был не Лондон, не Европа, и я мог делать все, что захочу – в определенных границах.

Через несколько дней в больнице появилась комната для меня; я туда переехал, и там оказалось не хуже, чем в ИМКА.


Последующие восемь месяцев я работал на Левина и Фейнстайна; моя официальная интернатура в Маунт-Ционе должна была начаться только в следующем июле.

Левин и Фейнстайн отличались друг от друга настолько, насколько это было возможно: Грант Левин был нетороплив и рассудителен, Фейнстайн – страстен и порывист; но они прекрасно дополняли друг друга, как когда-то мои начальники по Лондону Кремер и Джиллиатт (а также как Дэбенхэм и Брукс, мои руководители в хирургическом отделении больницы Королевы Елизаветы в Бирмингеме).

Такого рода союзы восхищали меня еще в детстве. В годы, когда я увлекался химией, я читал о партнерстве Кирхгофа и Бунзена и о том, насколько значительным фактором открытия спектрографии оказалось то, что у них были такие разные головы. В Оксфорде я испытал настоящее восхищение, когда, зная, насколько разными были ее авторы, читал знаменитую работу Джеймса Уотсона и Фрэнсиса Крика о ДНК. А когда я без особого энтузиазма трудился интерном в Маунт-Ционе, мне нужно было прочитать кое-что об абсолютно несовместимой паре исследователей, Дэвиде Хабеле и Торстене Визеле, которые совершенно невероятным и прекрасным способом открыли основания физиологии зрения.

Кроме Левина, Фейнстайна, а также их ассистентов и медсестер, в отделении был инженер и физик (всего нас было десять человек); и частенько нас навещал физиолог Бенджамин Лайбет[11]11
  Именно в больнице Маунт-Цион Лайбет проводил свои поразительные эксперименты, которые показали, что если пациента попросить сжать кулак или совершить какое-нибудь иное сознательное действие, то мозг зарегистрирует «принятие решения» почти за полсекунды до того, как человек примет сознательное решение действовать. Хотя испытуемый полагает, что он осуществляет некое движение по своей собственной воле, на поверку оказывается, что его мозг задолго до этого уже принял решение.


[Закрыть]
.

Один из пациентов особенно мне запомнился, и в ноябре 1960 года я написал о нем родителям:


Помните рассказ Сомерсета Моэма о человеке, который был наказан брошенной им девушкой с острова постоянной икотой? Один из наших пациентов, кофейный барон, страдавший от энцефалита, шесть дней после операции икал, и эту икоту не могли снять никакие средства, мыслимые и немыслимые; и уже шла речь о блокировке диафрагмального нерва. Тогда я предложил привезти хорошего гипнотизера – а вдруг поможет? И даже если не поможет, то вряд ли навредит.


Мое предложение было принято скептически (я и сам сомневался в его разумности), но Левин и Фейнстайн согласились вызвать гипнотерапевта, поскольку ничто другое не помогло. К нашему удивлению, гипнотизеру удалось ввести больного в транс, после чего он дал команду: «Когда я щелкну пальцами, вы проснетесь и уже не будете икать». Пациент проснулся. Икоты как не бывало – ни тогда, ни потом.


Хотя в Канаде я вел дневник, прибыв в Сан-Франциско, я бросил это занятие и не возобновлял, пока вновь не оказался в дороге. Тем не менее я продолжал писать длинные письма родителям и в феврале 1961 года сообщил им, что на конференции в Калифорнийском университете встретился с двумя своими идолами, Олдосом Хаксли и Артуром Кёстлером:


