Текст книги "Евпраксия"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)
Шестилетие (продолжение)
У государственного мужа каждый поступок, каждый шаг рассчитан на будущее. Прошлое вспоминают, когда оно так или иначе служит этой единственной цели. Тем более удивительными должны бы казаться Генриху неожиданные желания, овладевшие им в Кведлинбурге. Кто бы мог подумать, предвидеть, что ему, императору, захочется рассказать, что пришлось вынести от теперь уже покойного папы, и рассказать не кому-нибудь, а русской княжне. И это в пору, когда не ловил больше лукавых женских взглядов, когда все надоело, потеряло привлекательность и значение.
Необъяснимое расположение императора к Праксед любой, а первым всезнающий Заубуш, толковал как обыкновенную прихоть, и никто не придал ей никакого значения, не удивился, не взволновался, не заподозрил ничего особенного.
Хотя стоило удивиться, ведь эта девчонка отнеслась к императору довольно дерзко, без надлежащей почтительности, скорее он вынуждал себя заискивать перед нею, напрашиваться на беседы и встречи, да и на этих встречах… как только он пытался так или иначе завести речь о своем прошлом, о несчастьях, что пришлось ему пережить от саксонских баронов, а потом – неизмеримо больших и худших – от папы Григория, она просто отказывалась его слушать, все это, мол, происходило либо до ее появления на свет, либо во времена ее детства, когда мир представляешь совсем просто – местом обитания чеберяйчиков, о которых, разумеется, император никогда не слыхал и сути которых ему не дано постичь, несмотря на все его высокие и важные переживания, подвиги, поступки.
И странное дело: императора не отталкивало такое откровенное невнимание к его особе и к его жизни, он еще больше тянулся к Праксед, добивался каждодневных встреч, выдумывал то пышные приемы в своем дворце, то посещения аббатства, то императорские ловы, то выезды в горы. И хотя зима не перестала быть мглисто-печальной, топи – белесо-красноватыми, небо – затянутым тучами, из которых все сеялась и сеялась пронизливая изморось, для Евпраксии будто осветилось что-то, впервые в этой земле ей стало интересно жить, она ждала утра, день перестал быть пустым, забывалась тоска, исчезло плаксивое самоуглубление, к чему вынуждала безнадежность монастырского существования.
Генрих как бы воочию развеивал свой показной траур по императрице рядом с этой хрупкой девушкой. Мог полдня посвятить ей, ходить и ходить под аркадами вкруг каменного дворика аббатства, и тогда все должно было спрятаться, исчезнуть, чтоб оставались только они двое, Генрих и Праксед, без свидетелей, без охранников и соглядатаев, чтоб могли вдоволь слушать друг друга, смотреть друг на друга, ощущая взаимную близость иль взаимную отчужденность, кто ж знает! Император удивлялся: до сих пор еще не разобрался, что же держит его возле этого существа, будто и состоящего-то всего из стройных ног и золотистых волос, возле этой совсем юной девушки, которой так к лицу черное платье, которая умеет слушать, но еще лучше говорить, возражать, спорить, совсем не считаясь с этикетом. Чем-то она, возможно, напоминала его самого, когда ему было столько же лет, сколько ей сейчас. Она могла быть его дочерью, сестрой, женой. Хотя зачем ему кто-то из них? С начала своего правления он всегда был один.
А Евпраксия никак не могла взять в толк, что рядом с нею сам император. Несколько лет безнадежного одиночества, ожидания-страха, что же выйдет из борьбы маркграфа Генриха со смертью, отталкивающие воспоминания о первой брачной ночи, а ныне почти неожиданная свобода и еще более неожиданное – этот император возле нее, послушный, будто маленький Журило из Киева, с которым бегала в детстве на Красном дворе или в Зверинце, в поисках чеберяйчиков. Где-то теперь ее чеберяйчики?
Евпраксия смотрела на императора. Высокий, тонкий в талии, движения порывистые, шаг широкий, хищный какой-то, нахальный даже, а глаза – упрямые, бесцветно-голубые, линяло-голубые, под ложечкой засосет, коли глянешь в них. Глаза одержимого. Изможденность души читается в самом взгляде Генриха. Грудь, придавленная тяжелой золотой цепью. Человек совсем исчерпанный.
Непривычно и страшновато рядом с этим человеком и одновременно будто ждала чего-то от этих встреч, от прогулок под аркадами, от бесед.
Заубуш, которого недвусмысленно прогнали, дабы не постукивал тут по каменным плитам, а стало быть, не подслушивал и не подглядывал, сидел тем временем у Адельгейды, пил старые монастырские меды, болтал непочтительно:
– А все эти разглагольствования не стоят выеденного яйца. Когда-то нас обоих с императором называли кведлинбургскими бабниками. Девок душили, как перепелок. А теперь? Сто тысяч свиней!
Он, конечно, попытался бы приспособить русскую княжну для собственных утех, в которых не знал ни конца, ни меры, но тут сам император прилип к ней, поди знай почему. Барону оставалась Журина; правда, к ней он еще не подступился, но это дело временное. Пока присматривался к императору, никак не мог постичь его поведения. Может, его изменила смерть жены? Может, и впрямь хочет хоть как-нибудь развеяться после траура по императрице?
Но Заубуш лучше иных помнил, как старался когда-то Генрих во что бы то ни стало развязать себе руки. Шестнадцатилетним, по домоганиям и настояниям, против собственной воли Генрих взял в жены Берту Савойскую.
Она ему была столь ненавистна, что видеть ее после свадьбы не мог, да и свадьбу отбыл как повинность.
Чтоб обесчестить королеву и добиться потом развода, повелел Заубушу за любое вознаграждение добиться благосклонности Берты. Заубуш, тогда еще двуногий, красивый как дьявол, наводил страх на всех женщин и вызывал затаенные вожделения. Могла ли стать исключением королева? Она назначила Заубушу ночное свидание в своих покоях в королевском дворце. Вместе с ним, как было условлено, пошел и Генрих. На первый стук королева немедля открыла дверь, и Генрих в темноте, чтобы успеть разоблачить изменников, быстро прошмыгнул мимо нее. Тут Берта мигом захлопнула дверь, так и не впустив искусителя, рвавшегося к ней Заубуша. Потом она позвала слуг и велела бить ночного пришельца палками, стульями, чем попало.
– Подлец! – поучающе говорила Берта. – Как у тебя явилась наглость оскорбить королеву, у которой столь сильный муж?
– Я твой муж, – кричал, шарахаясь в темноте от беспощадных ударов, Генрих. – Я – Генрих!
– Не может быть мужем тот, кто, словно вор, крадется к жене. Мой Генрих пришел бы открыто. Бейте его!
Избитый до полусмерти, Генрих вынужден был прикинуться больным и месяц пролежал вдали от глаз людских, пока прошли синяки.
Ныне Берта мертва. Император свободен. Заубуш знал и еще одно: Генрих свободен от вожделений, женщины ему теперь ни к чему. Тогда к чему эти дурацкие хожденья и сиденья под арками, эти разглагольствования с русской княжной.
У Адельгейды неожиданно появилась возможность отомстить Заубушу. Она сразу заметила, как раздражают барона эти загадочные беседы императора с Праксед. Тут и мстить! Поила барона медами, ненавидела его еще больше, звала к себе Праксед, просила ее при Заубуше:
– Проводи его императорское величество по всем тропинкам аббатства…
– Покажи его императорскому величеству монастырский скрипторий…
– Пригласи его императорское величество на вечернюю молитву в монастырскую каплицу…
– Сто тысяч свиней! – бессильно скрежетал зубами Заубуш. Оторванный от императора, он утрачивал всю свою силу и значение. Становился чем-то похожим на императорских шпильманов Шальке и Рюде, которых только и замечали, когда они развлекали Генриха. Что? Он – барон для развлечений?
Еще посмотрим!
Однажды, сидя в каплице, император и Евпраксия услышали позади себя сердитый стук деревяшки и громкое сопение барона. Заубуш наконец устроился на молитвенной скамье. Генрих насмешливо бросил в темноту:
– Ты отважился на молитву, Заубуш?
– Сто тысяч свиней! Где мой император, там и я!
– Почему же опоздал?
– Налаживал свою деревянную ногу.
– Я подарил тебе вместо отрубленной золотую ногу.
– Она слишком тяжела, чтоб ее носить. Тяжелей, чем служба у императора…
Злой шепот и сухой, будто кто-то всыпал в воду пепел.
Императору всегда потребны слушатели. Уста – это власть. Покорность, послушливость – уши. В слушателях у него никогда не было недостатка. Но все – принудительно. А добровольно? Иметь рядом столь независимую молодую женщину, не умея обычными способами сделать ее добровольной сообщницей или хотя бы слушательницей! Это нестерпимо и для простого человека, что ж говорить про императора. Мужчины стремятся найти в женщинах спасение от одиночества, а находят одиночество еще более отчаянное. Вот они и идут от одной к другой – упорно, ненасытно, на ощупь, вслепую, бездумно. А если и такой путь не для него? Что остается? Что было у него, у императора?
Дороги, странствия, битвы – вот вся его жизнь. Больше ничего. Осталось только слово «когда-то». Ох, когда-то. Еще совсем недавно. Теперь, теперь… его мужское достоинство, суть его характера теперь в рассказах об этом «когда-то». Излить душу, исповедаться. Никогда не терпел рядом с собой исповедников, гнал их прочь, ненавидел, а тут – словно сам напрашивался на исповедь.
Она же все сводила к шуткам. О прошлом? Не хочу, не хочу. От избытка прошлого люди стареют. Будем говорить о нынешнем? Но ведь нынешнего нет, оно неуловимо. Знает ли император объяснение Алкуина Карлу Великому о разнице в словах saeculum, aevum и tempus[3]3
Saeculum, aevum, tempus – век (поколение), вечность (тленность), время (пора).
[Закрыть]? Откуда знаю Алкуина? Ну, сколько времени было у нее в Кведлинбурге. Какой человек Алкуин? Как лампадка на ветру. Что составляет свободу человека? Невинность. Что есть вера? Уверенность в том, чего не знаешь и что считаешь чудесным. Что такое корни? Друзья медиков и слова поваров[4]4
Из известных диалогов между учеными VIII ст. Алкуином и сыном Карла Великого Пипином. Такая диалогическая форма обучения была введена Алкуином в прославленной Палатинской школе.
[Закрыть]. Когда-то короли сами учились и заставляли учиться других. Для императора это и не учение – лишь напоминание. Алкуин писал так: «Мы различаем три времени: прошлое, настоящее и будущее. Но, собственно, настоящее для нас не существует, ибо мы имеем только прошлое и будущее. Пока я произношу первый слог слова, второй слог становится для меня будущим. Для бога же нет ни прошлого, ни будущего, есть только настоящее, как он сказал своему рабу Моисею: Ego sum, gui sum[5]5
Я тот, кто есть (лат.).
[Закрыть]. Но, пускаясь в дальнейшие тонкости, легко заметить, что два слова deus aeternus (вечный бог) сами по себе не вечны, а вечно лишь то, что ими обозначается. Вообще слова, коими говорим, суть не что иное, как знаки воспринятых умом вещей, которые служат для передачи нашего восприятия другим».
Эта молодка, подумал Генрих, кроме красоты и загадочности, получила в самом деле достаточно свободного времени, чтобы стать еще и мудрой, а вот он владел лишь одним: властью. Борьбе за власть отдал всю жизнь, не имел ничего больше, стал, собственно, не самим собой, а живым воплощением власти, и говорить мог неутомимо и бесконечно о власти, о власти, о власти. Людей утомляют науки, мудрость, возвышенное и необычайное, а больше всего – непоследовательность и неустойчивость. Тянутся люди к устойчивости и уверенности. А устойчивость им обещает лишь сильная власть.
Власть же может быть только одна. Двоевластие невозможно и нежелательно.
Вот почему или графский и баронский произвол, когда нет законов и нет народа единого, или папа с тысячами исполнителей своей воли и народом, объединенным самою верой, или… или император и при нем народ прочно сколочен воедино государством. Но как раз когда молодой король Генрих воевал с саксонскими баронами, в Риме умер папа Александр II и римский сброд выкричал папой пятидесятилетнего Гильдебранда, невзрачного сына плотника из Родоакума. Двенадцать лет просидел этот человек кардиналом в Латеране[6]6
Папский дворец в Ватикане.
[Закрыть], сотрясал церковь, протащил на папский престол пятерых пап, пока сам не захотел управлять миром. Григорий VII вознамерился создать духовную империю. Он убедился, пристально всмотревшись в мир, что человек, ищущий правду, чтобы жить в правде, стремится к какой-то общности. И вот короли и императоры предлагают ему общность государственную. Но государства погибают, возникают снова, они неустойчивы, их непостоянство бросает тень вообще на властителей, а может, наоборот, ибо опираются на шаткие основания обычной жизни с ее повседневными нуждами. Церковь же способна подняться над всеми, предлагая для опоры бессмертную душу. Государственные мужи ведут преступный торг: жертвуют бессмертной душой взамен мирских возможностей. Нельзя получить на этом свете ничего, что не было б отобрано у кого-нибудь другого. Много забрать можно у того, кто сам владеет немалым. Так поступал император Генрих, собственно, еще не став тогда императором, раз не получил имперской короны от римского первосвященника, еще просто – король. Папа Александр был при смерти, а Гильдебранд тогда уже приказал (неслыханное ранее дело!) королю Генриху (пока еще не императору) явиться в Рим, чтоб отчитаться в своем поведении и оправдаться перед папским трибуналом, если сможет, очиститься от обвинений в симонии.
Избранный папой, Гильдебранд стал Григорием VII, он-то не ждал, как дотоле велось, утверждения императорского.
Он пишет испанским графам, что испанская держава с древних времен есть собственность святого Петра и принадлежит папскому престолу. Он пишет королю Венгрии, что и его государство есть собственность святой церкви с тех пор, как король Стефан передал все права и всю власть над своей церковью святому Петру. Он разрешает французам не подчиняться своему королю, если король не откажется от преступной симонии. Он зарится даже на Русь, «передавая» власть над нею киевскому изгнанному Изяславу – Дмитрию и его сыну при условии, что они станут ленниками папы. На юге он завязывает дружбу с Робертом Гискаром и норманнами, дав их завоеваниям апостольское благословение, которое должно было превратить насилие в право, грабеж – в закон. В Италии он делает своей приспешницей и любовницей Матильду Тосканскую – богатую молодую вдову, она станет со временем проклятьем для Генриха. Он добился власти над Сардинией и Корсикой. Вынудил чешского князя Яромира признать себя вассалом папы. Протянул руку к Анолии, добиваясь вознагражденья за свою помощь Вильгельму Завоевателю, к Дании, Ирландии, Апулии и Калабрии, Купии и Провансу, Польше и Далмации, Хорватии и Арагону.
Сей злонамеренный папа мыслил одинаковость порядком, неподвижность – равновесием, дисциплину – гармонией и всеобщее угнетение – тишиною и миром.
Генрих, однако, не покорился Григорию-Гильдебранду. В своих письмах он разоблачал нечистые намерения Гильдебранда. «Твоя мысль, – писал он папе, – так испорчена застарелым безумием, что ты не обращаешь внимания ни на свои дела, ни на свои слова…»
И папа прибегнул к последнему средству. В соборе, одетый в понтификальные одеяния, окруженный двенадцатью прелатами по числу святых апостолов, держа в руках зажженную свечу, он стал на ступеньках большого алтаря в мрачной и угрожающей торжественности. Звучал медлительный напев псалма, раздавались легкие удары лишь по краю колокола все по одному месту. Папа поднял свечу. Под монотонный хор и колокольное бренчанье рек:
«Властью святой Троицы, святого апостольского престола, семи соборов и всей католической церкви королю германскому Генриху анафема!
Да будет он проклят со всеми, кто каким бы то ни было способом даст ему совет и помощь. Да будет проклят в доме и на дворе, в городе и в селе, на земле и на водах.
Каждому, кто вознамерится упрямо противоречить вере святого римско-апостольского престола, да будет анафема, маранафа, и да не почитается он христианином, а еретиком-прозимитом».
После чего папа погасил свечу и бросил ее прочь, как бы в знак того, что проклятый должен точно так же угаснуть в памяти церкви и людей.
Бремя папского проклятья слишком велико, чтобы его мог выдержать простой человек. Анафема провозглашена была всем сторонникам Генриха: епископам, баронам, просто знатным рыцарям. Но папе этого было мало: он не остановился перед отлучением от церкви самого императора.
Генрих метался, чтоб сбросить с себя тяжесть провинности, как волк – капкан. Пятьдесят пятый псалом: боязнь с дрожью пришла ко мне и покрыла меня тревогой.
От Генриха отвернулись все. Под страхом церковного отлучения боялись иметь с ним дело. Никто не хотел помочь. Он решил идти к папе (с женой и пятилетним сыном Конрадом!) зимой, за несколько дней до рождества, почти тайно, решил, потому что некому было об этой затее сказать. Другие отлученные, что спешили в Италию за прощением, не отваживались принять короля в свое общество. Генрих с большим трудом раздобыл средства на дорогу. Его сопровождал только безногий Заубуш. Даже шпильманы бежали от короля.
Зима в тот год была непривычно суровой. Начиная уже с дня святого Мартина, от ноября до самого начала апреля по Рейну, покрытому льдом, люди ходили. Во многих прирейнских долинах погибли виноградники, потому что вымерзли корни лоз. На пути в Италию Генрих отпраздновал рождество в Бургундии, в местечке Бизенцуне у графа Вильгельма, родича своей матери, которая, кстати, отреклась от сына и сидела в Риме возле Григория. В Бургундию пришлось свернуть из-за того, что герцоги Рудольф, Вельф и Бертольд на всех дорогах и горных проходах-клузах поставили стражу, чтобы перехватить короля и потащить в Аугсбург, где хотели низложить его. Из Бизенцуна Генрих отправился после нового года. В местечке Цинис его встретила теща Адельгейда Савойская со своим сыном Амадеем, в тех местах обладавшим большой силой и славой. Приняли они короля с честью, но согласились пропустить через свои владения не иначе как за плату – чтоб уступить им в Италии пять епископств, смежных с их землями. После долгих переговоров, потери времени и усилий ему с большим трудом удалось уговорить их снизить плату за проводы – довольствоваться одной бургундской провинцией. Зима, как сказано, была неимоверно суровой, и Гигантские горы[7]7
Так называли тогда Альпы.
[Закрыть], через которые неминуемо лежал его путь, с вершинами, спрятанными в тучах, так укрылись снегом и льдом, что ни на коне, ни пешком нельзя, оказалось, спуститься по скользкой отвесной крутизне, не рискуя сломать себе шею. А уже приближался день годовщины его отлучения. Если он до этого дня не освободится от отлучения, князья, по общему приговору, навсегда лишат его королевского сана. Генрих за высокую плату нанял проводников-горцев. Мужчины перебрались где ползком, где повиснув на плечах проводников. Королеву с женщинами, которые ей прислуживали, горцы посадили на воловью шкуру и так спускали вниз. Коней – одних стащили на веревках, других просто скатили, связав им ноги, по снежно-ледяному насту; большинство лошадей погибло и покалечилось, лишь немногих удалось переправить в целости и сохранности.
Генрих преодолел такие непроходимые кручи, что его появление в Италии произвело впечатление, будто он пал с неба. Слух об этом разлетелся повсюду, к нему со всех сторон начали стекаться крестьяне, горожане, графы и епископы, везде принимали его с подобающими почестями и собственными надеждами, за несколько дней вокруг Генриха собралось большущее войско, все считали, что король пришел свергнуть папу, и обрадовались случаю отомстить Григорию за бесчестья, за междоусобицы, за разбои и ссоры, вызванные им в Италии.
А Григорий спешил в Аугсбург, чтобы вместе с германскими князьями окончательно уничтожить власть Генриха. Его сопровождала Матильда Тосканская; это она, узнав о неожиданном появлении короля в Италии, спрятала папу в своем неприступном замке Каносса. Григорий еще не знал, зачем пришел Генрих, – за прощением или для расплаты. Его успокоило появление германских епископов и мирян, отлученных от церкви. Многие из них попали в горных клузах в руки воинов Вельфа Баварского, но кое-кто все же пробрался в Италию, они нашли папу в Каноссе и униженно, босые, во власяницах просили там пред ним о прощении. Папа объявил им: кто искренне кается и оплакивает свои грехи, тем в милосердии не может быть отказа, но, однако, столь длительное непослушание и столь глубоко укоренившаяся духовная испорченность уничтожаются огнем весьма длительного покаяния. И потому, ежели они вправду покаялись, то обязаны с готовностью вынести очистительный огонь церковного наказания, сей суровый огонь он приложит для исцеления их язв, дабы легкость прощения не умалила в их глазах тяжести преступлений против апостольского престола.
После чего отлученные епископы были рассажены по отдельным кельям, им запретили говорить друг с другом, разрешались мизерные порции воды и пищи по вечерам. На мирян наложена была епитимья в соответствии с возрастом и силами каждого. Через несколько дней папа вызвал всех к себе, снял с них церковное отлучение, повелев избегать отношений с Генрихом, пока и тот не покается, но всем дозволено было разговаривать с Генрихом с целью склонить его к покаянию.
Король начал с вежливого приглашения Матильде Тосканской. Он ненавидел эту женщину, еще не видя ее, когда же увидел, – возненавидел до конца дней своих. Невысокая чернявая бабенка, вся увешана драгоценностями; разговаривала странно прищелкивая и захлебываясь: заглатывала в себя воздух так учащенно и сильно, будто намеревалась заглотнуть и тебя, и Генрих, как бы ни был унижен и как бы ни зависел от Матильды, с отвращением подумал, что уж этой напоминающей маленькую собачонку коротконожке дать заглотать себя он не в силах. Его спасло только то, что Матильда страшно обрадовалась своей значительности и сама вызвалась быть посредницей между двумя могущественнейшими мужами Европы. Генрих послал с нею к папе тещу с сыном, маркграфа Эццо, отца враждебного ему Вельфа Баварского, и аббата Клюнийского, все эти особы должны были передать святому отцу просьбу короля освободить его от церковного отлучения и к тому же не верить германским князьям, возводящим на него обвинения больше из зависти, чем из жажды справедливости.
Папа сказал, что без обвинителей дело рассматривать негоже, поэтому лучше королю в назначенное время, на Сретение Богородицы, явиться в Аугсбург, и там он, Григорий, после рассмотрения аргументов обеих сторон, без ненависти и предубеждения, отделив правое от не правого, согласно церковным законам вынесет свой беспристрастный приговор.
Послы напоминали, что исполняется годовщина отлучения: «Король превыше всего на свете ценит мнение папы и уверен, что папа – неумолимый преследователь кривды и неподкупный защитник правды, а вскоре настанет год его отлучения, имперские же князья только того и ждут, чтобы в случае, если он не будет освобожден от отлучения до того срока, объявить его, как водится по имперским законам, недостойным королевского сана и в дальнейшем не принимать от него никаких оправданий».
Папа долго не уступал. Затем сказал: «Если он в самом деле раскаивается в своих проступках, пусть, в доказательство искренности своего раскаяния, передаст нам корону и все другие королевские инсигнии, пусть объявит сам себя недостойным королевского сана».
Посланцы опять запросили справедливости, умоляли не ломать до конца тростинку надломленную, и папа наконец дозволил Генриху явиться в Каноссу, дабы принести искреннее раскаяние.
25 января года 1077 (Евпраксии тогда исполнилось шесть лет) король прибыл в Каноссу. Замок был окружен тройными стенами. Генриха впустили за вторую стену, свита его осталась перед первой. Сняв все королевские украшения, без пышности, простоволосый, босой, стоял он меж стенами на морозе и, ожидая приговора папы, постился с утра до вечера, стоял без сна, недвижно, закоченело, будто умер. Так длилось три дня. И лишь на четвертый день его допустили к папе. После продолжительной беседы, в которой Генрих принял все позорные условия, ему продиктованные, папа снял с него отлучение.
Покорился ли, когда стоял во дворе Каноссы, под снегом, на морозе?
Объединился ли невольно со своим врагом, почувствовав себя ниже папы, подданным его навсегда? О, нет!
Генрих продолжал бороться с папой. Взял себе союзником простой люд, крестьян. Почему? Они требовали немногого. Ни личной свободы, ибо навеки прикованы к земле, ни лучшей жизни, ибо так мало видели света.
Чем же закончилась почти десятилетняя ожесточенная борьба между папой и императором? Григорий, изгнанный Генрихом из Рима, умер среди норманнов и сарацинов Гискара со словами: «Я любил правду, ненавидел неправду, потому умираю в изгнании». А когда сидел на апостольском престоле, восклицал: «Будь проклят, кто меч свой держит подальше от крови!»
Как часто судьба мира зависит от того, кто кого победит…
Рассказ длился многие дни, рассказ требовал уединенности, которую императору, казалось бы, располагающему неделимой властью над всем и всеми, с каждым разом трудней было отстаивать: ему постоянно надоедали – если не с делами, с которыми он направлял к Заубушу, так с проявлениями покорности и преданности, а это уже тот случай, когда бессильным становится даже всесильный. Известно также, что человеку всегда трудно дается как раз то, что ему наиболее нужно…
Врагов Генрих не боялся никогда. Густую траву легче косить. Чем больше врагов, тем лучше для настоящего воина. Безотрадно, когда не знаешь, с кем бороться, что одолевать. Императору хотелось уединяться с русской княжной, а окружающий мир будто поклялся во что бы то ни стало мешать ему в этом, и что оказалось для Генриха больнее всего, – Евпраксия охотнее шла навстречу не его желаниям, а подспудным силам, что препятствовали им. Вначале Евпраксия вроде бы сама рвалась к императору, ей, молодой и заносчивой, очень льстило внимание, которым Генрих одаривал девушку, ранее забытую всеми, заброшенную на чужбину; но потом эта девушка все чаще и чаще стала выказывать чисто женский нрав, непоследовательность и, откровенно сказать, неблагодарность.
Молодость всегда неблагодарна; когда же она встречается со зрелостью, что нарушает ее беззаботность картинами несчастий, переживаний, мытарств и желает от нее, если и не сочувствия, то хотя бы простого внимания к себе, тогда эта молодость становится почти жестокой, она ничего подобного и знать не хочет; сама не имея прошлого, не верит в его существование у других, ей трудно сосредоточиться на нынешнем, ведь для этого неминуемо нужно возвращаться опять же к прошлому – давнему или недавнему; молодость интересуется лишь грядущим, лишь тем, что станет с нею самой, ее жизнь впереди, она не начинала еще жить, она считает, что все принадлежит только ей.
Правда, можно посмотреть на дело и по-другому, приписав молодости порядочность и благородство. И когда Евпраксия слышала рассказы Генриха о его жизни, тяжелой, полной превратностей, борьбы и постоянного невероятного напряжения, когда словно воедино увидела эту жизнь и сопоставила ее со своей собственной, еще как бы не начатой, легкой, лишенной забот, омраченной лишь мелкими досадами да потерей родной земли, потерей, кстати, почти добровольной, ведь у Евпраксии спрашивали согласия пойти замуж за маркграфа Генриха, и она такое согласие дала дважды: в Киеве и в Саксонии, – так вот, когда она, слушая Генриха, размышляла о возможности сопоставить свою жизнь с его жизнью, то честно признавалась, что сопоставлять тут нечего. Сочувствовать ему? Но откуда же у нее на то право и сила? Жалеть? Но, видно, должна его пожалеть некая могущественная женщина с такими же необычайными переживаниями в жизни, какие были у него.
Прийти ему на помощь? Он вот уже тридцать лет справляется со всеми препятствиями, сам справляется, каждый раз умело находя себе, правда, союзников и помощников. Так, может, он увидел в ней союзника? А какие тому доказательства? Значит, просто хочет позабавиться ею, как будто игрушкой?
Но тогда он вершил бы такое намерение без промедлений, привычно, грубо и твердо.
Как бы там ни было, а в Евпраксии проснулась женщина, обеспокоенная за свое доброе имя, неравнодушная к своему будущему, женщина, которая не утратила надежд, да и смешно говорить о такой утрате, будучи не полных семнадцати лет от роду, красивой, умной, образованной, богатой и независимой.
Евпраксия не без лукавства умело и легко стала избегать встреч с Генрихом. Ах, ей неможется что-то. У нее неотложная беседа с исповедником (тем или другим). Озабоченная хозяйскими хлопотами. Просто не в настроении, – может позволить себе и такую роскошь, испытывая терпение Генриха.
Император в самом деле терпел, переносил, сам себе удивлялся; поддерживая его, аббатиса Адельгейда всячески расписывала добродетели целомудренной русской княжны, разжигала брата, подготавливала его к чему-то, скорее всего, к злому взрыву, потому что очень хорошо знала, что добродетели целомудрия он не терпел никогда, сокрушал одним махом.
Тридцать лет император никому из своих приближенных не подарил ни одного мгновения на собственную их жизнь. А какую пользу от этого получил сам? Отнимал у них не себе, ведь одновременно отнимал и у себя. Жил урывками. В спешке. Дико. Будто лесной зверь. Теперь тешился надеждой на великое спокойствие, и приоткрылось оно ему внезапно, и оказалось каким-то образом связано с русской княжной.
Генрих ожидал встреч с Евпраксией терпеливо, ему очень хотелось видеть ее рядом – так хочешь видеть бархатистый цветок, чтоб погладить его или хоть прикоснуться к нему: Генриха злило, что она избегает встреч, он проклинал все на свете; Евпраксия знала или догадывалась о таких взрывах и еще упрямей продолжала отнекиваться, запираться в келье. Спасительное отдаление, извечные женские хитрости.
Он ждал ее, а она сидела в келье и разглядывала украшения, свои, киевские, перебирала их, словно воспоминания детства. Больше всего ей нравился прозрачный шар на низеньком золотом треножнике, откуда-то (кто знает, откуда?) привезенный князю Всеволоду. Евпраксия всматривалась в глубину шара, видела там далекие, навеки утраченные миры, весны расцветали в той глубине, сверкало золотом солнца лето, в сверкании слез вставало детство и прощание с детством, чистотой, чеберяйчиками – предвестниками жизни радостной, раскованной, возвышенной.
Генрих при встречах смеялся над ее чеберяйчиками. Это напоминало ему сказки о шварцвальдском озере Муммельзее. Рассказывают, будто там под водой и под землей живут маленькие человечки, нимфы, наяды, будто дают они взаймы крестьянам хлеб, припасы, деньги. Ну кто в это может поверить?
Тогда Евпраксия обижалась за своих чеберяйчиков. Много было таких, что не верили. Одна женщина поздней осенью родила ребенка в поле. Никто ей не помогал, никакой подстилки не было, чтоб положить на голую землю. Тогда появился чеберяйчик и принес женщине охапку соломы. Она отказалась. Дитя – на грубую солому? А дома нашла соломинку, что пристала к одежде. Соломинка была из чистого золота. Вот какие у нас чеберяйчики!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.