Текст книги "Евпраксия"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
Император заперся во дворце, никому не показывался, никого не желал видеть, никого не подпускал к себе, никого не выпускал и не отпускал от себя. Как же вырвался от него сразу первой ночью Заубуш? А может, его и не было? Может, то привидение предстало Журине? Ведь больше никто в аббатстве не поминал про барона. Спросить? У кого? Да и надо ли?
Минул еще день и еще несколько дней, и ничего не происходило, и для Евпраксии дни после приезда императора были длинней всех прежних лет ожидания и тоски на чужбине, а для Журины они становились все невыносимей, тревога не угасала, делалась все больше и острее.
И нежданно извещают: император обедает у аббатисы Адельгейды.
Приглашены епископ, аббаты, будут бароны и графы, на императорский обед приглашена Евпраксия, возможно, единственная из благородных воспитанниц.
Потому ли, что никто из них не мог сравняться с ней происхождением?
Она была в черном, тонкая, высокая, такая юная, что казалась в окружении всех остальных просто девчоночкой. И все были в черном: у императора – траур. Никакой пышной встречи – по той же причине: траур.
Генрих слез с коня возле ворот, быстро пересек двор, ни на кого не глядя, сбросил кому-то на руки тяжелый отсыревший мех, остался в черном одеянии, без всяких знаков императорского достоинства, кроме толстой золотой цепи на впалой груди, и эта цепь словно гнула его высокую фигуру, заставляла опускать лицо, обросшее рыжеватым волосом, а может, то делали годы, потому что Генриху было ведь чуть ли не столько же лет, сколько и великому князю Всеволоду, годился бы Евпраксии в отцы.
Генрих императорствовал уже тридцать лет. Трудно себе представить, как долго. И хотя то были годы не легкие, не веселые, хотя протягивалось множество рук к его короне, хотя проклинали его со многих амвонов и даже в Риме, но пробыть тридцать лет на такой высоте, в таком одиночестве?..
В нем перемешалось все: суеверия времени и собственные, привычка и потребность властвовать, умение признать неизбежное, напускная неприступность, наигранное величие, упорство, зазнайство, недоверие, подозрительность. Он никогда не оглядывался назад, смотрел только перед собой, взгляд у него был тяжелый, падал сверху вниз, подавлял и раздавливал, никто не смел выдерживать этот взгляд, кто ж выдерживал – должен неминуемо погибнуть. Да и видел ли на самом деле император что-нибудь и кого-нибудь? Трудно сказать. За долгие годы научился смотреть как бы мимо того, на что смотрит, но украдкой умел высматривать что нужно, замечал немало такого, что хотели спрятать – например, женские глаза.
Правда, в последнее время пришло тревожное ощущение – совсем не тянет уже заглядывать в женские глаза. Они раздражают, и всякий раз всплывает:
«Зачем?» Заубушу твердо приказал насчет женщин: «Презирать!» Тот зло шутил на попойках баронских: «Император объелся свежатиной, перешел на солонину!»
Адельгейда вздумала было приветствовать императора высокоторжественными словами, но он нетерпеливо отмахнулся:
– Знаешь ведь – не люблю бессмысленных кликов. «Аллилуйя», «осанна»… – оставь для своих епископов.
Аббатиса несмело вопросила, не помолится ли император в церкви Святого Серватиуса. Генрих ответил, что не пойдет.
– Но почему же, ваше императорское величество?
– Спроси у Заубуша, – насмешливо бросил Генрих. – Он скажет тебе, кто бог – это сто тысяч свиней!
Все ветры и дымы Европы были в его рыжеватой бородке. Он стремился казаться оскорбительно-грубым, чтобы отпугнуть от себя души низкие и ограниченные, чем как-то сразу понравился Евпраксии. Она понимала его раздраженность и эту вот утомленную его сутулость. Такое – от печального величия. А печальное потому, что не надобно ему самому. Другим – да, ему – нет.
Так смотрела Евпраксия на Генриха, таким увидела его своими серыми глазами, и он натолкнулся на эти глаза, потому что дерзости в них было больше, чем у него самого. Он не вдруг сообразил, кто это, что это перед ним такое. Повел взглядом снизу вверх. Ноги, волосы… Волосы выбиваются золотыми прядями из-под черной накидки; ноги, фигура – стройные, ладные, существо это – девушка чужая, появилась тут словно воплощенная обида его императорскому достоинству, словно раздражающий вызов ему, намек на что-то.
Император спросил невыразительно, без радости и гнева:
– Кто такая?
Адельгейда подвела Евпраксию. Та поклонилась. Вежливо, без преклонения. Дерзка, дерзка! Нужно тотчас же наказать умалением, пренебрежением, но тут же он подумал: иметь перед глазами такое создание не лучше ль, чем смотреть каждый день на баронов с немытыми ушами.
Жалостно и устрашенно мелькнуло: стар, ох как стар он. Розы не пахнут, псы не лают, жены не любят, любовь остыла, зло побеждает.
Он взглянул на Евпраксию искоса, почти украдкой. Ее глаза подплывали к нему, словно два серых длиннокрылых птаха.
Генрих протянул княжне руку.
– Будете за столом моей дамой. Германский император знать не хочет ничего германского. К тому же мы оба в трауре. Примите мои соболезнования.
Маркграф был мне верным слугой.
– Я ничего не знаю об императрице, – ответила Евпраксия.
– Она умерла.
– Ах, это, вероятно, очень печально.
– Вероятно? – Генрих не вдруг опомнился от такой наивности. – Вероятно?.. Смерть – это хуже, чем сто тысяч свиней, как говорит Заубуш!
Нужно жить!
– А кто живет на этом свете? – тихо спросила девушка.
– Кто? Я живу! Заубуш живет! Все мы живы… пока живы!
– Многие мертвые живут и до сих пор, зато множество живых следует считать давно умершими. А кое-кто умирает, так и не родившись.
– Ты говоришь красиво, но крайне неудачно, Праксед. Не ведаешь, что значит – жизнь?
– Не ведаю.
– Должен бы называть ее «твоя непорочность», – подбросил Заубуш, надеясь развеселить императора. Но Генрих топнул ногой:
– Не смей!
И Адельгейда воспользовалась случаем, прошипела на Заубуша:
– Дьявол!
Тот пренебрежительно поморщился, небрежно заковыляв на своей деревяшке чуть не впереди императора, но умолк, не огрызался больше: очень хорошо знал нрав Генриха и почувствовал, что раздражать императора сегодня не стоит. Нужно переждать – вот и все. Император не способен на чем-нибудь сосредоточиться. Он подчинен своей изменчивости, быстрой смене настроений и мыслей.
Они пришли в монастырскую трапезную.
На столах – тяжелые серебряные блюда, золотая посуда для питья.
Копченые гуси, жаркое с хреном, каплуны в чесночном рассоле, перепелки, голуби, увенчанные маленькими коронами, лебеди, которых зажаривают целиком, теплое пиво, меды-вина, что будут литься, как вода на мельничные колеса. Вот сядет император за такой стол и забудет обо всем на свете.
Лишь о власти не забудет. Потому как все – в обладании властью, все прах, кроме власти, безграничной власти, она единственная придает смысл жизни, она оправдание жизни, ее праздник, ее восторг!
И словно в подтверждение мыслей Заубуша, Генрих, садясь после короткой молитвы епископа за стол между Евпраксией и Адельгейдой, сказал тихо, неизвестно к кому обращаясь:
– Я уже тридцать лет император!
Летопись. Императорская
С малых лет утопал он в море человеческой ненадежности и неустойчивости. Хотя родился императором и короновался уже шестилетним (случай редкостный даже и по тем смутным временам), тяготел над ним страх затеряться в безбрежности государства и неисчислимости люда. Жизнь его, с детства несамостоятельная, грозно указывала на такую возможность, и он, повзрослев, начал лихорадочно искать собственных способов возвышения над толпой, над землями вассалов, над всей империей, ибо все, с чем доныне сталкивался, казалось шатким, неверным и слишком условным.
Не мог забыть, как на пышных ловах, устроенных архиепископом Адальбертом, Генрихов белый конь испугался зверя и понес прямо на всадников, что нагоняли кабанов со стороны. Генрих не удержался в седле, свалился на землю беспомощно и неуклюже, упал под копыта разгоряченных гоном коней; всадники ничего не могли поделать с разъяренными животными, и кони, не разбирая, кто император, кто простой человек, промчались над поверженным Генрихом, и громадные копыта поднимались и опускались над ним, падало небо, он проваливался в смерть, он мог быть растоптан десять и сто раз, уничтожен без следа, превращен в расплющенную лепешку окровавленного мяса. Но случилось так, что лишь два или три раза его задело копытом, порвало одежду, поцарапало бок – и все. Адальберт возблагодарил бога за чудо, император хмуро подумал о той неуловимой грани, которая только что отделяла его от смерти.
В другой раз с ним приключилось нечто такое, о чем он никому не рассказывал, потому что было в том больше позора, чем опасности.
Приключилось в пору, которую клирик Бруно, стремившийся к точности выражений, определяет так: «Когда Генрих, подобно невзнузданному коню, пустился что было духу по дороге разврата». Женатый уже в шестнадцатилетнем возрасте на Берте Савойской, «благородной и прекрасной», как назвал ее все тот же Бруно, Генрих заводил любовниц и наложниц по всей империи. Ежели узнавал он, что у кого-либо есть молодая и красивая дочь или жена, то, в случае неудачи с прельщением, велел «брать силой». У Генриха была привычка ночью в сопровождении одного или двух верных подручных отправляться на «охоту». И вот однажды его подстерегли лесные люди. Приятели божьи и недруги всему миру. Не знали, кто он, куда направляется, зачем и почему. Не знали и не хотели знать. Выскочили из-за темных деревьев, темные и неуловимые, все одинаковые, как муравьи, зароились, засуетились, завертелись, в мгновение ока стащили с коней императора и его ослабшего спутника, который даже меча не успел обнажить, сорвали с обоих оружие, украшения, одежду. Тот дурень наконец пробормотал, что люди эти будут тяжко наказаны, потому что перед ними сам император.
Как раз в тот миг какой-то бродяга стаскивал с Генриха золотую цепь.
Бродяга захохотал, изрыгая прямо в лицо императору кислый дух:
– Го-го! А вот теперь я буду им! У кого золотая цепь, тот император!
Генрих щедро обещал им наказания тяжелейшие. Варить в котлах на медленном огне. Зашить в узкие мешки и живьем подвесить коптиться, развешать на ветвях вниз головами. Над ним откровенно смеялись. Ибо что для них какой-то император? Они – зеленые братья – среди зеленых лесов, под зелеными ветрами!
Однако Генрих слов на ветер не бросал. Он не успокоился до тех пор, пока не переловили всех грабителей. С веревками на шеях, они увидели его снова, в золоте, окруженного пышной свитой, железными рыцарями, пешими щитоносцами, увидели и немало удивились:
– Смотри-ка. И впрямь император!
Еще был случай, на Лобе. После охоты в землях маркграфа Мейссенского императору захотелось переправиться через реку. Приготовили лодки, устлали их коврами, украсили, как надлежит; на одни посадили вооруженную свиту, на другие – императорских шпильманов для веселенья гостей; Генрих должен был плыть в лодке вместе с маркграфом, Заубушем, двумя баронами.
Приготовление было вроде бы и не мешкотным, потому что удовлетворялось желание самого императора, но и не настолько быстрым, чтобы о нем каким-то странным образом не смогли узнать на противоположном берегу реки.
Множество народу высыпало на зеленый берег, забрело в воду, нетерпеливо ожидая лодок, размахивая на радостях кто оружием, кто цветами, кто еще чем-то.
Но то, что издалека выглядело радостной приветливостью, обернулось на самом деле злой враждебностью. В воде и на берегу столпились какие-то мрачные оборванцы с кричащими мордами, когда лодки стали подплывать ближе, эти негодяи стали подхватывать их длинными крючьями. Лодку, которая вырывалась вперед других, тащили на мелководье и тяжеленными топорами прорубали дно. Ревели:
– Руби!
– Бей!
– Круши!..
– Сто тысяч свиней! – кричал Заубуш. – Это лодки императора германского! Назад, подлецы!
– С… мы на твоего императора, – отвечали наглецы и вот уже в лодку самого Генриха впились сразу тремя крюками.
– Это берег барона Кальбе!
– Никого не пустим!
– Всех порубим!
Императорскую лодку продырявили точно так же, как и остальные.
Генриху пришлось по колено в воде выбредать на берег, где его ждал сам барон Кальбе, неприступный в своей наглости.
Что? Император? А ему какое дело? Берег принадлежит ему и вода до самой середины реки принадлежит ему. Маркграф Мейссенский? Ему принадлежит берег противоположный и вода до середины реки с той стороны. Что принадлежит императору? А откуда знать барону Кальбе? Может, императору ничего не принадлежит, а может, то, что разделяет реку на две половины.
Неуловимая линия, опять же – ничто. Барон хохотал, аж подпрыгивая.
– Гух-гих-гих! Той воды не напьешься! Линия – ничто!
Ярость Генриха еще больше веселила барона. Барон стоял на своей земле, на своем берегу, возле своей воды, а император? Имел все и ничего не имел. Владел, кажется, целой империей, а сам мог разве лишь обхватить руками собственные колени. Радости, как у пса, что только и может понюхать у себя под хвостом.
Заметим, что все неприятности приключались с Генрихом в Саксонии, и с тех пор эта земля стала для него словно привлекательная женщина, которой хочешь овладеть, а она никак не поддается. Блуждал из города в город, нигде не задерживался, старался охватить всю подвластную ему землю, реки, леса, горы; гор было много, вся Саксония представлялась беспорядочной и густой россыпью зеленых вершин, что царят над долинами, купаются в нависшем небе, тянутся к солнцу, а где-то у их подножия вьют свои гнезда люди, препираются бароны, суетятся горожане, упрямо пашут землю крестьяне, и все это подымается, подымается, и каждый хочет добраться до вершин, чтобы захватить их, воцариться там, не допустить туда никого, даже императора.
Какой-то умный человек придумал когда-то ставить на вершинах гор неприступные каменные замки. Они казались молодому Генриху островами спасения в море людской жадности, неустойчивости и ненадежности.
В самых недоступных, а также и самых живописных горах Саксонии он возводит замок своего сердца, любимейшую свою крепость Гарцбург; вырастают замки Вигунсштейн, Мозбург, Засенштейн, Шпатенберг, Гаймонбург, Азенберг.
Саксонские бароны всполошились. На совете в Вормслебене маркграф Оттон Нордгеймский сказал о Генрихе: «Он настроил огромное множество неприступных крепостей в наших краях, укрепленных самой природой, и расположил в них крупные гарнизоны своих слуг, вооруженных до зубов. И эти крепости будут служить не против неверных славян, опустошающих наши приграничные земли, а против нас, что вы все вскоре почуете на себе.
Имущество наше крадут и утягивают в крепости, вашим дочерям и женам королевские министериалы-фамулюсы навязывают преступные связи. Они заставляют служить себе ваших рабов и ваш рабочий скот, а вас самих – нести на своих благородных плечах всяческие тяготы. Но когда я подумаю, что еще ждет нас впереди, то перечисленное кажется мелочью! Ведь он имеет намерение лишить нас не части, а всего нашего имущества и раздать его этим пришельцам, а нас, свободных людей, принудить служить у них рабами». Эта речь записана в истории клирика Бруно. И в анналах монаха Герсфельдского монастыря Ламберта читаем то же самое: «Между тем размещенные в крепостях королевские слуги взваливали на люд невыносимое бремя. Они средь бела дня крали все, что находили на полях и в жилищах, требовали необычных и тяжелых платежей и взносов за пользование полями и лесами, часто под предлогом неуплаты десятины они угоняли целые табуны. Ежели кто-нибудь возмущался сим злом и осмеливался облегчить боль души жалобой, то оказывался брошенным в тюрьму, как преступник против воли короля, и не мог он выбраться из тюрьмы до тех пор, пока не выкупал свою жизнь ценой всего своего имущества».
На все жалобы Генрих отвечал, что он действует в согласии с законом о неуплате десятины. И отпускал при этом шуточки: де, нельзя до конца познать родную землю, не побывав в ее тюрьмах.
Саксонцы жаловались: «Нас вынуждают платить за воду, которую мы пьем, за дрова, которые мы собираем в наших лесах». Издавна за это не платили.
Считали своим, данным от бога. Незнамо откуда взялся король, заявил: это мое! Выдумал какой-то поземельный королевский налог.
Пока императорами были представители Саксонской династии, они не трогали Саксонию; Генрих же добрался до нее. Перенес столицу в Гослар, строил бурги, обижал баронов и графов, обиды с каждым годом умножались, клирик Бруно в своих записках жалуется, что не в состоянии даже перечислить всех обид, ибо «не хватило бы ни памяти, ни приспособлений для писания».
На самом же деле все обстояло значительно проще. Хватало пальцев на руках, чтобы перечислить: епископ Гальберштадский Бургхард жаловался, что Генрих отнял у знатного мужа по имени Бодо имущество, принадлежавшее Гальберштадской церкви.
Пфальцграф Фридрих жаловался, что по велению короля у него отняли бенефиций, полученный им от Герсфельдского аббатства.
Маркграф Деди говорил о незаконной конфискации королем потомственных владений.
Граф Герриман сказал, что Генрих захватил принадлежавший графу по наследственному праву укрепленный город Люнебург.
Оттон Нордгеймский сетовал, что император отнял у него, ни в чем не повинного, герцогство Баварское.
А на самом деле?
Баварию Генрих отнял у Оттона за измену. За ту же провинность отняты земли у Деди и маркграфа Тюрингского, которые подняли бунт против Генриха.
Люнебург присоединен как принадлежность короны из соображений государственной целостности и безопасности.
Первый бунт Оттона Нордгеймского Генрих подавил довольно легко: забрал у Оттона Баварию и часть имущества, а союзник Оттона саксонский герцог Магнус Билелунг был лишен герцогства и заточен. Тогда против Генриха объединилась вся саксонская знать. Епископы Гальберштадский и Гильдесгеймский, саксонский герцог Герриман, граф Генрих, архиепископы Магдебургский, Минденский, Падерборнский, маркграф Уто, маркграф Экберт.
Простой люд, вольностям которого имперцы угрожали каждодневно, также присоединился к своей знати. От тех отдаленных времен сохранилась написанная латынью «Песня про Саксонское восстание»:
По всей земле рассылают всадников,
Всадников с обнаженными мечами,
Собирать на битву народ,
Защищать себя и свой дом.
Тот, кто прежде пахал, – кует
Крепкий меч обоюдоострый
Из твердых кирок, из широких лопат,
А из кос – острия для копий,
Ладит один легкие панцири,
Покрывает другой крепким железом
Шлемы для всадников, нужные в битве.
Третий готовит боевые дубинки,
Свинцом и железом их утяжеляя.
Тысячи тех, кто сеял хлеб,
Будто справное войско,
На битву идут.
Оставлено поле, брошено все.
Каждый спешит, об оружии печется,
Множество их – столько в море воды,
Множество их – столько в поле колосьев.
Саксония бушевала целых три года. Неожиданно упали на эту мягкую землю страшные морозы, вымерзли реки, остановились мельницы, не стало хлеба, плохо одетые крестьяне страдали от холода и голода. Всякий раз, когда приступом брали какой-нибудь из королевских замков, его разрушали до основания и камни разбрасывали, чтобы ничего не напоминало о нем.
Благосклонный к Генриху епископ Люттихский Отберт писал позднее: «Король, осознавая погибель, которая уготована малочисленности в ее противоборстве с множеством, посчитал свою жизнь выше славы, спасение выше безумной отваги и, по необходимости, бежал».
Саксонцы добрались наконец и до любимого Генрихом Гарцбургского замка, уничтожили там все, разрушили церковь, разогнали женский монастырь, вырыли из земли тело Генрихова сына и выбросили диким зверям.
Когда же крестьянское по преимуществу войско саксонцев встретилось с верными Генриху рыцарями и в горячий июньский день в долине реки Унштрут возле Гамбурга вспыхнула битва, то многие бароны, епископы Гальберштадский и Гильдесгеймский и некий Фридрих де Монте, который громче всех жаловался некогда на императора, предали крестьян и переметнулись на сторону Генриха. Они смеялись над теми, кто еще вчера, бросив все свое нищенское имущество, поддержали их в тяжбе с императором, оказавшейся «семейной ссорой». «Это не воины, а грубые мужланы, коим надлежит ходить за плугом, а не воевать».
Тысячи простых саксонцев пали в той страшной битве. По их трупам можно было перейти Унштрут.
«Но, – как пишет Отберт Люттихский, – превозмог он (Генрих) – войско, а не упорство бунтовщиков. Они видели, что баронским возмущением можно раздражать короля, но не победить, что восстание причинит ему неприятности, но не сломит, ибо войска его непоколебимы, а потому, чтобы расшатать власть Генриха, они начали выдумывать и приписывать ему злодеяния и такие позорные поступки, какие только и может выдумать ненависть и злоба. Несказанно тяжко было бы мне писать, коли я отважился бы повторить все эти выдумки. Перемешав правду и не правду, они жаловались на Генриха римскому первосвященному Григорию VII».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.