После обеда Олдос Хаксли произнес грандиозную речь об образовании. До этого я никогда его не видел и теперь был поражен его ростом, а также бледностью и худобой. Он уже почти ослеп, постоянно моргает и подносит к глазам сложенную в кулак кисть руки (сперва я недоумевал, но потом понял, что, глядя сквозь сформированное таким образом отверстие, он хоть что-то видит). Волосы его, откинутые назад, выглядят как волосы трупа, а тусклая кожа буквально висит на его костистом лице. Наклонившись вперед и напряженно вслушиваясь, Хаксли напоминает везалиев скелет в состоянии медитации. Тем не менее его чудесный ум по-прежнему служит ему, согретый остроумием, теплом и красноречием, которые неоднократно поднимали аудиторию из кресел… И наконец, Артур Кёстлер, который выступил с блестящим анализом творческого процесса, но преподнес его так невнятно, что половина аудитории ушла. Кёстлер, кстати, слегка напоминает Кайзера и вообще всех учителей иврита (Кайзер, мой учитель иврита, частенько появлялся в доме, когда я был ребенком). Американские физиономии, как правило, не знают складок и морщин, а вот еврейско-литовское лицо Кёстлера было буквально изрыто глубокими следами, которые на лицах оставляют отчаяние и ум, – почти неприличная картина в этой ассамблее гладколицых.


Грант Левин, мой доброжелательный и щедрый босс, достал всему неврологическому отделению билеты на конференцию «Сознание под контролем». Он вообще часто распределял билеты на музыкальные, театральные и прочие мероприятия, которые проходили в Сан-Франциско, – обильная диета, которая заставляла меня любить город все больше и больше. Я писал родителям о том, как мне удалось послушать симфонический оркестр Сан-Франциско под управлением Пьера Монтё:


Он шел, как мне казалось, на один такт позади оркестра. Программа включала «Фантастическую симфонию» Берлиоза (сцена казни всегда напоминает мне эту ужасную оперу Пуленка[12]12
  Имеется в виду опера Ф. Пуленка «Диалоги кармелиток» (1956). – Примеч. ред.


[Закрыть]
), «Тиля Уленшпигеля», «Игры» Дебюсси (грандиозная музыка, которая могла бы быть написана ранним Стравинским) и кое-что по мелочи из Керубини. Самому Монтё уже под девяносто, фигурой он похож на грушу, ходит вразвалочку и носит грустные французские усы, которые делают его похожим на Эйнштейна. Публика по нему с ума сходит, частично, я думаю, извиняясь за то, что шестьдесят лет назад на него шикала, а частично из некоей снисходительной мифомании, в соответствии с которой преклонный возраст – уже рекомендация. И вместе с тем можно с ума сойти, как только подумаешь, сколько репетиций, премьер, сокрушительных провалов, фантастических побед может насчитать в своем багаже этот человек, сколько миллиардов непослушных нот пронеслось через его мозг за прошедшие девяносто лет.


В том же письме я рассказал о странном опыте, который пережил на фестивале поп-музыки в Монтерее:


Представили меня хозяину самым странным образом, сказав «он здесь» и проведя меня в ванную комнату. Там я увидел фигуру, напоминающую Христа с отчаянно поднятой вверх бородой, которая держала зад под горячим душем. Вне всякого сомнения, мое появление – в черной сверкающей коже – для него было столь же шокирующим. У него был болезненный перианальный абсцесс, который я вскрыл грубой иглой, стерилизованной на огне спички. Был мощный выброс гноя, громкий рев и тишина – он вырубился. Когда он пришел в себя, ему было значительно лучше, а я испытал новую для себя радость: я был суровым практиком, умелым хирургом, пришедшим на помощь страдальцу-художнику. Позже, этим же днем, состоялась безумная вечеринка в стиле битников, на которой молодые женщины в очках читали стихи о своих телах.


В Англии, стоит тебе открыть рот, ты сразу становишься объектом классификации (ты принадлежишь рабочему классу, среднему классу, высшему классу и т. д.); пересекать границы, разделяющие классы, если не невозможно, то совсем непросто – здесь царит система, которая, не будучи установленной открыто, является столь же жесткой и столь же инертной, как и кастовая система в Индии. В Америке же, как я себе представлял, сформировалось бесклассовое общество. Здесь любой, вне зависимости от места рождения, цвета кожи, религии, уровня образования или профессии, мог запросто встречаться с другими людьми – просто как с людьми, братьями и сестрами по биологическому роду. Профессор здесь мог общаться с водителем грузовика, и никакие категории не мешали этому общению.

Сходное ощущение подобной демократии, равенства и братства у меня бывало, когда в 1950-е годы я ездил по Англии на своем мотоцикле. Мотоциклы, как мне представлялось, даже в консервативной Англии способны были преодолевать любые барьеры, позволяя открытое и свободное общение всех со всеми. «Классный у тебя байк!» – говорил один, и с этого момента начинался разговор. Мотоциклиста отличает дружелюбие; мы приветственно махали друг другу, встречаясь на шоссе, легко вступали в разговор в кафе. Мы были чем-то вроде романтического бесклассового общества внутри общества классового.

Поняв, что мне нет никакого смысла выписывать свой мотоцикл из Англии, я решил купить новый здесь – «нортон-атлас», универсальную машину, которую я мог использовать не только на шоссе, но и на пересеченной местности, в том числе и на горных дорогах. Держать мотоцикл я собирался во дворе больницы.

Я сошелся с компанией таких же, как и я, мотоциклистов, и каждое воскресенье мы встречались в городе. Потом, переехав пролив Золотые Ворота по мосту, мы попадали на узкую, пахнущую эвкалиптами дорогу, которая, петляя, вела к горе Тамалпаис, и, промчавшись вдоль высокого горного кряжа, слева от которого простирались воды Тихого океана, спускались по широким кольцам шоссе на пляж Стинсон, чтобы позавтракать, а заодно и пообедать (иногда мы уезжали к заливу Бодега, который вскоре стал всемирно известен благодаря фильму Хичкока «Птицы»). Во время этих утренних прогулок мы всеми клеточками тела ощущали биение жизни; свежий воздух овевал наши лица, а ветер будоражил тела – ощущения, известные только мотоциклистам. Невыразимая сладость бытия – вот что я вынес из этих прогулок, и ностальгические воспоминания о них время от времени пробуждает во мне запах эвкалиптовых листьев.

В будние дни я обычно ездил по Сан-Франциско в одиночестве. Но однажды во время такой прогулки я подъехал к группе – весьма отличной от нашей, спокойной и респектабельной компании с пляжа Стинсон. Это была шумная, раскрепощенная толпа мотоциклистов, сидевших на своих машинах с банками пива в руках. Подъехав, я заметил на их куртках логотипы «Ангелов ада», но поворачивать было поздно, поэтому я приблизился и сказал: «Привет». Моя смелость и английский акцент заинтриговали «Ангелов», как и то (как они узнали потом), что я был врачом. Меня сразу же приняли в сообщество, даже без обычных в данном случае ритуалов. Я был приятен и прост в обращении, я был врачом, и время от времени, когда кому-то из них бывала нужна помощь, эти парни звали меня. Я не принимал участия ни в их шумных поездках, ни в прочих увлечениях, и наши не очень тесные и достаточно неожиданные (как для меня, так и для них) отношения сами собой сошли на нет, когда на следующий год я уехал из Сан-Франциско.


Если первые двенадцать месяцев, отделявших момент моего отъезда из Англии до начала моей официальной интернатуры в Маунт-Ционе, были полны духом приключений и волнующими неожиданностями, то сама интернатура показалась мне делом нудным, утомительным и выматывающим: я делал то, что уже делал когда-то в Англии – по нескольку недель работал то в терапии, то в хирургии, то в педиатрическом отделении. Дальнейшее пребывание в интернатуре казалось мне бюрократизированной тратой времени. Правда, выхода у меня не было: все иностранные выпускники медицинских учебных заведений обязаны были проходить двухгодичную интернатуру, вне зависимости от уровня своей предварительной подготовки.

