Электронная библиотека » Патрисия Данкер » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 20 декабря 2019, 10:21


Автор книги: Патрисия Данкер


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Пауза. Я все еще пристально смотрю на нее, и Любимая берется за вышивание. Она кусает губы. Потом говорит:

– Тебе разве мало Франциско? Он тебе как отец.

– Он не отец. Он – мой командир.

– Это одно и то же. – Она наконец расслабилась и смеется.

Я не отстаю:

– Он – мой генерал. А не отец.

Но она права по-своему. Франциско стал мне отцом, и я полюбила его за это. Мне хочется сдаться, признать ее правоту. Я хочу, чтобы она выиграла. И я спрягаю глагол confiteor во всех временах, без колебаний и без ошибок.

* * *

Именно Франциско научил меня читать и писать. Он учил меня географии, истории, философии, латыни, греческому, немецкому и испанскому. Мы вместе читали античных авторов. Я прочла Гомера по-гречески раньше, чем познакомилась с переводом Поупа. Еще мы изучали ботанику, но все его книги были о флоре Южной Америки. Книги эти рассказывали об экзотических и волшебных растениях, но оказывались совершенно бесполезными подле английских живых изгородей. Каждое утро, даже если вечером ожидались гости или если накануне они поздно вернулись из театра, Франциско ждал меня в библиотеке, где я должна была ответить ему наизусть все, что выучила, прежде чем перейти к новому уроку. Учение было похоже на строительство собора. Здание необходимо возводить в определенном порядке. У Франциско был генеральный план. В этом я никогда не сомневалась. Многое нужно было заучивать наизусть. Учить как можно больше, потому что, даже если у тебя отнимут все и будут держать в плену где-нибудь в горах, у тебя останется тайное знание, то, что будешь знать только ты. Знание всегда защитит от разрушения. Он говорил, что умным быть важнее, чем красивым.

Любимая тоже слушала все, что я учила наизусть. Часто это происходило вечером, когда она одевалась. Мне нравилось заслуживать ее щедрые похвалы. Они всегда сопровождались поцелуями. И еще она учила меня французскому, поскольку Франциско считал, что у нее прелестное произношение, которое мне полезно будет перенять. Но я никогда не училась танцам, рисованию, вышиванию и теологии. Джеймс Барри говорил, что мне также забыли преподать уроки нравственности. Он сказал это при мне. И Любимая вся зарделась от гнева. Но ничего не ответила. Это было годы спустя, когда ей уже не было нужды за меня заступаться.

Франциско ждал меня в библиотеке, входя, я отдавала честь – ноги вместе, спина прямая, локоть на уровне уха, вот так, и он всегда задавал один и тот же вопрос: «Какие вести с фронта, солдат?» – и поворачивался к огню, так что все его цвета повторяли цвета книжных переплетов: красное, серое, коричневое, черное, золотое. Лампы были снабжены специальным устройством, которое гасило огонь, если лампа случайно перевернется. Но он всегда велел зажигать огонь в библиотеке, даже в июле, потому что очень дорожил книгами. Для меня это было доказательством его любви ко мне. Он давал мне читать свои книги. На нижних полках выстроились ряды толстенных энциклопедий в сине-черных переплетах, словарей и книг по естественной истории с раскрашенными вручную гравюрами. Каждый рисунок отделялся от соседней страницы мягким листом тонкой бумаги. Мне разрешалось их рассматривать, предварительно вымыв руки. Франциско объездил весь мир, собирая целые сундуки чужеземных книг и изображений. У него хранились плотные папки с картами и диаграммами, архитектурные планы, политические карикатуры и анатомические таблицы. Была и огромная коллекция пергаментных свитков, некоторые из них на арабском и на древнееврейском. Мне показывали их в исключительных случаях и никогда не позволяли трогать, как бы чисты ни были мои руки. Пергаменты были покрыты странным белым порошком, который предохранял их от насекомых.

– В тропиках есть крохотные жучки, которые заползают в книги, и каждая страница покрывается мельчайшими дырочками, – объяснял Франциско, пока я с подозрением принюхивалась к смертоносному порошку. – Это отличное средство, чтоб их отвадить. Поосторожней с ядом, солдат. Это тебе не нюхательный табак.

Франциско читал главным образом поэзию и философию. Любил Руссо и Вольтера. Когда мы оставались вдвоем по вечерам, он читал мне вслух Шекспира, то трепеща от страстей, то трясясь от хохота, меняя голос и изображая всех героев по очереди. Я смеялась вместе с ним, даже если не понимала острот. Когда он увлекался, он гладил свои форменные пуговицы, так что они сверкали и переливались в свете ламп. Я смотрела, как блестят черные волоски на тыльной стороне его рук. Он говорил мне, что научился ненавидеть тиранов, читая Мильтона, и заставлял меня декламировать длинные пассажи из «Потерянного рая». Мне больше всего нравилось про Сотворение мира. Мелкий шрифт плыл у меня перед глазами, когда я, сжимая сине-золотой переплет, повторяла на память слова о льве, который «выпростался из бугра» и «туловища остальную часть освободил при помощи когтей»[4]4
  Строки из поэмы Джона Мильтона (1608–1674) «Потерянный рай» приводятся в переводе Арк. Штейнберга.


[Закрыть]
. Когда я поднимала глаза, Франциско тихонько поворачивал огромный глобус, в движеньях его сквозила нежность, а в глазах стояли слезы.

Мы проводили часы, устроившись на передвижной деревянной лесенке, с гладкими спиральными перилами из самбука и двумя площадками – одной на середине и одной на самом верху, так что мы могли сидеть на разных уровнях и читать друг другу. Некоторые его книги были заперты, иные – прикованы к полке цепями. Я не отрывала глаз от этих темных, молчаливых томов и от монастырской решетки, отделявшей меня от рядов белого пергамента. Это был мой запретный плод.

– Ты прочтешь их, солдат, когда подрастешь, – говорил Франциско.

Однажды он взял увесистый том о Южной Америке и разложил его на пюпитре. Мы дошли до главы о порабощении инков. Франциско всегда учил меня нескольким предметам одновременно – это была смесь истории, географии и революционной политики. К десяти годам рабство, пытки, война обрели для меня точное и зримое значение. Рассказывая мне историю своего континента и своего народа, Франциско впадал в негодование, ярость, гнев.

«Я видел собственными глазами, дитя, как позорили и чернили святой крест. Простых праведных людей ставили на колени и заставляли целовать драгоценные камни на руках священников. Мы разжирели на чужих войнах и рабстве других людей…»

«Наше достоинство зависит от того, умеем ли мы любить других, заботиться о них. Если мне нет дела до брата моего, я уже не совсем человек…»

«Любовь – это не просто чувство, дитя, это даже не страсть любовников, которой нужно лишь удовлетворение. Любить – значит заботиться, отдавать, защищать слабых, беспомощных, порабощенных и отчаявшихся. Любовь – это рука, поднятая для защиты. Нельзя любить и не запачкать рук…»

«Церковь основана на чудовищной лжи. Священник не ближе к Богу, чем простой пастух, который не умеет читать и писать, но каждое утро гонит на общее пастбище свое стадо…»

«Ты думаешь, Бог говорит на латыни? Конечно, нужно учить латынь. Чтобы читать Вергилия, Овидия, Лукреция, Проперция, Тацита. Чтобы изучать страсть по Катуллу. Но никогда не путай плотскую страсть и бескорыстную любовь. И Библию читай на родном английском…»

«Когда-нибудь, солдат, ты влюбишься – и запомни вот что. Страсть – вид безумия. Это как заблудиться в лесу. А настоящая любовь – преданность и служение другим. Вот что принесет тебе радость, блаженство, страдания. Любовь приведет тебя к людям, которым ты станешь служить, и к Богу…»

Моя Любимая возникает в дверях, словно богиня правосудия, сквозняк тормошит ее платье.

– Ты бы с меньшим умилением говорил о людях, если бы почаще имел с ними дело, – говорит она. – В погребе недостает двенадцати бутылок десертного португальского. Сальваторе отрицает всякую причастность к происшествию.

– Любовь велит нам разделять мирское богатство с другими, – замечаю я.

Франциско встает в порыве раздражения и вырывает ключи от погреба из пальцев Любимой.

– У кого еще есть ключи?

– У тебя. И у Сальваторе.

– Гм. – Франциско выходит из комнаты и спускается вниз – разрешать противоречие между идеализмом и злодейством. Любимая садится со мной рядом у огня и улыбается с вечерней теплой доверительностью.

– Вот что, моя родная, я даю им десять минут на обвинения, отрицания, перебранку и потасовку, а потом позвоню к чаю. Где вы остановились?

– Здесь. Речь испанского губернатора.

Она смотрит на рисунки, изображающие церковные орудия пыток, которыми истязали несчастных инков. Рисунки сделаны с натуры.

– Дорогая, не рано ли?

– Франциско сказал мне, что все это было ложью, потому что испанцы хотели отнять у инков права и земли и насильно обратить их в христианство. Он говорит, что истинная любовь требует великодушия к побежденному врагу. Он говорит, худший грех – это обман и вероломство.

– Франциско – солдат, дорогая. Человек чести.

– Ты думаешь, он не прав?

Я забираюсь на ручку ее кресла, поближе к ее запаху. Я вижу светлую прядь на щеке и нежную кожу в теплых бликах пламени. Библиотека окружает ее, книги поворачиваются к ней лицом, карты шелестят мягкими листами, бюст Шекспира подмигивает ей, ноты в своих аккуратных папках начинают тихонько наигрывать музыку. Она – колдунья с волшебной палочкой, богиня красоты, моя Любимая. Я смотрю на нее. Она улыбается. И мое обожание переходит в экстаз.

– Послушай, – говорит она, – ты любишь своего генерала. Ты хочешь, чтобы он всегда был прав и все знал. Он верит в свободу, отвергает церковь и государство. Он объездил весь мир и много читал. Ты хочешь верить каждому его слову и стать такой, как он. И станешь, я тебе это обещаю. Но помни, что он к тому же богат. А богатые могут позволить себе не думать о том, что сколько стоит. Франциско даст тебе все, что сможет. Но у тебя будет и кое-что еще, то, что дам тебе я. Ты будешь знать цену реальному миру, ту цену, которой оплачены идеи Франциско. И будешь знать, кто платит.

Я не поняла ее и задала следующий вопрос:

– Кто украл вино?

– Конечно, Сальваторе.

– Откуда ты знаешь?

– Он продал его трактирщику «Собаки и утки», чтобы заплатить карточные долги. Надеялся, что я не замечу.

– Почему ты так уверена?

– Ты думаешь, я не знаю, что делается в «Собаке и утке»?

– Ты выгонишь Сальваторе?

Предпоследнюю служанку уволили за воровство. Она отрицала все, даже явные улики, и на кухне стоял сплошной крик. Франциско предпочитал, чтобы в доме прислуживали мужчины – чтобы было больше похоже на казармы.

– Господи, нет, конечно. Я буду вычитать эту сумму из его жалованья в течение года.

– Это то, что имел в виду Франциско, когда говорил, что нужно быть великодушным к побежденному врагу?

Любимая рассмеялась.

– Начинай читать, моя радость. Отсюда.

* * *

Было две стирки: маленькая, на полдня, под присмотром Любимой, которая позвякивала ключами, выдавая мыло; и большая – она напоминала военную операцию, и руководили ею миссис Блейк и миссис Бут.

Большая стирка происходила раз в две недели. Она занимала весь день; местом действия была прачечная, находившаяся между кухней и боковой калиткой, ведущей в огород. Окна прачечной выходили в маленький солнечный дворик, где на гравийной дорожке собиралась стайка тощих котов в ожидании ежедневных объедков. У одного из них был зловещего вида белесый глаз, за что его прозвали Нельсоном. У остальных имен не было, и в руки они не давались. Во время стирки я часто сидела на пороге прачечной, швыряя камешки в стратегические объекты: старый сломанный каток, ржавое ведро. Кошки гонялись за камешками и шипели на меня. В прачечной стояли две огромные каменные раковины с истертыми, побелевшими от времени деревянными стиральными досками. На них виднелись серые разводы. В углу – маленькая дровяная печь с кирпичной плитой, на которой кипятились огромные котлы с водой.

Если удавалось улизнуть из детской и из библиотеки, мне разрешали помогать Сальваторе наполнять котлы и разводить огонь. Потом я вела наблюдение за черным ходом и прислушивалась к звонку, возвещавшему прибытие миссис Блейк и миссис Бут. Обе были необъятны: краснорукие амазонки невероятных размеров, в шляпках и шалях, в башмаках и передниках. У обеих были политические убеждения. Они в лицо обвиняли Сальваторе в том, что он – французский шпион. Он не обращал на них никакого внимания.

– Он не может быть французским шпионом, – заявила я. – Он из Венецуэлы.

– Это ты так думаешь, пострел. А все одно он французский прихвостень. Бонапарт, небось, не такой дурак, чтоб нанимать французов. Тут всякий догадается. Нет, он хитрая бестия. Возьмет и подошлет шпиона из Америк. Чтоб никто на него не подумал.

– Но вы же подумали, миссис Бут. Значит, это не так, – возражала я с неумолимостью детской логики.

– Ну, я-то не дура, меня не проведешь. – Она размотала шаль, пахнущую потом и дымом, и положила ее у гладильного катка. Если я помогала со стиркой, мне позволяли пропускать простыни через каток. Простыни, наволочки и нижнее белье вываривались в кипятке, чтобы уничтожить клопов. Остальное стиралось в ледяной воде, которую мы за плату брали в соседском колодце. Миссис Блейк никогда не говорила ничего, кроме «Долой короля», специально, чтоб позлить миссис Бут. Любимая часто говорила, что Франциско специально нанимает политических отщепенцев, которых никто больше не возьмет на работу.

– Но это неправда! – спорила я. Миссис Блейк и миссис Бут приходили на большую стирку во все дома на нашей улице.

В следующий раз я нарочно раздразнила ее, спросив, считает ли она и Франциско французским шпионом. Учитывая его прошлое, это было вполне логично.

– Никогда! – загремела миссис Бут. – Твой отчим – джентльмен.

Впервые кто-то назвал Франциско моим отчимом. Любимая была здесь же, чернющими от грязи руками она укладывала дрова для хлебной печи и для печи в прачечной.

– Ты стала честной женщиной и вышла за Франциско? И ни слова мне не сказала?!

Ее уши покраснели. Потом покраснели и мои – она хорошенько их надрала. Миссис Бут хихикала, склонясь над мыльной водой.

* * *

Она не была за ним замужем, но управляла всей жизнью дома. Любимая никогда не валялась в постели до полудня с чашкой шоколада, как иные леди, к которым она ездила с визитами. Она совала нос в каждую кладовую и вела толстенную книгу домашних расходов. Даже две. Одна была черновой, и там громоздились зачеркнутые строки и цифры, вписанные разноцветными чернилами. Другая была заполнена ровно и тщательно, без единой помарки. Эту чистовую книгу она приносила Франциско для проверки каждую пятницу, с самого утра. Не думаю, чтобы он проверял ее расчеты, – все больше любовался изящным почерком и целовал ей руки. Она могла бы сколотить целое состояние – Франциско не скупился на расходы. Но она всегда утверждала, что женщина должна быть выше всяких подозрений, когда речь идет о чести и о деньгах.

– Ты всегда должна уметь отчитаться о каждом пенни и о каждой минуте, – говорила она, промокая чернила на чистовике.

Миссис Бут говорила, что женщина подчиняется только двоим: мужу и Богу. Я повторила это Любимой. Та вспыхнула:

– Ты не должна выходить замуж! Никогда! Я тебе запрещаю!

И расплакалась.

Я обещала. Я так торопилась разуверить ее, что даже не спросила почему.

Мне было тогда девять лет.

* * *

После инцидента в столовой я не видела Джеймса Барри около полугода. Возможно, он приходил иногда поздно вечером. Может быть, Любимая навещала его в мастерской. А может, он уезжал за границу. Она никогда не говорила о нем. О его приходе не докладывали. Он не оставлял карточек. Но это не значило, что они с ним не виделись и что он не приходил.

В ту весну я прилежно училась: итальянский, французский, ботаника, латинский, математика, в которой я сделала большие успехи. Франциско был очень мною доволен. Но мне по-прежнему не давалось рисование, я не умела расставить цветы или намалевать сносную акварель. И у меня не было учителя танцев. Я знала, что других детей всему этому учат, мне же дают выборочное образование. В тот год мы установили телескоп на лужайке за домом и часами наблюдали звезды. Франциско называл мне созвездие за созвездием. Я училась читать в небе странные невидимые линии: Орион; Большая Медведица; Плеяды – «семь сестер», тесно прижавшихся друг к другу – смотри, как ясно их видно.

– Тайны земли и неба отпечатаны в мельчайших подробностях, солдат, они в муравьях, которых не замечаешь, пока не ляжешь на живот в траве, в кучевых облаках, в дальних зарницах, которые породили столько мифов и фантазий. Величайшие тайны скрыты в сердцах мужчин и женщин. Смотри, вот Марс – кровавая планета, бог войны. Вон та, что поярче, слева. Подожди, я подниму тебя.

Франциско поднял меня и поставил на высокий табурет, чтобы я увидела размытую бесконечность. Он хотел, чтобы я без страха вобрала в себя эту даль, эту огромность. Он хотел, чтобы я чувствовала, что моя маленькая точка на земле – мое место, с которого я имею право наблюдать всю вселенную, все миры. Я помню сверкание его жемчужных запонок, сиявших в бледном сумраке лондонского сада. Франциско учил меня задавать вопросы и требовать ответа.

В начале июня мы закрыли дом, как раз когда сад стал распускаться бурным цветением.

– Куда мы едем? Куда мы едем?

– В Шропшир, – ответил Франциско. – Мы проведем лето в деревенском доме, его хозяин – большой оригинал. Он мой давний друг – мой и твоей матери. Он богат, учен и забавен. Одиннадцатый граф Бьюкан. Там будут другие дети, тебе понравится. И еще там будет твой дядя, Джеймс Барри.

Он помолчал, пристально глядя на меня. Потом рассмеялся:

– И что бы ни случилось, не кусай его больше. Понятно?

Так точно.

* * *

Любимая роптала всю дорогу, до самого Шропшира. Она жаловалась на жару, на постоялые дворы, на клопов в постели, на то, что я верчусь, на невозмутимость Франциско. Мне стало ясно, что ей совсем не хочется в деревню. Меня же поразило белое цветение и сверкающая свежая зелень. Вдоль всех грязных дорог, во всех графствах, у каждой дорожной заставы летучие, невесомые белые волны задевали двери экипажа. Невозможно было оторваться от грязного окошка: меня зачаровывали бесконечные облака боярышника и одуряющего бутня, свежие во влажном солнечном сиянии, не смеющие дышать подле блистательной, беспокойной, обольстительной зелени. Весь мир окрасился в зеленый цвет, подсвеченный июньским жаром. Крытые соломой крыши, кирпичные стены, розы – все отступало перед зеленью, даже бродяги казались не такими страшными, когда выходили, оборванные и изможденные, из зеленых стен. Мои городские глаза опьянели от зелени. Нельзя было не влюбиться в эту впервые увиденную мной зеленую весну.

– Ты помнишь дом в Шропшире, солдат? – спросил Франциско, заправляя мои рыжие кудри под кепку, чтобы никто не увидел, как коротко они острижены.

– Откуда солдату помнить Шропшир? – фыркнула Любимая. – Ему тогда едва исполнилось три.

– Мы там впервые с тобой познакомились, – сказал Франциско. – И я очень ревновал к тебе Мэри-Энн, когда понял, что она любит еще кого-то кроме меня. Пусть даже всего лишь рыжее существо с веснушками – такое, как ты.

Мне не удавалось ничего вспомнить, перед глазами вставала только каменная балюстрада, два жирных херувима по бокам от каменного дельфина, золотая цепь.

Дом в Шропшире оказался огромным, но, когда мы приехали, было уже темно. Сон сморил меня на руках Франциско при въезде в парк, и я припоминаю лишь колоссальный неровный контур здания. Не помню людей, которые выстроились на больших каменных ступенях под гигантскими тюдоровскими дымоходами, хотя, конечно, они выходили нас приветствовать. Мне было не по себе от мысли, что кто-то разглядывал меня во сне. Франциско пронес меня по длинной лестнице прямо в кровать, и сон снова одолел меня, и мне казалось, что я нахожусь в одной из темниц Пиранези[5]5
  Пиранези, Джованни Баттиста (1720–1778), – итальянский гравер и архитектор. Имеется в виду серия из четырнадцати гравюр «Фантазии на тему темниц».


[Закрыть]
.


Моя комната – на самом верху, и рассвет встречает меня птичьим гомоном и влажными, холодными простынями. На мне все еще курточка и короткие панталоны. Другая одежда лежит грудой на полу; страшно хочется есть. Но сначала приходится пописать в щербатый голубой ночной горшок, стоящий под кроватью. По краю идет неприятная желтая полоса. Я стараюсь не смотреть на нее, надеваю вчерашнюю одежду и иду осматривать дом.

Дом – словно памятник, с темными зеркалами и истертой позолотой. Я крадусь по углам, но обычные мои предосторожности здесь бесполезны, в этом доме на детей не обращают внимания. Я мельком вижу Руперта – он спускается с чердака так, словно живет здесь с самого рождения. Он кивает, подмигивает и исчезает в погребе. На кухне кипит жизнь, слышится гам и крик – там неощипанные мертвые птицы с перерезанным горлом и два огромных чана с молоком, с которого снимает пену женщина с красными руками, иногда окуная пальцы в белую гущу. Я утаскиваю две белые булки, еще теплые от печи, и бегу что есть мочи. Но никто меня не замечает. И я крадусь дальше, мимо кладовых, по задней лестнице, в комнату, где развешано дурно пахнущее белье и рядком стоят полные ночные горшки, до которых очередь еще не дошла. Я исследую прачечную, вдвое больше нашей. Пробую дверь буфета – заперта. Прячусь в чулане с метлами и ведрами, пока дворецкий чистит рыбные ножи и подсвечники. Он что-то бормочет себе под нос за этим занятием и не замечает меня. Я хочу, чтоб он меня увидел, но он не смотрит по сторонам. Наконец я добираюсь до гостиной, с четырьмя парами стеклянных дверей, выходящих на бесконечные влажные газоны; вдали виднеется изгородь.

Я осторожно пробую на прочность диванные пружины, и вдруг большие часы с циферблатом, расписанным наивными анютиными глазками, внезапно икают, жужжат, вздыхают и наконец бьют восемь. Возле часов на блестящем столике под тонким стеклянным куполом стоит настоящая лиса, которая когда-то была живой, – набитое чучело, застывшее в движении, с оскаленными зубами. Под торжествующе поднятой лапой – мертвый кролик, окровавленный и нелепый, уставился в небеса стеклянным глазом. Я долго смотрю на них. Очень странно видеть кусочек природы, кровавый и замерший, в качестве украшения семейной гостиной. Я прижимаюсь носом к стеклянному колпаку и смотрю, как он слегка запотевает, как будто животные дышат. У Франциско нет никаких колб с экспонатами, ни даже коллекций минералов – только книги. Я вглядываюсь в стекло, пытаясь проверить возникшее у меня подозрение, что мох и трава под изумительным лисьим хвостом сделаны из нарезанных восковых полосок.

Я не слышу его шагов. Я просто чувствую его руку на затылке. Меня переворачивают, как куклу, ноги мои отрываются от земли, и я оказываюсь лицом к лицу с Джеймсом Барри.

Он шипит мне прямо в лицо, брызгая слюной: «Если ты снова вздумаешь кусаться, я вышибу тебе все зубы».

Наступает внезапное молчание. Он опускает меня на землю и негромко насвистывает, не ослабляя, однако, хватки – он по-прежнему держит меня за воротник и не спускает с меня мрачного взгляда. Вблизи видно, что у него желтые гнилые зубы. От его дыхания несет табаком и вином. Он торжествующе нависает надо мной и смотрит так пристально, словно взялся сосчитать все мои веснушки. Постепенно я перестаю бояться и отвечаю на его взгляд. Старый художник жует не переставая, и в этом есть что-то звериное. Черные волоски в его ноздрях дрожат при каждом движении челюстей.

– Прошу прощения сэр, я больше не буду кусаться, – говорю я наконец, и голос мой звучит твердо, хоть, может, и на октаву выше обычного.

– Никогда не надо просить прощения за то, что сделал намеренно.

Он молчит, продолжая жевать и пялиться на меня.

– Пошли, посмотришь мою мастерскую, пока у тебя глаза не полопались.

Он протягивает руку. Она совершенно чистая, мягкая и белая, с заусенцами вокруг ногтей. Я понимаю, что это искренний жест дружбы, и без колебания даю ему руку.

Мастерская находится в северной части дома, она выходит на холм и заросли рододендронов, которые уже отцвели: теперь их темнеющие фаланги густеют темной знойной зеленью. Натертые деревянные полы, вокруг огромных деревянных подмостков с картиной – масса смятых, запятнанных покрывал для холстов. Краски разбросаны на длинном столе, там же – всевозможные блюдца и миски. Я вижу мраморную ступку и пестик, запачканные красным. Большая сумрачная комната пахнет лаком и скипидаром.

Я смотрю не на картину, а в большие окна. В пятнах света, под яркими лучами солнца резвятся два кролика, над ними – бурная, кипящая масса зелени.

– Подойди и посмотри отсюда, – говорит Барри, кивнув на картину. – Там, у окна, ты слишком близко.

Я отступаю назад. Отдельные части натянутого холста пусты, по этим грязным незакрашенным пустотам нанесены легкие линии синим карандашом: абрисы лиц, выгнутая конская шея, разметавшаяся грива, лестница, на которой стоят две античные вазы с гримасничающими сатирами, похожие на кубки у нас дома. Они частично раскрашены. Я смотрю, но не могу соединить фрагменты. Они не складываются в целое. Барри оттаскивает меня еще назад и ставит на высокий табурет. Он сильнее, чем мне казалось. Теперь я на одном уровне с холстом. Передо мной начинает разворачиваться действие. В бледной дали утопает Рим, построенный на холмах. На переднем плане – какая-то битва. Вот огромные фигуры римлян – у них прямые носы и красноватые мускулистые ноги, плоские мечи, руки подняты для убийства или для объятий – рядом видны бледные, мерцающие очертания женской плоти. Кровь, светлые пряди волос, вздымающиеся груди – все это выплескивается, нарастает. Мне дурно от размеров картины – она слишком большая, слишком грубая, слишком близко к моему лицу. Я смотрю. Потом зажмуриваюсь.

– Ну? – Барри невозмутим. Он сейчас стоит очень близко к картине, спиной ко мне, и вглядывается в слои краски. – Что скажешь, дитя?

– Что это? – Я по-прежнему держу глаза плотно закрытыми. Скажи мне, я не хочу смотреть.

– Разумеется, исторический сюжет. Все великие картины написаны на исторические сюжеты. Ты ведь учишь историю? Не может быть, чтоб Франциско не рассказывал тебе о насилии над сабинянками и основании Рима.

Я открываю глаза. Массы плоти уже не кажутся такими жуткими, после того как мне про них все объяснили. Барри, не обращая на меня внимания, начинает работать над огромной рукой римлянина. Отраженный солнечный свет секунду подрагивает на стене мастерской. Из хозяйственных пристроек слышен звон колокольчика. Я смотрю на каменные римские профили, ямки на подбородках, полные щеки, устремленные куда-то серые глаза. Все кажется странно застывшим, каждая фигура забальзамирована в мерцающей краске; даже терзаемая женская плоть будто подвешена – как заспиртованные научные образцы в колбе. Я долго смотрю на это статичное полотно. На неподвижные, монументальные фигуры, безжизненные, словно застывшая лава в Помпеях.

– Что такое насилие? – спрашиваю я наконец. Речь явно не идет об убийстве.

– У этого слова два значения, и здесь имеются в виду оба, – отвечает Барри, не оборачиваясь. – Возьмем латинское слово rapere. Что оно значит? Отвечай быстро.

– Схватить, стащить.

– Ну вот, – кивает Барри, начиная осторожно соскребать краску в углу картины крошечной бритвой. – Они схватили сабинянок и похитили их. Но у этого слова есть еще одно значение: плотское познание женщины без ее согласия. Не думаю, чтоб римляне были приучены просить о чем-либо. Впрочем, любое общество основано на захвате, истязании и порабощении женщины. Спроси свою мать.

Я перевариваю услышанное – но мне мешает латынь: cognitio carnalis; у меня создается впечатление, что «плотское познание» подразумевает поедание мяса – я прихожу к выводу, что римляне заставили сабинянок есть мясо, хотя до этого те строго придерживались вегетарианства. Франциско читал мне Горация, так что я пребываю в заблуждении, что все сабинянки жили в поместьях.

– А вот и она. Твоя мать.

Он отступает на шаг, и я вижу темное лицо женщины в белом, убегающей с картины. Это – Любимая, моложе, но такая же стройная, быстрая и грациозная, одна рука поднята, чтобы защитить лицо; одежда разорвана, одна грудь обнажена; она обернулась, рот ее открыт в крике, кудри разметались по плечам. Но она спасется от римлян: перед ней простирается длинная пустая кипарисовая аллея. Скоро она исчезнет с картины. Я улыбаюсь, и Барри понимает мою улыбку.

– Ха. Да, Мэри-Энн верна себе – всегда найдет выход, в этом ей не откажешь. Странно, что ее угораздило тобой забеременеть. И что она не извела тебя ивовыми прутьями – или, скажем, наглотавшись тараканов. У этой женщины нет принципов. Только мозги, зато много.

Барри продолжал говорить, скорее с картиной, чем со мной.

– Она и сейчас красива. Когда не злится. Но десять лет назад она была прекрасна. У тебя с ней нет ничего общего. Тем хуже для тебя.

Она позировала мне. Когда мне были не по карману натурщицы. Юнона, Пандора, Корделия, Эвридика… Я писал ее в облике Непорочности, Плодородия, Свободы, Артемиды, Афродиты, и Ангела, и Менады. В «Обучении Ахилла» ты найдешь ее за Кентавром, бледный призрак, глядящий из темноты, забытый и ревнивый. Кентавр не будет ее учить. В Мэри-Энн странно перемешаны хитрость и зависть. Там не видно лица, я писал ее тело.

Я отправлял ей письма каждый день, все годы, что жил в Риме. Почему она не дождалась меня? Я послал за ней, как только смог. Никогда не прощу ей этого несчастного кретина Балкли. Так свалять дурака… Я посылал ей подарки, когда у меня водились деньги. Выкройки, материю, шелка, лучшее кружево из Камбре. Конечно, ей хотелось путешествовать. Отец не позволял. Все ее образование – то, что она узнала от меня. И чему научилась сама. Тебе чертовски повезло, что тебя учит Франциско. Он много с тобой возится. И к ней он добр. Но это благодаря мне она познакомилась с ними обоими, с Эрскином и с Мирандой. Черт ее побери. Кем бы она была, если б не я.

Я сделал из нее то, что она есть, дитя. Но я не делал ее шлюхой. Это уж ее личная заслуга. Женщина выживает благодаря обману. Меняет личины. Кто такая Мэри-Энн Барри? Мэри-Энн Балкли? Даже ее ребенок никогда не узнает этого. Вот она сидит, прелестная, как ясный день, за обеденным столом. Улыбается мужчинам. Делает вид, что привычна к светской беседе. У этой женщины столько лиц, сколько я нарисовал за свою жизнь…

Я овладевал ею на своих полотнах, дитя, год за годом, и она возненавидела меня за это…

Внезапно он развернулся и уставился на меня, сотрясая воздух кистью. Римляне смотрели с холста, подняв мечи.

– Что она говорит обо мне? Смотри, не вздумай врать.

Наступает еще одна жуткая пауза. Я говорю чистую правду:

– Она никогда не упоминает вашего имени, сэр. А когда я что-нибудь о вас спрашиваю, меняет тему.

– Ха!

Барри рычит в сторону римлян, сморкается в пахнущие скипидаром тряпки. Он больше не говорит ничего. Несколько минут проходят в молчании и звуке соскребаемой краски. Я тихонько слезаю с табурета и ускользаю в недра дома, неслышно закрыв за собой дверь мастерской.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации