Текст книги "Удар гильотины"
Автор книги: Павел Амнуэль
Жанр: Детективная фантастика, Фантастика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Павел Амнуэль
Удар гильотины
(Тайны детектива Манна)
(сборник)
Шесть картин
«Я обманул их тем, что ради истины сказал правду».
Николай Рерих
– Я совсем не так представлял себе жилище художника, – сказал Манн, осмотревшись. От его внимания не ускользнули ни паутина в углу между столиком и книжными полками, ни блюдо с недоеденными фруктами, ни темное пятно на полу у окна – то ли подтертая кровь, то ли пролитая краска.
– Как же вы представляли себе мое жилище, позвольте узнать? – голос Ритвелда звучал насмешливо, но Манн чувствовал и напряженность, и нежелание вести пустые разговоры, и готовность все показать, все сказать и обо всем договориться, лишь бы сбросить с себя груз и переложить его на плечи гостя, частного детектива, для того и приглашенного в эту не очень опрятную, с точки зрения постороннего человека, квартиру на Хартенстраат.
– Не ваше, – спокойно отозвался Манн. – Я имею в виду общее впечатление – с детства складывается определенное представление о том, как живут художники…
– Но вы не думаете, что я работаю там, где живу? – с налетом раздражения сказал Ритвелд. Ему рекомендовали Манна, как человека умного, успешного в делах, распутавшего несколько довольно громких (во всяком случае, их обсуждали в салонах амстердамской богемы) дел, и если он вовсе не так умен, как говорили…
– Нет, конечно, – улыбнулся Манн. – Ваша студия находится на Принценграахт, дом шестьдесят восемь. Извините, что я…
– Это вы меня извините, – сказал Ритвелд, показывая гостю на огромное кресло у декоративного камина. На кресло была наброшена искусственная тигриная шкура, огромная, будто снятая с давно вымершего саблезубого гиганта. – Эта история… трагедия… выбила меня из колеи. Что будете пить?
– Спасибо, – пробормотал Манн, опустившись в кресло и полностью утратив возможность видеть что бы то ни было, происходившее в комнате за его спиной: кресло повернуто было к камину, и, сидя на тигриной шкуре, заниматься можно было только одним делом – глядеть на огонь, точнее, на настоящие дрова, сложенные в камине аккуратным штабельком. Рядом на стене висела небольшая воздуходувка, а на полке над камином лежала старинная кремниевая зажигалка, похожая на револьвер системы «Смит и Вессон».
– Спасибо… что? – спросил невидимый голос хозяина, и гость, поудобнее устроившись в кресле и протянув ноги к незажженному пламени, ответил:
– Я не пью, господин Ритвелд. И не курю, что совсем странно. Если вы поставите стул так, чтобы я вас видел, то мы могли бы приступить к делу, ради которого вы меня позвали.
– Да, конечно, – шаги хозяина удалились, Ритвелд, судя по звукам, подошел к шкафу темного дерева, стоявшему слева от входной двери, раскрыл обе дверцы (скрип был двойным, и стекло, неплотно вставленное в пазы, чуть слышно зазвенело), достал с полки бутылку и рюмку (едва слышный хлопок пробки, два тихих звенящих звука) и появился, наконец, в поле зрения детектива – в одной руке Ритвелд держал бокал, наполовину наполненный красным вином, а в другой – стул, настолько хлипкий по сравнению с креслом, что Манн подумал: художник непременно грохнется, если сядет.
Ритвелд осторожно опустил стул, сел на край – похоже, что и хозяин не доверял прочности этого сооружения, – пригубил вино, поставил бокал на каминную полку и только после этого, сложив руки на коленях (пальцы едва заметно дрожали), проговорил:
– Обычно частные детективы не занимаются расследованием загадочных смертей?
– Обычно – нет, – сказал Манн, думая о том, станет ли хозяин возражать, если попробовать зажечь старинной зажигалкой дрова в камине.
– Но ведь вы как-то раскрыли убийство, и потому мне рекомендовали…
– Да, – кивнул Манн. – Тогда у меня были неприятности с полицией.
– Вы не хотите браться за это дело, потому что боитесь неприятностей? – спросил Ритвелд.
– Вы мне пока ничего не объяснили, – сказал Манн, все более раздражаясь. Художник ему не нравился, квартира не нравилась, камин, от которого не было никакой пользы, не нравился тоже. Почему ему должно было понравиться дело, о котором он, впрочем, знал, больше, чем это предполагал Христиан Ритвелд?
– Конечно… Я сейчас все… Но полицейские хроники в газетах вы, конечно, читаете? Вы читали в «Таг», что умер Альберт Койпер?
– Да, – коротко сказал Манн.
– Альберт Койпер, художник, его работы выставлялись в галерее «Шенберг», но до выставки в музее Ван Гога он не дотягивал, не тот уровень.
– Да, – повторил Манн.
– Что у него хорошо получалось, так это копии. Тот же Ван Гог, но больше ранние голландцы, его копия рубенсовской «Старухи с письмом» выставлена в Национальном музее.
– Да, – еще раз сказал Манн, давая понять, что видел он и копию картины Рубенса, и копию Ван Гога, и самого Койпера видел тоже, во всяком случае, знал о его существовании.
– Вчера утром Альберта нашли мертвым… Он лежал на полу, бедняга… Еще вечером умер, так пишут. Альберт жил один, то есть не то чтобы один, но постоянных женщин у него не было, а в последние недели не было вообще никого, он пил, не то чтобы много…
– От чего он умер? – прервал Манн бестолковую речь художника.
– Неизвестно! – воскликнул Ритвелд, непроизвольно взмахнул руками, стул под ним качнулся, и художник замер в нелепой позе. Он осторожно опустил руки на колени и сказал: – Неизвестно, от чего умер Альберт. Он был здоров, как бык. Не болел никогда. В газетах написано, что это могло быть самоубийство. Депрессия и все такое. Я знал его. Я его видел два дня назад. Депрессия? Чушь. Альберта убили, и мне страшно…
– Вам? – поднял брови Манн. – Боюсь, что не улавливаю связи.
– Я сейчас все расскажу. И вы поймете. Я только поменяю стул, хорошо? На этом невозможно сидеть, я его утром сломал – так получилось, швырнул о стену…
– Да, – сказал Манн, – я понимаю.
Он смотрел на разложенные в камине дрова – больше смотреть было не на что, разве что на длинную извилистую щель в потолке – и думал о том, что, скорее всего, зря согласился прийти к этому человеку, нужно было пригласить его в офис, там разговор наверняка пошел бы иначе.
За спиной послышался грохот – упал то ли стул, то ли иной довольно тяжелый предмет, но, во всяком случае, не сам художник, – а затем в поле зрения возник Ритвелд с маленькой табуреточкой в руке. Аккуратно, будто антикварную вещь, поставив табуретку перед креслом и заслонив камин, в котором так приятно пылали зажженные воображением Манна дрова, Ритвелд уселся, вытянув ноги и таким образом сократив до нуля свободу движений детектива – тот мог теперь лишь подогнуть ноги под себя; Манн хотел было сказать, что не может думать, сидя неподвижно, но решил промолчать – в конце концов, он здесь в гостях, и если хозяин устанавливает свои правила игры… Действия человека определяются его характером, верно? Потом можно будет подумать, о каких чертах характера говорит желание максимально ограничить гостю поле зрения и даже возможность движений. Да и о характере ли? Может, о том, что в комнате находится что-то, на что детектив, пусть даже приглашенный самим хозяином, не должен обратить внимания?
– Во-о-от, – протянул Ритвелд и продолжал, сжав ладонями колени, ему тоже было неудобно сидеть, но художник и попытки не сделал переменить позу. – Понимаете, какое дело, Альберта я знаю… знал… лет десять. Он пришел тогда на мою выставку… Меня выставили в музее Ван Гога, там на первом этаже есть зал… Очень престижно, а я был еще молодым художником, гордился чрезвычайно, вы бы видели, как мы пили, когда в первый день… Неважно. Альберт притащился на третий день или пятый, не помню, и бурчал под нос что-то не очень… Я подошел и спросил, чем господин недоволен. А он сказал, что недоволен моим успехом. Он, мол, всегда завидует успехам коллег, потому что сам такого никогда не напишет, и это естественное чувство, не нужно обижаться и вообще обращать на него внимание. Хорошо, да? Прямо так, открыто… Он вообще был человеком прямым – может, потому и художником не стал, я имею в виду не стал самостоятельным, творцом, вы понимаете, что я хочу сказать… Он был настолько прям и откровенен, что рисовать мог только с натуры, а взгляд у него был фотографический, он видел не то, что в глубине вещи, а то, что на поверхности. Яблоко – это яблоко. Дом – это дом. Коричневое – это коричневое.
– Реализм – это реализм, – прервал детектив.
– Что? Да, простите, я теряю нить, когда открываю рот…
– Понятно, – кивнул Манн.
– Знаете что… Вы лучше задавайте вопросы, а я…
– Это я и хотел предложить. Только постарайтесь отвечать коротко, хорошо? Да или нет. Согласны-не согласны.
– Да. Согласен.
– Альберт Койпер стал вашим другом?
– Нет. Как он мог стать другом? Он меня терпеть не мог, потому что…
– Но вы знали его настолько, чтобы предположить, что он не мог покончить с собой по какой бы то ни было причине?
– Да. То есть, нет, не мог. Не было причин.
– Почему вы в этом уверены?
– Потому что… Послушайте, вы не те вопросы задаете. Спросите меня: с каким предложением вы пришли к Койперу одиннадцатого августа тысяча девятьсот девяносто первого года?
– С каким же предложением вы пришли к Койперу одиннадцатого августа тысяча девятьсот девяносто первого года? – едва сдерживаясь, чтобы не рассмеяться потенциальному клиенту в лицо, спросил Манн.
– С профессиональным. Альберт был замечательным копиистом. «Старуха с письмом»… Да, я уже говорил. А я в то время закончил цикл картин, шесть – если быть точным. Цикл называется «Фантазии перед заходом солнца».
– Погодите, – сказал Манн, вспоминая. – «Фантазии перед заходом», верно. Картины, которые семь лет назад сгорели вместе с типографией Кейсера? Художник – это были вы? – и Кейсер получили страховки, большую сумму, об этом писали в газетах.
– У вас хорошая память, – с уважением произнес Ритвелд. – Семь лет прошло – вы помните.
Манн отвел комплимент рукой, будто отодвинул в сторону возникшее перед глазами препятствие.
– Могу себе представить, что вы тогда чувствовали, – сказал он, просто чтобы что-то сказать и вызвать художника на откровенность. Он все еще не понимал, чего от него хотел Ритвелд.
– Не можете, – буркнул художник. – Я чувствовал вовсе не то, что вы представили. Видите ли, – я вам скажу, вы не страховая компания, я вас сам позвал, и вы обязаны сохранить профессиональную тайну, верно?
– Безусловно, – подтвердил Манн.
– Да, так я вам скажу… Этого никто не знает, ни одна живая душа, Альберт знал, конечно, и Кейсер тоже, но душа Альберта уже не живая, а Кейсеру говорить не резон, он, как и я…
– Вы хотите сказать… – начал Манн, догадавшись уже, какую тайну собирался поведать художник.
– Я хочу сказать, что мне ужасно не хотелось передавать в типографию оригиналы для работы, они были, как дети, я любил их… Вы не поймете. А у Кейсера своя студия в помещении типографии, все необходимое для фотокопирования… В общем, это было для меня совершенно невозможно. А Кейсер согласился издать мой альбом, ему нужны были картины. Дилемма, верно?
– Ну-у… – протянул Манн. – Честно говоря, не вижу… Все так делают, насколько я…
– Я же сказал, вы не поймете, – пробормотал Ритвелд. – И не нужно. Я… Я сам себя тогда не очень понимал, и лишь впоследствии… Вы ищете логику в моих поступках? Не ищите. Как бы то ни было, я нашел решение. Пошел к Альберту и предложил работу. Он согласился, почему нет? Сделать копии – деньги, что он с меня тогда слупил, были чуть ли не больше, чем то, что я мог заработать на авторских с альбома! Но я пошел на это. Альберт работал в моей мастерской, ему понадобилось два месяца, замечательные оказались копии, одна к одной, я же говорю – у Койпера был фотографический глаз, а оттенков цвета он различал столько, сколько ни одному японцу не снилось. Я ему заплатил – и за молчание тоже. Знаете, он ведь мог меня шантажировать – потом, я имею в виду… Но это было не в его принципах.
– Иными словами, – художник мог говорить бесконечно, и Манн прервал его на полуслове, – вы передали в типографию не оригиналы, как было обусловлено, а копии шести картин, сделанные Койпером.
– Да!
– Кейсер был в курсе дела?
– Конечно. Он знал. Для него это не имело большого значения – копии были хороши, а при подготовке к печати все равно многое теряется, как ни старайся…
– И в пожаре сгорели копии, – сказал Манн. – По сути, вы надули страховую компанию на… Сколько вы получили?
– Сто восемьдесят тысяч гульденов. По тридцать тысяч за каждую картину.
– Хотя цена каждой копии была…
– Сто гульденов в базарный день.
– И Кейсер? Он тоже?
– Да, достаточно, чтобы восстановить типографию.
– Это был… м-м…
– Да вы что! Поджог? Чушь, глупость, бред! Неисправность электропроводки – работала комиссия, в полиции есть протоколы, произошла идиотская случайность: что-то искрило, а там краски, бумага… Вспыхнуло, как свечка. Дотла. От картин даже рамы не остались целыми.
– Понятно, – протянул Манн. – Случайность. Хорошо. Но страховку вы получили как за оригиналы.
– Точно. Я бы заплатил Альберту за молчание. То есть, я думал, что он захочет, чтобы я… Он знал, что сгорела его работа, а не моя…
– И мог попытаться вас шантажировать.
– Да. Я был готов, но… Альберт ни разу за эти годы даже намеком…
– О существовании копий не знал никто?
– Кроме Альберта, Питера и меня. Никто. Ни одна живая душа.
– Значит… – протянул детектив, глядя на трещину в потолке; ему хотелось смотреть в глаза художника, увидеть его реакцию на то, что он сейчас собирался сказать, но Манн намеренно не делал этого, и не потому, что не стремился смутить собеседника, до смущения Ритвелда ему не было никакого дела, он испытывал себя, а не живописца – сможет ли он, специально тренировавший свой слух и нервную систему, услышать, ощутить, распознать шестым чувством истинные мысли человека, стремившегося скрыть то, что происходило в его черепной коробке.
– Значит, – кашлянув, повторил Манн, – подлинники картин сохранились, и, когда вы устроили вернисаж в галерее «Берке», они и были показаны публике?
Никакого движения. Художник даже не моргал, Манн был почему-то уверен в том, что, моргни Ритвелд, и это неслышное и мгновенное движение было бы его насторожившимися чувствами уловлено и проанализировано на подсознательном уровне, чтобы сообщить мозгу впечатление, готовое для выводов.
– Это были те самые картины, которые якобы сгорели в типографии семь лет назад, – уверенно продолжал детектив. – Но публике вы представили дело иначе – будто вы восстановили сгоревшие полотна по памяти, по настроению, по ощущениям, которые у вас сейчас, конечно, немного отличаются от тех, прошлых. Я не очень внимательно читаю страницы газет, посвященные искусству, но помню, что в «Таг» писали: Ритвелд не сумел повторить свое замечательное творение семилетней давности, в новых картинах нет того тепла, того света, той одухотворенности, они мастеровиты, они даже лучше написаны в смысле использования художественной техники нового времени, но те картины несли на себе печать гения, а новые – всего лишь тень таланта…
Ритвелд громко хлопнул ладонями по коленям, и Манн перевел взгляд на художника – тот был потрясен, щеки его стали румяными, как печеное яблоко, из полуоткрытого рта показался кончик языка, да, пожалуй, детективу удалось достичь нужного впечатления.
– Вы сказали, что не интересуетесь… – проговорил Ритвелд, глубоко вздохнув. – Но вы… повторили слово в слово то, что писал вчера в «Таг» Вернер Терсон.
– Память у меня профессиональная, – пробормотал Манн. – Достаточно, знаете ли, один раз пробежать глазами…
– Да, – уважительно произнес художник, – я слышал, что евреи никогда ничего не забывают. Теперь убедился.
– Евреи? – настала очередь удивиться детективу. – Вы думаете, я еврей?
– Но… Ваша фамилия… Тильман…
Манн расхохотался так, что где-то за его спиной, должно быть, в стеклянном шкафу с посудой, что-то тихонько звякнуло.
– Дорогой Христиан, – сказал детектив, отсмеявшись. – Вы позволите мне вас так называть? Дорогой Христиан, все художники обладают замечательным зрением, но плохо воспринимают информацию на слух, верно?
– Я… что-нибудь не так…
– Вам назвали мое имя по телефону?
– Ян ван Веер, да. Вы его знаете.
– Безусловно. Мое имя Тиль. Фамилия – Манн. Тиль Манн. А вам послышалось…
– О, Господи, – простонал Ритвелд. – Извините… Простите, я не хотел…
– Не хотели – что?
– Обидеть вас.
– Почему вы могли меня обидеть, назвав евреем?
– Ну, я не знаю, люди по-разному относятся…
– Дорогой Христиан, – сухо сказал Манн, выпрямившись в кресле, насколько это было возможно, сидя на мягком, проваливавшемся сидении, – давайте вернемся к делу.
– Да-да… – поспешил согласиться художник.
– Итак, я изложу последовательность событий, имеющих, возможно, отношение к смерти Койпера. Семь лет назад он по вашему заказу написал копии картин. Копии были доставлены в типографию Кейсера для того, чтобы сделать с них клише для печати. В ту же ночь типография сгорела дотла – картины тоже. Никто не знал, что сгорели копии. Вы и Кейсер получили страховку и семь лет ни словом не обмолвились о том, что картины целы. Вы хранили их все это время… где, кстати?
– А? Да, хранил. В мастерской. В подсобке. Иногда я смотрел на них и мечтал…
– Мечтали все-таки выставить эти шедевры – вы ведь и сами полагали, что картины прекрасны. И придумали, как вам показалось, гениальный ход: сообщили прессе, что восстановили картины по памяти. Хорошо потрудились. Все получилось один к одному. Замечательно. Вы устроили вернисаж, и критика единодушно решила, что «новые» картины гроша ломаного не стоят.
– Ну, это слишком! – запротестовал Ритвелд. Он даже встал со скамеечки и принялся ходить по комнате, исчезнув из поля зрения детектива. – Это вы совсем…
– Хорошо, – не стал спорить Манн. – Но пролежавшие семь лет картины почему-то показались вовсе не такими замечательными, оценки изменились, цена упала. Из чего следует, что оценки произведений искусства – чистая вкусовщина и конъюнктурщина.
– Вы так считаете? – сказал голос Ритвелда откуда-то со стороны окна.
– А вы – нет? Вы считаете, что картины, пролежав семь лет, потеряли художественную ценность?
– Они стали лучше! Они… В них появилось что-то, чего раньше не было! Я-то это вижу!
– Изменились вы, а не картины, – вздохнул Манн. – Впрочем, не будем спорить. Дальше. На следующий день после вернисажа Койпера находят мертвым. Врачи говорят – сердечный приступ. Вы утверждаете, что произошло убийство.
– Да, и хочу, чтобы вы это распутали, – твердо сказал художник.
Манн уперся обеими руками в подлокотники и попытался рывком поднять себя из кресла, которое вело себя подобно хищному южноамериканскому дереву-людоеду, заглатывающему свою жертву. Рывком не получилось, и детектив сполз к краю сидения, оттолкнулся от спинки и бросил тело вперед – в следующую секунду он понял, что стоит на коленях перед камином и руками упирается в полешницу дров. Нелепая поза, и пальцы наверняка в пыли…
– Что с вами? – воскликнул Ритвелд, но не сделал и шага, чтобы помочь Манну подняться: наверняка он не в первый и даже не в десятый раз устраивал этот фокус со своими гостями и наблюдал, как человек корчился, оказавшись в нелепой и, возможно, непристойной позе. Милый фокус. О характере хозяина он говорил больше, чем его картины.
Манн поднялся, обтер пальцы лежавшей на каминной полке салфеткой, подошел к Ритвелду, стоявшему у окна, и только теперь, впервые за время разговора, посмотрел художнику в глаза.
– Вы действительно хотите знать правду? – требовательно спросил он. – Какой бы она ни была?
– Конечно, – спокойно сказал Ритвелд, выдержав взгляд без малейшего напряжения. – Для того я вас и нанял.
– Вы меня еще не наняли, – отрезал Манн. – Мы не договорились о гонораре.
– Сколько? – спросил художник, не отводя взгляда.
– Одна, – сказал детектив.
– Что одна? – не понял Ритвелд. – Тысяча? Гульденов? Долларов?
– Одна картина, – пояснил Манн. – Всего их шесть, верно? Вы их продадите. Пусть даже за них и дадут цену, меньшую, чем дали бы семь лет назад.
– Да, – кивнул художник. – Я понял. Странные расценки, но ваше дело. Согласен. А если я не стану продавать картины?
– Станете, – уверенно сказал Манн. – После смерти Койпера – обязательно. Только не продешевите – я хочу получить настоящую цену.
– Это может продлиться довольно долго, – предупредил Ритвелд. – Не так просто продать шесть картин, тем более, что критики…
Манн отмел жестом возможные препятствия.
– Неизвестно, – сказал он, – кто добежит до финиша первым – вы, продавая картины, или я, расследуя смерть Койпера. Если вы согласны, то я хотел бы взглянуть на них. Они у вас в мастерской?
– Да, – сказал Ритвелд. – Не знаю, что это вам даст. Альберт жил на другом конце города…
– На Керкстраат, – кивнул детектив. – Дом шестнадцать. Туда я поеду потом. Сначала – картины.
* * *
Похоже, Ритвелд или не умел считать деньги, или полагал, что деньги – тлен, и обращаться с ними следует, как с плохо нарисованной картинкой. Манн размышлял об этом, не сумев пока выбрать правильную, на его взгляд, версию. Ритвелд уже который год входил в обойму лучших живописцев Голландии – в первой десятке он был наверняка, а может, даже и в первой пятерке. Ван Барстен, конечно, дал бы Ритвелду десять очков вперед, а еще Манн мог назвать Хервудса, хотя не понимал и не принимал его творчества, если можно назвать творчеством игру с кубическими предметами разных размеров и раскраски. Как бы то ни было, детектив знал точно: картины Ритвелда хорошо шли на аукционах, а в прошлом году «Мальчик на берегу канала» был продан на Сотби за цену, о которой грезил бы наяву любой современный автор. Манн не помнил точно, но конечная сумма составляла то ли сорок, то ли сорок пять тысяч долларов, и ушел «Мальчик» в чью-то частную коллекцию.
Ритвелд был – должен был быть! – богатым человеком. Значит, – по представлениям Манна, – жить обязан был в собственном доме в новом районе Вижзелстраат, где строили себе коттеджи богатые люди. И мастерскую Ритвелд должен был держать не на шумной и сырой Принценграахт, а в самом центре, в районе Дамрак, есть там – если смотреть снизу, – замечательные мансарды, специально приспособленные для создания живописных произведений, каждая из них наверняка сдавалась внаем за деньги, которые Манн видел реже, чем солнечное затмение.
Между тем, обитал Ритвелд в квартирке, за которую платил, скорее всего, не больше сотни гульденов в неделю, а мастерская, куда они поднялись по крутой винтовой лестнице, выходила окнами на узкую улицу, где каре домов загораживало солнце почти все время, а в зимние месяцы так вообще всегда. На что же тратил деньги художник, если не был патологическим жмотом, до которого Гобсеку расти и расти?
– Здесь довольно темно, – сказал Ритвелд, срывая и бросая на пол тряпки, которыми были занавешены стоявшие вдоль стен картины самых разных размеров – от кабинетной миниатюры в широкой раме до двухметрового полотна, изображавшего то ли Страшный суд, то ли пьяную уличную потасовку. – Вам наверняка показалось, что это плохое место для живописи. Я прав?
Манн промычал что-то неопределенное, разглядывая картину, висевшую у дальней от окон стены. Это было полотно размером метр на полтора. Пустыня, похожая на Сахару, а может, на Аравийскую – почему-то Манну показалось, что это Африка или Ближний Восток, но никак не Дальний – Гоби, например. От песка исходил ощутимый жар, а с яркого синего со множеством оттенков неба лился свет невидимого солнца, оно сияло откуда-то из-за спины, и на песок ложилась четкая тень человеческой фигуры. Тень была странной и в то же время обычной, и лишь приглядевшись, Манн понял, что неопределимая с первого взгляда странность заключалась в том, что у человека, глядевшего на пустыню и оставившего на песке свою тень, были небольшие рожки, а может, это и не рожки были на самом деле, а просто волосы легли таким образом, чтобы создалось определенное впечатление.
– Я прав? – переспросил Ритвелд, стоя за спиной Манна.
– Да, – сказал детектив. – Мало света. Я вот не разгляжу – это черт или вы сами?
– Лично я, – заявил художник, – ни в каких чертей не верю, в Бога, кстати, тоже, но каждый решает это для себя, каждый видит то, что находится в его душе, внутри, понимаете, и если вы увидели на картине черта, то это говорит о вашей определенной предрасположенности к…
– Глупости, – решительно сказал Манн. – Я тоже не верю в чертей, просто…
– Верите, – твердо сказал Ритвелд. – Внутренняя вера. Вы даже не осознаете. Замечательно. Это лишний раз доказывает, что вы именно тот человек, который способен разобраться в смерти Альберта.
– Да? – сухо сказал детектив. – Допустим. Но все-таки… Здесь почти не бывает солнца, как вам удается…
– Хотите услышать мистическое объяснение? Вижу, мол, в полумраке? Нет, знаете ли, я действительно многое вижу – точнее, представляю себе, – не так, как остальные люди, но студию эту снял потому, что здесь относительно дешево. Понимаете, Тиль… Можно, я буду называть вас по имени, тем более, что мы разобрались в этом казусе, я думал, что это часть фамилии, извините…
– Да-да, – прервал Манн художника, не знавшего, похоже, как выбраться из нагромождения фраз. – Можно по имени. Это дешевая студия, я понял.
– Но вы не поняли другого, – усмехнулся Ритвелд. – Куда уходят деньги, которые я зарабатываю. Это всем интересно. Всех я посылаю, когда мне задают этот вопрос, а вам отвечу, поскольку… ну, если вы на меня работаете, то имеете право знать больше остальных, верно? Я кладу деньги в банк. Вот и все. Оставляю себе минимум. Чтобы хватило.
Так и есть, – подумал Манн. – Гобсек.
– Я не сквалыга, – продолжал художник, – упаси Господь. Если нужно, могу выбросить сотню тысяч… Если очень нужно. Я же заплатил Альберту за копии. Большие деньги – я даже не задумался, потому что так было нужно. Но… Поймите меня правильно. Ужасно боюсь старости. Немощи. Не смерти, а того, что ей предшествует. Ужасно боюсь. До одури. Это болезнь, я знаю. Фобия. Я консультировался. Но… Что есть, то есть. Коплю деньги, чтобы потом, в старости, когда не смогу держать кисть… Или перестанут покупать… В общем, вы понимаете?
– Да, – сказал Манн. – Пожалуй. До старости вам далеко. Сколько вам? Тридцать три?
– Тридцать семь. Выгляжу моложе.
– Вы уверены, что останетесь одиноким до старости? – вырвалось у Манна.
Ритвелд долго молчал, глядя на собственную тень, разлегшуюся на тонком песке африканской пустыни.
– Уверен, – сказал он наконец. – И, может быть, когда-нибудь объясню вам причину.
– Собственно, это неважно, – поспешил заявить Манн.
– Важно, – отрезал Ритвелд. – Просто вы этого еще не понимаете. Идите сюда. Вот они.
Шесть картин – квадраты со стороной примерно по полметра – стояли на мольбертах посреди мастерской, тусклый свет из окон падал на холсты, как вялый осенний дождь на городской асфальт, политый с утра из шлангов и не нуждавшийся в дополнительной влаге. Центром каждой картины было заходящее солнце.
На первой картине солнце заходило за резко очерченный склон далекой горы. Бордовое, мрачное, наверняка завтра будет сильный ветер, небо тоже пурпурно-бордовое внизу и желтоватое, сухое, рассыпающееся на атомы в зените, где висело, как полотенце на гвозде, единственное серое облако, похожее формой на расплющенного колесами автомобиля цыпленка. Что-то происходило на переднем плане – предгорье уже погрузилось во мрак, но какие-то тени остались, выглядели они так, будто Создатель бросил на середине работу по сотворению мира: то ли это были куцые, непроросшие до крон деревья, под которыми лежали дохлые звери (как они могли быть живыми, если у каждого чего-нибудь не хватало – ног, голов, хвостов, а то и самого туловища?), то ли полуразложившиеся создания, убитые или умершие своей смертью. Это был потусторонний мир, почему-то не страшный, но просто чужой, потусторонний не потому, что находился в стране смерти, а потому, что чужеродность его была изначально задана и выписана тщательно, уверенно и жестоко по отношению к нарисованным созданиям. И даже к солнцу, которое существовало зря и не было нужно ни этому миру, ни самому себе.
Такое, во всяком случае, сложилось у Манна мгновенное впечатление, и он перевел взгляд на вторую картину.
Праздник света и любви – будто переключил канал в телевизоре. Солнце заходило за крышу одноэтажного деревенского дома. Это был хорошо знакомый Манну домик в голландской деревушке Мервеншдат, где он родился тридцать четыре года назад и где провел первые шесть лет своей жизни. И солнце было именно таким, какое всегда улыбалось ему по вечерам, когда мама укладывала его спать. Она говорила: «Детям нужно ложиться вместе с солнышком и вставать тоже с ним. Дети и солнышко – как близнецы, понимаешь?» И он шел спать, хотя хотелось еще поиграть, а утром не хотелось просыпаться, но нужно было, потому что первые лучи солнца падали на его лицо – мама так расположила кровать в его маленькой комнате, что в любое время года засыпал и просыпался он с солнцем, и только в ненастные дни, когда небо становилось безнадежно серым, мама обозначала заходы и восходы звоном часов, которые приносила в его комнату из своей с отцом спальни – это были большие карманные часы, точнее, часы для кармана какого-нибудь сказочного гиганта, именно поэтому они сами знали, когда солнце должно скрыться за горизонтом и когда должно появиться, и звонили тоже сами, Тиль не знал тогда, что часы можно поставить на нужное время, нажать кнопочку на задней панели, и тогда они сами зазвонят именно тогда, когда нужно маме… и солнцу, которое всегда входило в его комнату вместе с мамой и уходило тоже с ней. Однажды – навсегда.
Манн дернул головой, отгоняя воспоминание, и перевел взгляд на третью картину. Это был тщательно выписанный уголок Амстердама – похоже на берег Херенграахт на углу улицы Конингсплейн, но только похоже, а на самом деле это была какая-то другая улица, но непременно именно в этом городе, потому что на полотне присутствовал дух, какого нет нигде больше, Манн знал это на собственном опыте, даже если в Амстердаме не было на самом деле такого перекрестка, он должен был, обязан был здесь быть. А солнце прицепилось к шпилю трехэтажного здания постройки девятнадцатого века. Солнце было самым обычным, амстердамское солнце сентября или октября – это почему-то Манн безошибочно мог определить по цвету, по яркости, по едва различимым перистым облачкам на обычном амстердамском голубовато-сером небе. Покой. На картину хотелось смотреть и ждать – бесконечно долго, – пока солнце оторвется наконец от шпиля и скатится за конек крыши, и тогда станут видны внутренние помещения этого дома, потому что лучи непременно проткнут здание насквозь, как рентген, как мысль, как фантазия, как желание знать…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?