Но были и плюсы. Я еще год мог оставаться в столь полюбившемся мне Сан-Франциско, причем бесплатно, поскольку стол и кров мне предоставляла больница. Среди однокашников-интернов, приехавших из разных штатов, встречались и весьма одаренные – у больницы Маунт-Цион была прекрасная репутация, что, в сочетании с возможностью провести целый год в Сан-Франциско, очень привлекало молодых врачей – документы в интернатуру при Маунт-Ционе подавали сотни специалистов, и больница могла позволить себе быть разборчивой.

Особенно близок я был с Кэрол Бернетт, талантливой афроамериканкой из Нью-Йорка, которая знала множество языков. Однажды нас обоих подрядили ассистировать во время сложной полостной операции, хотя все, что мы делали, – это держали ретракторы и подавали инструменты хирургам. Со стороны врачей не было никаких попыток ни показать нам что-нибудь, ни чему-нибудь научить, и, за исключением того, что время от времени нам отрывисто приказывали либо быстро подать зажим, либо потверже держать ретрактор, нас не замечали. Между собой хирурги говорили достаточно много и в один из моментов операции вдруг перешли на идиш, и один из них высказался достаточно гнусно по поводу того, как это ужасно – иметь в операционной черного интерна. У Кэрол ушки сразу оказались на макушке, и она сказала что-то на беглом идиш. Хирурги покраснели, и операция внезапно прервалась.

– Вы что, не слышали, как ниггеры говорят на идиш? – добавила Кэрол колко.

Я думал, хирурги выронят инструменты. Крайне смущенные, они извинились и до конца нашей хирургической практики старались быть по отношению к ней максимально предупредительными и вежливыми (нам было интересно, оказал ли этот эпизод на них долговременное влияние – после того, как они узнали Кэрол получше и она внушила им безусловное уважение).


По выходным, если я не дежурил, то большую часть времени, оседлав мотоцикл, посвящал изучению Северной Калифорнии. Меня восхищала история первых золотоискателей; особое чувство у меня вызывало шоссе номер сорок девять и маленький город-призрак по имени Копперполь, который я проезжал по пути к «Материнской жиле».

Иногда я ехал по прибрежному шоссе номер один, мимо самых северных секвойных лесов к Эврике, а затем к Кратерному озеру в Орегоне (для меня тогда не представляло трудностей промахнуть за раз до семисот миль). Именно в тот год, омраченный монотонной работой в интернатуре, я открыл для себя чудеса Йосемитской долины и Долины Смерти, а также впервые посетил Лас-Вегас, который в те десятилетия еще чистого и незагрязненного воздуха был, словно сияющий в пустыне мираж, виден за пятьдесят миль.

Я находил в Сан-Франциско новых друзей, наслаждался городом, много путешествовал по выходным. Вместе с тем моя подготовка в сфере неврологии едва не застопорилась – если бы не Левин и Фейнстайн, которые приглашали меня на конференции и позволяли осматривать их пациентов.


Еще в 1958 году мой приятель Джонатан Миллер дал мне книгу стихов Тома Ганна «Чувство движения», тогда только вышедшую из печати, и сказал:

– Тебе нужно с ним встретиться, это твой человек.

Я проглотил книгу и решил, что, если я действительно попаду в Калифорнию, первым делом отыщу там Тома Ганна.

Приехав в Сан-Франциско, я навел справки и узнал, что Том находится в Англии, стажируется в Кембридже. Но несколько месяцев спустя он вернулся, и мы встретились на какой-то вечеринке. Мне было двадцать семь, ему около тридцати – не бог весть какая разница, но я был убежден в его особой зрелости и полной уверенности в себе; он отлично понимал, кто он таков, каким даром наделен и что делает. К тому времени он уже опубликовал две книги, я же пока ничего. Я воспринимал Тома как учителя и наставника (хотя и не как пример для подражания: у нас была разная манера письма). В сравнении с ним я был неоформившимся эмбрионом. Будучи не в силах совладать со своей нервозностью, я сообщил Тому, что, хотя мне очень нравятся его стихи, одна из поэм, «Битлз», удручает меня своей садо-мазохистской направленностью. Смутившись, Том мягко указал мне:

– Не следует смешивать поэму и поэта[13]13
  Интересно, что, когда в 1994 году вышло «Собрание стихотворений и поэм» Тома Ганна, оказалось, что именно эту поэму автор решил исключить.


[Закрыть]
.


Каким-то образом (не могу даже сказать каким) началась наша дружба, и несколько недель спустя я поехал его навестить. В те годы Том жил в доме номер 975 на улице Филберт, которая, как знают все жители Сан-Франциско (а я этого не знал), обрывается неожиданным спуском в тридцать градусов. Я мчался по улице на своем «нортоне», разогнав его на приличную скорость, и неожиданно почувствовал, что лечу, как лыжник с трамплина. К счастью, мотоцикл приземлился достаточно мягко, но я был по-настоящему напуган – все могло кончиться плачевно. Когда я позвонил у двери Тома, сердце мое бешено стучало.

Том провел меня в комнату, предложил пива и спросил, почему мне так хотелось с ним встретиться. Я просто сказал, что некоторые из его стихотворений затронули что-то в глубине моей души. Том не проявил, казалось, особого интереса. «Какие стихотворения?» – спросил он. Какие? Первым стихотворением Тома, которое я прочитал, было «Вечное движение», и, так как я сам был мотоциклистом, сказал я, оно вступило в резонанс с моей душой, как это случилось за много лет до этого с коротеньким стихотворением Т. Э. Лоуренса «Дорога». И еще мне понравилась его поэма под названием «Мотоциклист: неясное предчувствие смерти», потому что я был уверен, что, как и Лоуренс, погибну во время поездки на мотоцикле.

Не уверен, что я точно знаю, что Том увидел во мне в этот момент, но он проявил ко мне необычное радушие и теплоту, которая в нем гармонично уживалась с мощным интеллектом. Том уже тогда был краток и остроумен, я – многоречив и экспансивен. Он был неспособен к околичностям и обману, но его прямота, как я думаю, всегда шла рука об руку с нежностью.

Иногда Том давал мне почитать рукописи своих стихов. Мне нравилась их сдержанная энергия – самая строгая из всех строгих поэтических форм у него связывала, удерживала и дисциплинировала разгул буйных сил и страстей. Среди новых стихотворений моим любимым было «Аллегория молодого волка» («Не я играю временем, увы: / Оно со мной ведет игру двойную, / За чаем и средь зелени травы»). Это стихотворение соответствовало некой раздвоенности, заключенной в моей душе, стремившейся, как я полагал, иметь две ипостаси – дневную и ночную. Днем я был бы радушным доктором Оливером Саксом в белом халате, но с наступлении ночи менял свое дневное одеяние на черную кожу байкерского наряда и, никем не узнанный, подобный волку, выскользнув из спящей больницы, стремительно мчался по улицам города, поднимался по извилистым дорожкам горы Тамалпаис и летел на полной скорости к пляжу Стинсон или заливу Бодега. Этой двойственности способствовало то, что вторым моим именем было имя Вулф[14]14
  Wolf по-английски «волк». – Примеч. пер.


[Закрыть]
; Волком меня называли Том и мои друзья-мотоциклисты, хотя для коллег-докторов я был Оливером.

В октябре 1961 года Том дал мне экземпляр своей новой книги «Мой печальный капитан» и написал на титульном листе: «Молодому Волку (не нужно никаких аллегорий) с наилучшими пожеланиями и чувством восхищения, от Тома».


В феврале 1961 года я написал родителям, что у меня теперь есть вид на жительство и теперь я являюсь bona fide иммигрантом – «иностранным резидентом». Я также подал заявление о желании принять гражданство, что можно было сделать, не отказываясь от гражданства Великобритании[15]15
  Желание было искренним, но прошло уже более пятидесяти лет, а я все еще не гражданин США. То же произошло и с моим братом в Австралии. Он приехал туда в 1950 году, а гражданство получил только пятьдесят лет спустя.


[Закрыть]
.

Я также упомянул, что в скором времени буду сдавать государственный экзамен – всестороннее испытание для выпускников иностранных медицинских учебных заведений, целью которого является выяснить, на достаточно ли высоком уровне находятся их общенаучные и медицинские знания.

Еще в январе я написал родителям, что раздумываю «о масштабной поездке через все Штаты, включая Аляску, с обратным маршрутом через Канаду в промежутке между экзаменами и началом интернатуры: всего около 9000 миль. Это была уникальная возможность посмотреть страну и посетить другие университеты».

Теперь же, когда государственные экзамены были сданы и у меня был более подходящий мотоцикл (я продал свой «нортон-атлас» и купил «БМВ» Эр-69), можно было выезжать. Правда, времени у меня оказалось не так много, и я уже не мог включить Аляску в свой всеамериканский маршрут. Родителям я писал:


На своей карте я прочертил красную линию: Лас-Вегас, Долина Смерти, Гранд-Каньон, Альбукерке, Карлсбадские пещеры, Новый Орлеан, Бирмингем, Атланта, Блю-Ридж-парквей, потом Вашингтон, Филадельфия, Нью-Йорк, Бостон. Через Новую Англию в Монреаль, по пути в Квебек. Торонто, Ниагарский водопад, Буффало, Чикаго, Милуоки. Города-близнецы, после чего – Ледник и Уотертонский национальный парк, Йеллоустонский национальный парк, Медвежье озеро, Солт-Лейк-Сити. Наконец, назад в Сан-Франциско. 8000 миль. 50 дней. 400 долларов. Если мне удастся избежать солнечного удара, обморожения, тюремного заключения, землетрясения, пищевого отравления и отказа техники, это будет лучшее время всей моей жизни. Следующее письмо – с дороги.

Когда о своих планах я рассказал Тому, он посоветовал мне вести дневник – хронику моего путешествия под названием «Встреча с Америкой». Он хотел, чтобы потом я прислал этот дневник ему. В пути я был два месяца и за это время заполнил несколько записных книжек, отправляя их Тому одну за одной. Похоже, ему нравились мои описания людей и местности, а также зарисовки различных сценок, и он решил, что у меня есть талант наблюдателя, хотя и корил меня временами за «сарказм и любовь к гротеску». Одна из тетрадок дневника, которую я послал Тому, называлась «Счастье дороги».


«Счастье дороги» (1961)

В нескольких милях к северу от Нового Орлеана мотоцикл начал сдавать. Я съехал с шоссе на бегущую сбоку от шоссе богом забытую тропинку и принялся возиться с мотором. Вскоре, лежа на спине, неким шестым сейсмическим чувством я ощутил отдаленные содрогания земли, похожие на отголоски землетрясения. Шум нарастал, постепенно превращаясь в дребезжание, потом грохот и, наконец, рев, завершившийся скрежетом тормозов и ужасающе громким, но веселым воем клаксона. Я глянул вверх и остолбенел: это был самый большой грузовик из тех, что я когда-либо видел, настоящий Левиафан американских дорог. И тут же нахальная физиономия новоиспеченного Ионы высунулась из бокового окна, а голос с высоты проорал:

– Помощь нужна?

– Слишком старый, – ответил я. – Похоже, тяга полетела.

– Черт! – не без удовольствия прокричал он. – Возьми. И уж если эта полетит, я тебе ногу отрежу! Увидимся!

Он скорчил рожу, весьма двусмысленную, и вывел грузовик обратно на шоссе.

Я ехал все вперед и вперед и вскоре, покинув болотистые долина Дельты, оказался в штате Миссисипи. Дорога прихотливо рыскала из стороны в сторону, прорезая густые леса и открытые пастбища, огибая луга и сады, перебегая по мостам через речки и речушки, которых я уже насчитал с полдюжины; позади оставались деревни и фермы, неподвижно дремавшие под утренним солнцем.

Но когда я въехал в штат Алабама, мотоциклу стало совсем плохо. Прислушиваясь к вариациям издаваемого им шума, я пытался уловить смысл звуков – угрожающих, но малопонятных. Мотоцикл быстро разрушался – это я понимал, но, мало соображая в его устройстве, да будучи вдобавок и убежденным фаталистом, я не мог даже попытаться как-то изменить его судьбу.

В пяти милях от Тускалузы двигатель закашлял. Поршни заклинило; я отжал сцепление, но один из цилиндров уже дымился. Спрыгнув на шоссе, я отвел мотоцикл на обочину и положил его на землю, потом вышел на дорогу с чистым белым носовым платком в левой руке.

Солнце садилось, и поднимался ледяной ветер; все меньше и меньше машин проносилось по дороге.

Я уже почти оставил надежду и махал платком чисто механически, когда, не веря самому себе, понял, что рядом со мной остановился грузовик. Выглядел он знакомым. Прищурившись, я определил место регистрации: 26539, Майами, Флорида. Да, это был именно он – гигантский грузовик, остановившийся около меня утром.

Когда я подошел, водитель спустился на землю, кивнул в сторону мотоцикла и усмехнулся:

– Все-таки скурвился?

Вслед за ним из кабины выбрался еще один, совсем молодой парень, и все вместе мы обследовали мотоцикл.

– До Бирмингема не отбуксируешь? – спросил я.

– Нельзя. Закон не велит, – ответил водитель.

Потом поскреб кончик подбородка и подмигнул мне:

– Затащим-ка его в грузовик!

Напрягая мышцы и тяжело дыша, мы втолкнули тяжелую машину в брюхо дорожного Левиафана. Наконец, нам удалось закрепить его среди мебели, обвязанной веревками, и замаскировать от любопытных глаз грудой мешковины.


Водитель залез в кабину, за ним его спутник, и последним – я. В таком же порядке мы и оказались на широком сиденье. Водитель кивнул мне и уладил формальности:

– Это мой сменщик, Говард. А тебя как звать?

– Волк, – ответил я.

– Не станешь возражать, если я буду звать тебя Волчонком?

– Без проблем, давай, – согласился я. – А как твое имя?

– Мак, – ответил водитель. – Все мы Маки, но я реально Мак, по рождению. Смотри на руке татуировку.

Несколько минут мы ехали молча, искоса изучая друг друга.

Маку было под тридцать, хотя ему можно было подкинуть годков пять в любую сторону. У него было живое, нервное, приятное лицо с прямым носом, твердо сжатыми губами и аккуратно подстриженными усиками. Мак запросто мог бы быть офицером британской кавалерии, а мог играть маленькие романтические роли на сцене или в кино. Таковы были мои первые впечатления.

На нем был обычный головной убор водителя грузовика – фуражка с гербом, а также рубашка, украшенная названием его компании: «Грузовики Эйс-инкорпорейтед». На левом рукаве красовался бейджик с девизом фирмы «Залог внимания и безопасности», а из-под полузакатанного рукава выглядывало и имя – «Мак», обвитое телом могучего питона.

Говард же мог бы сойти за шестнадцатилетнего, если бы не складки, которые от крыльев носа спускались к уголкам рта. Рот его был всегда полуоткрыт и обнажал большие желтоватого оттенка зубы, неровные, но мощные, которые постоянно были заняты пережевыванием жевательной резинки. Глаза у Говарда были бледно-голубого цвета, он был высок и хорошо сложен, но движения его были лишены какой-либо грации.

Через некоторое время Говард повернулся и уставился на меня своими бледными звериными глазами. Поначалу он вперился мне в переносицу, потом поле обзора стало постепенно расширяться, включая лицо, видимую часть тела, а потом кабину грузовика и даже дорогу, монотонно движущуюся за окном. Внимание его вскоре угасло, сменившись бездумным мечтательным покоем. Эффект поначалу был странный и беспокоящий. И вдруг с внезапным ужасом и сожалением я осознал, что Говард придурковат.

В темноте Мак издал короткий смешок.

– Ну, как тебе наша парочка? – спросил он.

– Скоро узнаем, – ответил я. – Как далеко ты сможешь меня отвезти?

– Хоть на край земли, – сказал Мак. – Может быть, в Нью-Йорк. Мы там будем во вторник, а может быть, и в среду.

Он вновь погрузился в молчание, но через несколько минут спросил:

– Ты когда-нибудь слышал о бессемеровском процессе?

– Ну да, – ответил я. – Проходил в школе, по химии.

– А слышал про Джона Генри, бурильщика-негра? Он тут и жил. Компания, которая прокладывала туннель, привезла паровой бур, чтобы проходить шурфы; и они говорили, будто человек не сможет с ним соревноваться. Негры приняли вызов и послали самого сильного – Джона Генри. У него руки были толщиной в двадцать дюймов, а то и больше. Джон взял по молоту в каждую руку и забил сто буров в скалу быстрее, чем эта машина. А потом лег и помер. Да, приятель. Это страна стали.


Повсюду нам попадались склады металлолома, автомобильные кладбища; мы переезжали через подъездные железнодорожные пути, ведущие к плавильным производствам. Сама атмосфера была пронизана лязгом стали, словно весь этот небольшой городок Бессемер в штате Алабама был одной огромной кузницей. Языки пламени поднимались вверх из топок и с ревом вырывались из высоких труб.

Только однажды я видел город, освещенный языками пламени: мне было тогда семь лет, и это был Лондон 1940 года, ставший объектом бомбардировок.

После того как мы промахнули Бессемер и Бирмингем, Мак разговорился и рассказал о себе.

Он купил грузовик за двадцать тысяч пятьсот – пятьсот сразу, двадцать тысяч в рассрочку на год. Грузовик мог брать до тридцати тысяч фунтов груза и ездить повсюду – Канада, Штаты, Мексика, были бы приличные дороги да возможность делать деньги. В среднем за десятичасовой рабочий день Мак проходил четыреста миль; работать большее количество часов в день было запрещено законом, хотя кто из нас не нарушает законы? Всего он на грузовике, с небольшими перерывами, двенадцать лет, а с Говардом на пару – шесть месяцев. Ему тридцать два года, живет во Флориде, у него жена и двое детей, и в год он зарабатывает тридцать пять тысяч.

Из школы Мак убежал, когда ему было двенадцать. Выглядел он старше своих лет, а потому стал путешествующим коммивояжером. В семнадцать стал полицейским, а в двадцать уже имел славу эксперта по огнестрельному оружию. В том же году он попал в перестрелку и едва избежал выстрела в лицо, в упор. Тогда-то нервы его сдали, и он решил стать водителем, хотя до сих пор остается почетным сотрудником полиции Флориды, в знак чего ежегодно получает один доллар.

– Ты когда-нибудь участвовал в перестрелке? Нет? А я бывал, и столько раз, что и не припомню – и как полицейский, и уже водителем. Если заглянуть под сиденье, то там спрятан мой «дружок». Пушки есть у всех, кто ездит по дорогам. Хотя лучшее оружие в драке без оружия – это кусок фортепианной струны. Если захлестнешь ее петлей на шее противника – он уже ничего не сделает. Стоит потянуть струну – голова и отвалится. Это как сыр резать. – Мак проговорил это с явным удовольствием.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации