Электронная библиотека » Пьер Лоти » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Госпожа Хризантема"


  • Текст добавлен: 2 октября 2013, 19:08


Автор книги: Пьер Лоти


Жанр: Зарубежные любовные романы, Любовные романы


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

Шрифт:
- 100% +

XLVII

…Два часа, середина ночи. Как всегда, теплятся огоньки в лампадках перед нашими безмятежными идолами… Хризантема внезапно будит меня, и я смотрю на нее: она сидит, опираясь на руку, и лицо ее выражает сильный страх; молча, не решаясь заговорить, она знаками показывает мне, что кто-то… или что-то… подползает к нам… Что за зловещее посещение? Мне самому становится страшно. У меня возникает мимолетное ощущение какой-то неведомой жуткой опасности в этом уединенном месте, в этой стране, люди и тайны которой так и остались для меня непостижимыми. Видимо, это действительно ужасно, если она вот так застыла, перепуганная до полусмерти, ведь она знает…

Кажется, это снаружи; это подступает со стороны садов; дрожащей рукой она показывает, что это сейчас поднимется через веранду, через крышу госпожи Сливы… – И правда, слышится легкий шум… все ближе и ближе.

Я делаю попытку сказать:

– Нэко-сан? (Это господа коты?)

– Нет! – возражает она, по-прежнему напуганная и взволнованная.

– Бакэмоно-сама? (Господа Привидения?) В Японии я уже привык изъясняться преувеличенно вежливо.

– Нет!!. Доробо!! (Воры!!)

– Воры! А-а! Тем лучше; это мне куда больше по душе, чем посещение каких-нибудь духов или мертвецов, чего я было так испугался в момент просыпания; воры – это значит совершенно живые человечки, да еще, наверное, с препотешными физиономиями, раз они японцы. Теперь, когда я знаю, чего ждать, мне уже даже совсем не страшно, и сейчас мы пойдем посмотрим, в чем там дело, – ибо на крыше госпожи Сливы действительно шумят – ходят…

Я открываю одну из деревянных панелей и смотрю.

Моему взору открываются одни лишь бескрайние дали, мирные, безмятежные, изысканные, освещенные ярко сияющей луной; Япония, спящая под звонкий стрекот цикад, в эту ночь просто обворожительна, а дышать свежим ночным воздухом – истинное наслаждение.

Хризантема, наполовину спрятавшаяся за моей спиной, прислушивается, дрожа, вытягивает шею, чтобы лучше разглядеть сады и крыши широко раскрытыми глазами испуганной кошки… Нет, ничего, и никакого движения… То там, то тут виднеются резкие тени, на первый взгляд необъяснимые, но на самом деле отбрасываемые какой-то частью стены или ветками деревьев, и все они совершенно неподвижны, что вполне утешает. В неопределенности лунного света все кажется застывшим в спокойствии и безмолвии.

Ничего; нигде ничего. Это были попросту господа коты, или же госпожи совы: ночью здесь у нас любой звук усиливается самым необычайным образом…

Предосторожности ради, хорошенько закроем панель, потом зажжем фонарь и спустимся посмотреть, не спрятался ли кто где-нибудь в уголке, хорошо ли заперты двери; чтобы успокоить Хризантему, совершим полный обход жилища.

И вот мы на цыпочках идем по самым укромным закоулкам этого дома, очень древнего, если судить по фундаменту, хотя легкие перегородки и сделаны из свежей бумаги; совершенно темные углубления, подвальчики с источенными червями сводами; шкафы для риса, пахнущие ветхостью и плесенью; таинственные недра, где скопилась пыль нескольких веков. Всего этого я не знал, и выглядит это среди ночи в погоне за ворами весьма неприглядно.

Крадучись, мы проходим через апартаменты наших хозяев. Меня тянет за руку Хризантема, и я послушно следую за ней. Они спят, лежа рядком под синеватым газовым пологом, освещенные лампадками, горящими перед алтарем предков. Надо же! Они лежат в таком порядке, что это может привести к пересудам! Сначала – мадемуазель Ою-ки, очень мило раскинувшаяся во сне. Затем – госпожа Слива, спящая с открытым ртом, выставив напоказ свою черную челюсть; из ее глотки вырывается прерывистый звук, напоминающий хрюканье… Ох! До чего же безобразна эта госпожа Слива!! Потом – господин Сахар, на время превратившийся в мумию. И наконец, рядом с ним, последняя в ряду, – служанка, мадемуазель Дэдэ!..

Натянутый газ отбрасывает на них блики цвета морской волны, и кажется, что эти люди утонули в аквариуме. А священные лампадки и алтарь со странными синтоистскими символами придают всей семейной картине видимость благочестия.

Позор тому, кто дурно об этом подумает, но почему бы, собственно, этой молоденькой служанке не лечь рядом с хозяйками? У нас наверху, когда мы оказываем гостеприимство Иву, мы стараемся разместиться под москитной сеткой куда более благопристойным образом…

Закуток, который нам предстоит осмотреть в последнюю очередь, внушает мне некоторое опасение. Это низкие и таинственные антресоли, к дверце которых, словно забытая вещь, приклеен старый-старый образ благочестия: Каннон-тысячерукая и Каннон-с-лошадиной-головой, восседающие в облаках и в пламени, и одинаково ужасающие своим потусторонним смехом.

Мы открываем дверь, и Хризантема с жутким воплем отскакивает назад. Я бы решил, что там спрятались воры, если бы не видел, как над ней промелькнуло и исчезло что-то серенькое, быстрое, юркое – молодая крыса, евшая рис на верху этажерки и с перепугу прыгнувшая ей в лицо…

XLVIII

14 сентября


Ив потерял в море свой серебряный свисток, совершенно необходимый ему при маневрах, и мы весь день вместе с Хризантемой и ее сестрами мадемуазель Снег и мадемуазель Луной бегаем по городу в поисках нового.

Найти его в Нагасаки трудно, а еще труднее объяснить по-японски, что нужен морской свисток строго определенной формы, выгнутый, с шариком на конце, способный выдавать трели и полнозвучные сигналы, соответствующие официальным командам. На протяжении трех часов нас посылают из лавки в лавку; продавцы, делая вид, что отлично все поняли, пишут нам кисточкой на шелковой бумаге адреса магазинов, где нам надо в точности рассказать, что именно нам нужно, и мы, окрыленные надеждой, отправляемся в путь навстречу новой мистификации; наши запыхавшиеся дзины просто теряют голову.

Все прекрасно понимают, что мы хотим нечто, производящее шум, музыку; вот нам и предлагают самые неожиданные, самые необычайные инструменты всевозможной формы: металлические пластинки для изменения голоса полишинелей, свистки для собак, трубы. Нам рекомендуют все более и более неслыханные вещи, так что в конце концов мы покатываемся со смеху. В довершение всего один старый японский оптик, слушавший нас с очень умным видом, видом совершеннейшей компетентности, уходит в свою подсобку и, порывшись там, выносит нам паровую сирену с потерпевшего крушение корабля.


Самое существенное событие вечером, после ужина – это проливной дождь, захвативший нас при выходе из чайной на обратном пути нашей щегольской прогулки. Нас как раз было много, мы пригласили разных мусме, и потоп, без всякого предупреждения обрушившийся на нас с неба, словно из опрокинутой лейки, тут же привел к беспорядочному бегству. По-птичьи попискивая, мусме кинулись врассыпную и стали прятаться в дверях, у торговок, под навесами дзинов.

Немного погодя, когда наспех позакрывались лавочки, опустела затопленная, почти черная улица, погасли жалкие промокшие бумажные фонарики, я вдруг оказался, сам не знаю как, прижатым к стене под выступом какой-то крыши бок о бок с моей кузиной, мадемуазель Клубникой, плачущей из-за того, что вымокло ее нарядное платье. И я внезапно ощутил, насколько печален и мрачен этот город под шум непрекращающегося дождя, обдающего брызгами все вокруг, под шум водосточных желобов, жалобно перешептывающихся в темноте, словно ручейки.

Ливень кончился очень быстро. И тогда мусме стали, как мышки, вылезать из своих норок, искать друг друга, перекликаться, и их тоненькие голоса зазвучали протяжно, тоскливо, с той особенной интонацией, которая появляется у них всегда, когда нужно позвать кого-нибудь издалека:

– Э-эй! Мадемуазель Луна-а-а-а-а!!

– Э-эй! Госпожа Нарци-и-и-и-исс!!

Они зовут друг друга, выкрикивая эти странные имена и бесконечно растягивая их в наступившей вдруг тишине, во влажном и особенно звонком после сильного летнего дождя ночном воздухе.

Наконец все эти маленькие создания, с раскосыми глазками и без мозгов, найдены, собраны вместе – и все мы, совершенно мокрые, поднимаемся в Дью-дзен-дзи.


Ив в третий раз спит рядом с нами под нашим синим пологом.

После полуночи снизу доносится сильный шум; это наши хозяева возвращаются из паломничества к дальнему храму богини Благодати. (При всем своем синтоизме госпожа Слива чтит это божество, как говорят, благоволившее к ней в молодости.) И сразу же к нам, как метеор, влетает мадемуазель Оюки, неся очаровательный маленький подносик с освященными конфетами, купленными там, у дверей храма специально для нас, которые надо немедленно съесть, пока не испарилась чудотворная сила. Так до конца и не проснувшись, мы в полусне жуем эти маленькие штучки с сахаром и перцем и рассыпаемся в благодарности.

Ив спит спокойно и не бьет на сей раз в пол ни руками, ни ногами. Он повесил свои часы на руку золоченому идолу, так чтобы в любое время ночи можно было взглянуть, который час, при свете священной лампады. Встает он очень рано, спрашивает: «Я хорошо себя вел?» – и наскоро одевается, озабоченный перекличкой и дежурством.

На улице, должно быть, уже светло; через маленькие дырочки, проделанные временем в наших деревянных панелях, в комнату проникают лучи утреннего света; зыбкие белые полоски пронизывают воздух нашей спальни, где мы все еще держим взаперти ночную мглу. Немного погодя, когда взойдет солнце, полоски эти вытянутся и приобретут красивый золотистый оттенок. Стрекочут цикады, кричат петухи, и госпожа Слива скоро затянет свой мистический напев.

Тем временем движимая вежливостью Хризантема зажигает фонарь и в ночной тунике выходит проводить Ива-сан до подножия темной лестницы. Я даже, кажется, слышу, как они целуются при прощании… В Японии это ни о чем не говорит, я знаю; так делают на каждом шагу, так принято; где угодно, даже будучи первый раз в доме, человек может преспокойно целовать разных мусме, никто и слова не скажет. Но все равно, у Ива по отношению к Хризантеме положение особое, и ему бы следовало лучше это понимать. Меня волнуют часы, не раз проведенные ими дома наедине; и я говорю себе, что не стану за ними шпионить, но нынче же откровенно поговорю с Ивом, чтобы не было никаких недомолвок…

Внизу вдруг – хлоп! хлоп! – бьются друг о друга сухие ладони: это госпожа Слива привлекает к себе внимание великого Духа. И сразу же раздается, разливается ее молитва, гнусавый фальцет звучит пронзительно, раздражающе, неумолимо, как звонок будильника в определенный час, как механический звук отпущенной пружины…

…Самой богатой женщиной мира… Чисто-начисто от моих прегрешений, о Аматэрасу-о-миками, в водах реки Ка-мо…

И это странное, уже совсем не человеческое блеяние сбивает и путает мои мысли, бывшие почти светлыми в момент пробуждения…

XLIX

15 сентября


В воздухе пахнет отъездом. Со вчерашнего дня поговаривают о нашей отправке в Китай, в Пекинский залив:[74]74
  Автор имеет в виду залив Желтого моря Бохайвань; ближайшие к Пекину порты в этом заливе – Дагу и Тяньцзинь.


[Закрыть]
один из тех слухов, что непонятно как возникают на корабельных палубах за два-три дня до официальных приказов и никогда не бывают ложными. Каким же будет последний акт моей маленькой японской комедии, ее развязка, расставание? Возникнет ли хоть немного грусти у моей мусме или у меня, сожмется ли хоть немного сердце в момент разлуки? Я плохо представляю себе все это заранее. А как пройдет прощание Ива с Хризантемой? Этот пункт меня особенно беспокоит…

Все еще очень неопределенно, но так или иначе наше пребывание в Японии явно подходит к концу. Может быть, именно это и побудило меня нынче вечером окинуть все, что меня окружает, более дружелюбным взором. Около шести я прихожу в Дью-дзен-дзи после дежурства. Очень низкое, готовое уйти за горизонт солнце светит прямо в мою комнату, пронизывает ее яркими красно-золотыми лучами, освещая будд и цветы, причудливыми букетами расставленные по старинным вазам. Пять или шесть куколок – моих соседушек – резвятся, танцуя под гитару Хризантемы… И в этот вечер я нахожу истинное очарование в том, что и дом, и женщина, аккомпанирующая танцующим, – все это принадлежит мне. В общем-то я был несправедлив к этой стране; мне кажется, что сейчас глаза мои открываются, что я прозреваю, и все мои чувства переживают внезапное и странное преображение; я вдруг замечаю и лучше постигаю все неисчислимое множество милых вещиц, среди которых я живу, удивительно изысканную и хрупкую грациозность форм, причудливость рисунков и утонченный подбор красок.

Я ложусь на свои белоснежные циновки; Хризантема заботливо несет мне подушку из змеиной кожи, а улыбающиеся мусме мерным шагом кружатся вокруг меня, храня в памяти ритм только что прерванного танца.

Их безукоризненные носки с отдельно вывязанным большим пальцем ступают бесшумно; когда они проходят мимо, слышится только шелест материи. Все они кажутся мне миловидными; теперь мне нравится их кукольный вид, и я вроде бы даже понял, почему они так выглядят: не столько из-за своих кругленьких, невыразительных физиономий с бровями, расположенными очень высоко над глазами, сколько из-за чрезмерной пышности платьев. Рукава такие широкие, что кажется, будто у них нет ни спины, ни плеч; хрупкие фигурки теряются в с одеждах, развевающихся вокруг них, словно вокруг маленьких, бесплотных марионеток, и создается впечатление, что они соскользнули бы на землю, если бы не были перехвачены посередине широкими шелковыми поясами.

Одежда здесь понимается совершенно иначе, чем у нас, где ей следует как можно плотнее облегать формы, как настоящие, так и фальшивые…

А потом, я просто восхищаюсь цветами, которые Хризантема по-японски искусно расставила в наших вазах: лотосы, большие священные цветы, нежно-розовые с прожилками, млечно-розовые, как фарфор; когда распустятся, напоминающие огромные кувшинки, а пока не раскроется бутон – длинные бледные тюльпаны. Их сладкий, немного утомительный аромат примешивается к неуловимому запаху мусме, желтой расы, Японии, который всегда и везде носится в воздухе. Для сентября это уже запоздалые цветы, встречаются они в это время года редко, стоят очень дорого, и стебли у них длиннее, чем обычно; Хризантема оставила их огромные водяные листья того печального оттенка зеленого цвета, что бывает у морских водорослей, и соединила с хрупким тростником. Я смотрю на них и не без иронии вспоминаю большие круглые веники в форме цветной капусты, убранные кружевами или белой бумагой, которые делают наши французские цветочницы…


По-прежнему нет писем из Европы, ни от кого. Как же все стирается, меняется, забывается… Теперь я уже отлично свыкся с жеманной Японией; я сам становлюсь маленьким и манерным; я чувствую, как мысли мои ужимаются, а вкусы склоняются к милым вещицам, способным вызвать только улыбку; я привыкаю к маленькой замысловатой мебели, к игрушечным пюпитрам для письма, к миниатюрным кукольным чашечкам; к девственному однообразию циновок, к тонко выделанной простоте белой деревянной обшивки. Я даже утрачиваю западные предрассудки; нынче вечером все мысли мои блуждают и улетучиваются; проходя по саду, я учтиво поклонился господину Сахару, который поливал свои карликовые кусты и уродливые цветы; госпожа Слива кажется мне почтенной дамой, достойной всяческого уважения, с вполне допустимым прошлым…

Сегодня мы не пойдем гулять; мне хочется остаться вот так лежать и слушать самисэн[75]75
  Самисэн – японский трехструнный музыкальный инструмент.


[Закрыть]
моей мусме.

До сих пор я всегда писал гитара, дабы избежать экзотических терминов, в злоупотреблении которыми меня и так упрекают. Но ни слово гитара, ни слово мандолина не дают представления об этом тоненьком инструменте с длинным-длинным грифом, издающем высокие ноты, еще жеманнее, чем стрекот кузнечиков; с этого момента я буду писать самисэн.

А мою мусме я стану называть Кику, Кику-сан; это имя подходит ей гораздо больше, чем Хризантема, которое хотя и точно переводит смысл слова, но не передает его причудливого звучания.

Итак, я говорю Кику, моей жене:

– Поиграй, поиграй для меня; я останусь здесь и весь вечер буду тебя слушать.

Удивленная моим добрым расположением, она заставляет себя немного поупрашивать, причем на губах ее почти угадывается горькая складка торжества и презрения, потом принимает позу, как на картинке, откидывает длинные темные рукава – и начинает. Первые нерешительные нотки звучат приглушенно, сливаясь с музыкой насекомых, звенящей снаружи, в тихом воздухе, в теплых, золотистых сумерках. Сначала она медленно играет какие-то запутанные вещи, которые, похоже, немного подзабыла, и часто приходится подолгу ждать продолжения; другие малютки хмыкают, слушают невнимательно и жалеют о прерванном танце. И сама она рассеянна и скучна, как человек, выполняющий заданный урок.

Потом, понемножку-понемножку, приходит оживление, и мусме начинают слушать. Ритм ускоряется, появляется лихорадочная дрожь, и ее взгляд уже никак не назовешь по-кукольному невыразительным. В музыке слышатся завывания ветра, жуткий смех масок, душераздирающие стоны, рыдания – и ее расширенные зрачки обращены внутрь, в самую глубину непостижимой японской натуры.

Я слушаю ее лежа, с полуприкрытыми глазами, глядя сквозь невольно смыкающиеся под тяжестью век ресницы на то, как где-то далеко внизу умирает над Нагасаки огромное красное солнце. И у меня появляется весьма грустное чувство, что вся моя прошлая жизнь и все остальные места на земле стираются и отступают. В сгущающихся сумерках я чувствую себя почти как дома в этом уголке Японии, среди садов этого предместья; такого со мной еще никогда не было…

L

16 сентября


Семь часов вечера. Сегодня мы уже не будем спускаться в город; как добрые японские буржуа, мы останемся у себя в высоком предместье.

Одетые по-домашнему, сходим с Ивом по-соседски на фехтовальную площадку, находящуюся в двух шагах, прямо над нашим домиком, почти граничащую с нашим свежим садом.


Но площадку мы находим закрытой; сидящий у дверей муско с глубочайшими поклонами объясняет нам, что сейчас слишком поздно, что все любители разошлись и что нам придется прийти завтра.

Вечер так прекрасен, так мягок, что мы не идем домой, а продолжаем без всякой цели подниматься по тропинке, теряющейся в пустынных районах гор, где-то ближе к вершинам.

Целый час длится наша непредвиденная прогулка, и вот мы стоим высоко-высоко над бесконечными далями, освещенными последними лучами догорающего дня; стоим в одном из уединенных и печальных уголков среди маленьких буддистских кладбищ, которыми усеяны горные склоны.

По дороге нам попадаются несколько запоздалых работников, возвращающихся с полей и несущих на спине снопы чайных листьев. Физиономии у этих крестьян немного диковатые; они полуголые или же одеты в длинные робы из синего хлопка; проходя мимо, они отвешивают нам глубокие поклоны.

Деревьев в этом высокогорье нет. Чайные поля перемежаются надгробьями: старые гранитные статуэтки, представляющие Будду в цветке лотоса, или же могильные столбики с поблескивающими остатками золотых надписей. А в основном вокруг нас – невозделанные участки, скалы и колючий кустарник.

Больше мы уже никого не встречаем, начинает темнеть. Постоим минутку, и пора спускаться.

Но вот прямо рядом с тем местом, где мы находимся, стоит на свежеперекопанной земле светлый деревянный ящик с ручками, нечто вроде портшеза, с лотосами из фольги и еще горящими благовонными палочками; очевидно, сегодня вечером здесь кого-то похоронили.

Представить себе этого человека я не могу; японцы при жизни настолько смешны, что трудно вообразить, как они выглядят в покое и величии того, что после… Ну, да все равно, лучше держаться подальше от этого покойника, а то как бы не разбудить его, ведь он совсем свеженький, и нам не по себе. Пойдем присядем где-нибудь в сторонке, на одной из тех древних могил, что не сохранили в себе ничего, кроме праха. И там, оба в лучах света, еще освещающего эти высоты, тогда как долины и само основание земли уже теряются во мраке, поговорим.

Мне хочется поговорить с Ивом о Хризантеме; в общем-то я и усадил его для этого, только не знаю, как начать, чтобы не обидеть его и не показаться смешным. Да впрочем, чистый воздух этих мест и грандиозный пейзаж у меня под ногами уже настолько меня умиротворили, что все мои подозрения и сама их причина кажутся мне жалкими и достойными презрения…

Сначала мы обсуждаем приказ об отправке то ли в Китай, то ли во Францию, ожидаемый с минуты на минуту. И придется вскоре расстаться с этой легкой, почти забавной жизнью, с японским предместьем, куда нас занесло волею судеб, и с утопающим в цветах домиком. Обо всем этом Ив будет жалеть больше, чем я, и это вполне понятно: ведь его суровая карьера впервые прерывается вот такой интермедией. Раньше, в нижних чинах, он почти никогда не сходил на берег в экзотических странах, словно какая-нибудь чайка, живущая в открытом море; я же всегда был избалован уютным жильем, куда привлекательнее нынешнего, в самых разных краях, воспоминание о которых до сих пор приводит меня в волнение.

И я решаюсь сказать ему, чтобы прощупать почву:

– Тебе, наверное, будет грустнее, чем мне, расставаться с малышкой Хризантемой?..

Между нами повисает молчание.

Тогда я иду дальше, сжигая за собой мосты:

– Знаешь, вообще-то, если она доставляла тебе столько удовольствия… Я ведь не женился на ней, она, в сущности, мне не жена…

Он смотрит на меня с большим удивлением:

– Она вам не жена, говорите? Как бы не так… В том-то все и дело, что она ваша жена…

Нам с ним никогда не нужны были долгие разговоры; теперь я абсолютно убежден его интонацией, его доброй, искренней улыбкой; я понимаю все, что таится в коротенькой фразе: «В том-то все и дело, что она ваша жена…» Не будь она ею – о-о! – он не мог бы поручиться за дальнейшее, хотя в глубине души его бы мучило раскаяние, ведь он уже не мальчик и не свободен, как раньше. Но он относится к ней как к моей жене, и это святое. Я целиком и полностью верю его словам и испытываю истинное облегчение, истинную радость, оттого что вновь, как в старые добрые времена, вижу перед собой моего славного Ива. Как же я мог настолько поддаться уничижающему влиянию здешних мест, что стал его подозревать и переживать из-за такой ерунды?..

Только не будем больше об этой куколке…


Мы остаемся там допоздна, говорим о другом, глядя на раскинувшиеся у нас под ногами долины, горы, бездонные ущелья, становящиеся все темнее, темнее и тонущие во мраке. Здесь, высоко-высоко, на свежем, чистом воздухе, кажется, что мы уже уехали из жеманной Японии, уже избавились от мелких впечатлений, которыми она действовала на наше воображение, от мелких пут, которыми она успела нас привязать.

С такой высоты все страны земли кажутся похожими; они утрачивают отпечаток, наложенный людьми, народами – молекулами, копошащимися там, внизу.

Как некогда на бретонских равнинах, в Тульвенских лесах или в море на ночной вахте, мы обсуждаем то, о чем так хорошо думается в темноте: привидения, души, будущее, потустороннее, ничто…

И совершенно забываем о малышке Хризантеме!

Когда при свете звезд мы подходим к Дью-дзен-дзи, доносящиеся издалека звуки самисэна напоминают нам о ее существовании: она разучивает какой-то ноктюрн для двух голосов со своей ученицей мадемуазель Оюки.

Сегодня вечером, избавившись от нелепых подозрений относительно бедняги Ива, я чувствую себя в прекрасном расположении духа и намерен без задней мысли насладиться последними днями пребывания в Японии и веселиться как можно больше.

Приляжем на белые циновки и послушаем странный дуэт наших мусме: это своего рода протяжный, скорбный речитатив, начинающийся с двух-трех высоких нот, а потом, с каждым куплетом, почти незаметно спускающийся все ниже и ниже и доходящий до совсем низких звуков. Пение все время остается медленным и монотонным; аккомпанемент же понемногу нарастает, словно вой приближающегося шквала. В конце концов, когда их детские голоса, обычно такие нежные, издают низкие, сиплые звуки, пальцы Хризантемы, напряженно перебирающие дрожащие струны, начинают бегать с бешеной скоростью. Обе они опускают голову и выпячивают нижнюю губу, чтобы с усилием взять эти удивительные глубокие ноты. В такие моменты их раскосые глаза раскрываются и как будто выдают что-то вроде души, таящееся за кукольной внешностью.

Но душа эта более чем когда-либо кажется мне относящейся к другому виду, чем моя; я чувствую, что мое сознание так же далеко от их мыслей, как от переменчивых взглядов птицы или обезьяньих грез; я чувствую между ними и мною таинственную, ужасающую бездну…

Вдруг музыка, исполняемая для нас мусме, прерывается какой-то другой, доносящейся с улицы, издалека.

Это там внизу, в Нагасаки, в лежащих под нами глубинах, внезапно раздались голоса гонгов и гитар; мы спешим свеситься с перил веранды, чтобы лучше слышать.

Мацури, праздник, процессия, проходящая по «кварталу галантных дам», уверяют наши мусме, презрительно поджимая губы. Но вид у квартала этих дам вполне целомудренный, если смотреть с птичьего полета, с горы, где мы живем, да еще при неверном свете звезд; и даваемый там концерт очищается, пока поднимается к нам из глубины пропасти; до нас он доходит слегка приглушенным, нечетким, волшебным, изумительным…

Потом удаляется и смолкает…

Тогда две подружки снова усаживаются на циновки и возвращаются к своему грустному дуэту. Невидимый, но бесчисленный оркестр из сверчков и цикад вторит им тремоло[76]76
  Тремоло (муз.) – быстрое повторение одного и того же звука, возможное на некоторых музыкальных инструментах.


[Закрыть]
– всегда и везде это несмолкаемое, безграничное тремоло, тихонько и вечно разливающееся по японской земле.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации