Текст книги "История над нами пролилась. К 70-летию Победы (сборник)"
Автор книги: Петр Горелик
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Как я едва не загремел под фанфары
И этот всплывший в памяти случай связан с поиском брода, но не в тылу, как на пути к Новозыбкову, а на передовой, под огнем противника.
В начале осени 1944 года, после пятисоткилометрового похода, освобождения Белоруссии и восточной Польши, наша армия вышла своими поредевшими дивизиями к Нареву. Это была третья историческая граница, которую нам предстояло преодолеть. Первую, границу Советского Союза, мы перешли в районе знаменитой тогда станции Негорелое, чуть ли не единственной станции, через которую до войны пересекали границу грузы и люди, «форточка» в запертом на замок «окне в Европу». Через Негорелое шли в Германию эшелоны с зерном, нефтью и металлом. Второй была демаркационная линия по реке Сан между СССР и Германским рейхом, предусмотренная Пактом Молотова – Риббентропа, та самая линия, которую вероломно нарушили немцы 22 июня 1941 года. И вот перед нами река, с 1815 года отделявшая Российскую империю от той части Польши, что отошла российской короне после победы над Наполеоном и Венского конгресса. Эта часть Российской империи именовалась Царством Польским.
Мы вышли к Нареву в районе Остроленки, бывшего уездного городка Ломжинской губернии. В XIX веке в этих местах русской армии дважды пришлось скрестить оружие с неприятелем: в 1807 году с Наполеоном, в 1831 году – с восставшими поляками. В феврале 1807 года русский корпус генерала Эссена понес огромные потери от французов. Остатки корпуса вынуждены были отойти. В мае 1831 года русская армия под командованием графа Дибича-Забалканского разгромила под Остроленкой отчаянно дравшихся повстанцев и надолго овладела городком. В 1944 году силу русского оружия предстояло показать Красной Армии.
Шестого сентября армия овладела городом и крепостью Остроленка. На следующий день нам салютовала Москва. Но с ходу на плечах противника преодолеть Нарев армии не удалось. Противник буквально зубами вцепился в западный берег реки. Немцы понимали: потеря Нарева открывала нашим войскам путь к Восточной Пруссии. Предстояло форсирование, сулившее тяжелые кровавые бои.
Продолжение наступления в течение сентября откладывалось трижды. Ожидали пополнения, подвозили боеприпасы. В конце сентября мой начальник, командующий бронетанковыми войсками армии полковник Опарин, слег в госпиталь. Открылась старая рана, полученная в начале войны в боях с Гудерианом. Нехотя оставил он свой уютный дом и молодую походную жену, успев, однако, поставить мне, своему начальнику штаба, задачу разведать брод для переправы танков южнее Остроленки.
Нарев, хотя и судоходен, по армейской классификации относится к рекам средней величины. В тех местах, где мы подошли к реке, ширина ее была в пределах 100–150 метров. Глубина доходила до 2,5–3 метров. Если бы полковник потрудился навести справки о реке или по крайней мере прислушался к соображениям своего начальника штаба, вряд ли я получил бы такую бессмысленную задачу, как поиск брода. Даже минимальная глубина не допускала переправы танков по дну. Но обсуждений, тем более возражений полковник не терпел. Несмотря на мои доводы, задача была поставлена, и ее пришлось выполнять.
Брода мы не нашли, но провесили направление, где дно было каменистым и облегчало наведение моста.
Поскольку задача была изначально обречена, нет смысла вдаваться в подробности. Да и рассказ мой не о том, как мы под огнем противника изучали дно. Скажу только, что брод, даже если он и был бы возможен, не понадобился. Наши части вышли на правый берег Нарева по переправам, захваченным соседом слева. Красная Армия к тому времени уже научилась воевать.
Выполнив задачу, я с отделением сапер без потерь возвращался в штаб. Солдаты разместились во вместительном кузове «доджа». Мы подъехали к перекрестку с указателем «Хозяйство Сакса». Мне предстояло ехать прямо, саперам идти вправо, несколько километров до батальона. Солдаты собирали инструмент, кое-кто выпрыгнул из кузова. Выйдя из кабины, я прекратил выгрузку, сказал старшине, что до батальона довезу на машине. Обрадованные солдаты возвращались в кузов. Старшина, возглавлявший саперов, отвел меня в сторонку. Оглядываясь, старшина заговорщицки рассказал о том, что он узнал от солдата-радиста в окопе на берегу Нарева. Услышанная новость так его потрясла, что он не мог больше носить ее в себе, ему невтерпеж было разделить с кем-то тяжелую ношу. Оказалось, что радист по боевой рации «поймал» немецкую станцию. Немцы передавали на русском языке, что после напряженных боев их войска нанесли поражение высадившимся во Франции войскам союзников и сбросили их в море. Я подумал: сбросили в море «второй фронт»! В тот момент меня так ошеломило известие, что я не подумал об источнике информации, забыл о приемах геббельсовской пропаганды. Для офицера армейского штаба это было непростительным легкомыслием. Но те, кто помнит многие месяцы ожидания второго фронта, надежды на быстрое окончание войны, которые мы связывали с высадкой союзников в Европе, те, кто помнит, как на фронте и в тылу следили за ходом событий в Нормандии в районе Кана и на полуострове Контантен, те поймут мое состояние. Это было крушением надежд.
Проверить достоверность я мог в армейском разведотделе. Не заходя к себе, пошел к разведчикам. В общей комнате офицеры собирались в столовую. Я подошел к начальнику разведки армии полковнику Туманяну и тихо рассказал ему об услышанном. Он сразу же усомнился в истинности сообщения, но обещал проверить. Не думаю, что полковник донес кому-то о моих сомнениях. Не такой это был человек. По-видимому, кто-то из офицеров уловил что-то из нашего разговора. Как бы то ни было, но уже в столовой пополз зловещий слух. А через пару часов меня как «распространителя слухов вражеской пропаганды» приехал допрашивать помощник прокурора армии майор Борейша.
С Борейшей я был знаком еще до войны. Он жил в институтском общежитии в Козицком переулке вместе с моим школьным товарищем Борисом Слуцким. Борис и познакомил нас. Узнав, что Борейша служит в одной со мной армии, Борис в письмах передавал Борейше привет, а однажды, вспоминая какие-то студенческие проделки, писал: «Передай привет Борейше, скажи ему, что он “задница”». С Борейшей мы не были дружны, но война, служба в одной армии сблизили нас. Виделись мы редко. Армейская прокуратура располагалась отдельно от штаба. Но когда случай сводил нас, шутили, вспоминая Москву, общежитие, бедные студенческие застолья. Посмеивались и над «задницей».
На этот раз было не до шуток ни мне, ни Борейше. Приехал не давний знакомый, а помощник прокурора, застегнутый на все пуговицы прокурорского мундира. Начал допрос, как положено, с фамилии, имени и т. д. Меня обвиняли в распространении слухов вражеской пропаганды, в том, что я, пока мой командующий находится в госпитале, слушаю вражеское радио, пользуясь его радиоприемником. Во всем этом правда состояла лишь в том, что у полковника действительно был радиоприемник, разрешенный Военным советом армии. Все остальное было наветом. Я не только в отсутствие полковника, но и когда он был на месте, не заходил в его дом без вызова. Не мог я там быть и сегодня ночью, так как в это время был в разведке на Нареве. Живущие в доме полковника шофер и адъютант подтвердят это. Я рассказал Борейше, как все происходило, начиная с разговора в машине при возвращении с Нарева и кончая доверительным разговором с Туманяном. Пока допрос еще продолжался, к нам заглянул парторг штаба Денисенко и велел мне явиться в 15 часов на заседание парткома, где будет разбираться мое персональное дело; репрессивная машина завертелась полным ходом… Было ясно, мне во всяком случае, что меня собирались исключить из партии; члена партии нельзя было передать в руки Смерша. Нужно было сначала исключить…
Не могу не вспомнить добрым словом Борейшу: он решил размотать весь клубок, вплоть до окопа на берегу Нарева, где находилась эта злополучная боевая рация и несчастный солдатик-радист. Мы тут же отправились в саперный батальон, нашли старшину, и он все подтвердил. Дальнейшее происходило уже без меня. Подтвердил и полковник Туманян, что я лишь проверял сведения и весь мой разговор с ним совершенно не предвещал распространения слуха среди офицеров штаба. Обвинения с меня были сняты, заседание партбюро не состоялось, и даже в последующих характеристиках и аттестациях не было ни намека на все это недоразумение.
А между тем все могло кончиться для меня очень печально. Прервись цепочка доказательств хотя бы в одном месте, и «загремел бы я под фанфары», как говаривал герой какого-то популярного фильма.
Ад кромешный под Штеттином
В начале апреля наша 65-я, отштурмовав Данциг, двинулась на запад. Предстояло форсирование Одера и участие в Берлинской операции, последней операции войны.
К середине апреля соединения армии после тяжелого 350-километрового марша вышли к реке. Танковые части расположились в тылу в ожидании переправ. Мне было приказано оставаться со своим штабом (БТ и МВ) в районе расположения полков и организовать подготовку техники и экипажей к предстоящим боям. Так решил наш командующий генерал П. И. Батов.
Четыре дня и ночи пехота отвоевывала дамбы между двумя рукавами широченной реки. Зеркало воды между коренными берегами достигало трех километров, покрывая болотистую пойму и ерики. Только дамбы возвышались над бескрайним разливом в междуречье. Днем и ночью под всё сметающим огнем саперы строили переправу и укрытия на Ост-Одере. К 19 апреля мост был готов, готовы были к выдвижению и танковые части. Но команды не было.
С утра 19-го, когда соединения первого эшелона заняли исходное положение для последнего броска через Вест-Одер, на армейском НП вспомнили о танках.
– Где Новак?
Батову доложили, что Командующий БТ и МВ у Панова[10]10
Генерал-лейтенант Михаил Федорович Панов – командир 1-го гвардейского танкового корпуса.
[Закрыть].
– А где Горелик?
Батову показали на карте район расположения танковых частей в нескольких километрах восточнее Одера. И тут Батов сорвался:
– Трус, расстреляю подлеца. Вызвать его немедленно.
Член военного совета армии генерал Радецкий и начальник оперативного отдела полковник Липис доказывали командующему, что все идет в соответствии с утвержденным им планом. Но он еще долго оставался возмущенным. (О том, что происходило на НП, мне позже рассказал Фуль Эльявич Липис.) Когда я появился на НП, гнев его еще не иссяк. Приказано было в ночь на 20-е занять самоходной артиллерией позиции в боевых порядках пехоты на дамбе и с утра поддержать пехоту огнем. Мне была поставлена новая задача – отправиться к переправе через Вест-Одер и руководить выдвижением танков на плацдарм.
За войну мне приходилось участвовать в организации переправ и переправляться с танковыми частями на крупных реках. Позади были Десна, Сож, Днепр, Нарев, Висла. Были десятки небольших рек и речушек. И большие и малые реки как магнит притягивали силы сторон, здесь накал сражений достигал апогея. Не скрою: с обретением опыта форсирования боязнь погибнуть на переправе не уменьшалась.
Теперь предстояло преодолеть Одер. Страшно было и на этот раз. Выполняя приказ командующего, я спустился к берегу Одера и сел на подошедший катер. Петляя по протокам и ерикам, продираясь сквозь фонтаны вскипавшей от разрывов реки, катер все же добрался до западной переправы.
С рассветом 20-го десанты захватили плацдарм на западном берегу. Саперы начали возведение наплавного моста через Вест-Одер. Я не видел и не знал того, что происходило на плацдарме, но в районе строительства моста творился ад. Противник непрерывно обстреливал создаваемую переправу. Особенно неистовствовала артиллерия из Штеттина, который находился у нас справа. Прикрывавшая этот крупный город зенитная артиллерия теперь обрушилась на нас. Бризантные снаряды разрывались в воздухе, создавая буквально смертоносное облако над переправой. Мы несли потери не только в людях, но и в плавсредствах. Осколки разрывавшихся в воздухе снарядов превращали деревянные понтоны в решето. Набравши воды, понтоны шли на дно. Начавшаяся переправа танков часто прерывалась. Я следил за состоянием моста, останавливал движение и командовал возобновлением переправы танков. Каждые два часа докладывал о её ходе и количестве переправленных машин. Нередко попадал на командующего, который выслушивал мой доклад спокойно. По-видимому, я был прощен, хотя сам я за собой никакой вины не чувствовал.
Переправа танкового корпуса и армейских танковых частей продолжалась почти пять суток, и все это время обстановка оставалась такой же адской, как и в первые дни.
Между тем стрелковые дивизии расширяли захваченный плацдарм, К исходу 24 апреля войска захватили станцию Кольбитцов и перерезали железную дорогу, идущую с юга на Штеттин.
Днем 25-го армия перешла в наступление накопившимися на плацдарме войсками. Уже через полтора часа после начала атаки был введен в прорыв танковый корпус. Немецкое командование пыталось задержать наступление на реке Рандов, к которой танки вышли к исходу дня. В ночь на 26-е корпус вместе с подошедшей пехотой форсировал реку, а с утра 26-го перешел к преследованию противника. Темпы наступления возрастали с каждым часом. Вечером 1-го мая части корпуса ворвались в Росток. Стрелковые дивизии очищали от противника побережье Балтийского моря.
В ночь на 1-е мая противник прекратил сопротивление. 1-го мая для нашей армии закончилась Великая Отечественная война.
Первая послевоенная ночь и следующий день запомнились тем, что пришлось пресекать мародёрство и удерживать танкистов от бесчинств. Прекратили расхищение имущества горевшей гостиницы «Ростокергоф», где мародёры добрались до винных подвалов. В районе мельницы воспрепятствовали разграблению склада муки и выставили охранение до подхода трофейной части. Там же в районе мельницы с трудом удержали танкистов, рвавшихся в расположенный неподалёку публичный дом. Предотвратили их попытку тараном свалить огромные железные ворота и штурмом овладеть пивоваренным заводом. Это то, что запомнилось. А сколько вызовов, докладов, принятых решений и отданных распоряжений не удержала память?
К вечеру я выехал в Барт, где развертывался командный пункт армии. Нужно было подготовить размещение и встретить управление БТ и МВ.
Свободный на несколько часов от управленческих обязанностей, от забот и ответственности, обгоняя колонны войск, продвигавшихся в направлении Барта, я только в машине смог осознать, что произошло с армией, как изменилась не только общая обстановка, но и судьба тех, кто живым вышел к побережью Балтийского моря. Судьба солдат, офицеров, и моя судьба в том числе. В памяти и в сердце закольцовывались горечь поражений первых месяцев войны и радость долгожданной Победы.
Находка в столе фашистского жандарма
В Барт приехали затемно. Комендант армейского штаба указал мне особняк. После бессонных ночей мы могли наконец отоспаться. С ординарцем Ваней Чигиревым пошли осматривать наше новое пристанище. Двухэтажный особняк был мрачен и казался безлюдным. Я уже обрадовался тому, что не придется исполнять нелегкую обязанность отселения жителей из дома, предназначенного под штаб. Освещая путь фонариком, мы осматривали комнату за комнатой, кладовки и разные закутки. В одной из дальних комнат увидели свет, пробивавшийся из-под двери. Я резко открыл массивную дверь, и нам представилась идиллическая картина, так не вязавшаяся с представлением о поведении побежденных в трагические минуты их национального позора и страха перед ожидавшим их возмездием.
До этого на нашем пути было немало брошенных немцами городков и селений с ключами, оставленными в дверях квартир и дверцах шкафов (чтобы не взламывали – хозяева надеялись вернуться), с неостывшей едой на столах, с брошенными дорогими вещами. Но людей не было, люди в страхе бежали.
В Барте, в последнем пристанище нашего штаба, мы застали большое немецкое семейство. Стол, покрытый белоснежной скатертью, был уставлен скромной едой военного времени и вином. За ним сидели старики и старухи, дети и молодые женщины. Во главе стола восседал рыжий, толстый фельдфебель в полной немецкой форме, как будто сошедший с нашего агитплаката, призывавшего убить немца. При виде меня он вскочил, щелкнул каблуками и начал что-то скороговоркой рапортовать. Он говорил так быстро и невнятно, скорее всего со страху, что я ничего не понял. Я прикрикнул: Langsammer (помедленнее). Мобилизовав все свои незначительные познания в немецком, я понял, что он прощается с семьей перед уходом в русский плен и просит разрешения побыть с близкими еще полчаса. Злость у нас уже шла на убыль, хотя не помню, чтобы в нас вселилось прощение. И все же я разрешил ему остаться. Через полчаса Ваня отвел его в роту охраны, где был пункт сбора военнопленных.
Возвратившись, Ваня подал мне наручные часы; немец просил передать их мне, по-видимому, за мою доброту. Помню, как я был взбешен. Я воспринял это как взятку – ты мне полчаса свободы, я тебе часы навсегда. Хотелось швырнуть подарок о землю. Впрочем, подумав, я оценил все происшедшее более снисходительно и отдал часы Ване, который приобщил их к своей большой коллекции, нанизанной на руку и прикрытой рукавом гимнастёрки.
Наутро я нашел в письменном столе «фельдфебеля» (в действительности он оказался жандармским офицером) шесть небольшого формата фотографий. За делами мне недосуг было их внимательно рассматривать.
Позже, когда появилась возможность, я разглядел их пристальней.
Первая фотография меня чуть не рассмешила. На ней были сняты ноги в лаптях. Только ноги. Видимо, фотограф был охотник до российской экзотики. Но потом я с горечью подумал: «41-й год, почти четверть века советской власти, а наши люди все еще носят онучи и лапти».
На второй – разбитая полуторка ГАЗ-АА, героиня российского бездорожья. Глядя на эту фотографию, я думал не об американских «студебеккерах», без особых усилий таскавших наши орудия. Я думал об этой нашей труженице, которую нередко приходилось дружно вытаскивать из непролазной топи разбитых фронтовых дорог, о машине, застрявшей где-то на пути к Победе. В Берлин мы пришли на американских «студебеккерах».
Подбитая тридцатьчетверка с орудием, висевшем «на полшестого». Нескончаемая колонна пленных, охраняемая редкими конвоирами-автоматчиками.
Четыре женщины-колхозницы на другом снимке, среди лета в тяжелых зимних платках, улыбаются. Чему? Может быть, тому, что их впервые в жизни фотографируют? Или не представляют, что ждет их впереди? Может быть, тому, что пришельцы милостиво разрешили им жить? И еще я думал: сколько сил было отдано в предвоенные годы, сколько трудовых денег вложено в оборонные займы, сколько принесено жертв, чтобы не оплошать в неизбежной схватке с фашизмом. И горечь при мысли, что мы не смогли уберечь этих белорусских крестьянок, отдали на поругание и смерть, так же как и миллионы наших солдат, конвоируемых в плен, как в скорбной колонне на другом попавшем ко мне снимке, комом подступала к горлу.
Потом я мог добавить к тем давним мыслям, что многие годы власть требовала от всех ответа в анкетах на коварный вопрос: «Проживали ли вы или ваши родственники на оккупированной врагом территории?» Как будто люди по своей воле оказались под немцем. И от ответа на этот вопрос нередко зависели судьба, карьера и благополучие.
Не смогли мы защитить и этого старого еврея, который с упреком смотрит на меня с последней «фотки». Миллионы его и моих соплеменников, граждан нашей страны, не по нашей ли вине попали в жестокие лапы фашистов на надругательство и мучительную смерть в газовых камерах концлагерей?
Эта фотография задела в моей душе чувства, которые я старался не бередить. Она вновь напомнила мне о моем еврействе. Вера и еврейские традиции, которых придерживался отец, знакомые с детства, были чужды мне, комсомольцу-активисту. Но кое-что осело в душе и в памяти. И сейчас, глядя на маленькую фотографию, я рисовал в своем воображении печальную картину последних часов этого несчастного старика. Кто он был? Ремесленник, часовщик или сапожник, портной или скорняк? А может быть, он был учителем русского языка? Ведь была же моей первой учительницей Ревекка Яковлевна Гриншпун. Три года она учила меня в начальных классах русскому языку и арифметике. Или Соломон Фрадков, учитель русской литературы в харьковской средней школе.
И те самые люди, которым старый еврей с фотографии чинил часы или подбивал подметки, шил им пальто или учил их детей, гнали его по улицам местечка с улюлюканьем и бранью. А он, удирая впопыхах из дома в жаркий июньский день, надел на себя теплое пальто, надеясь, что доживет до холодов. И вот он, истерзанный и жалкий, в изорванной одежде, предстал перед объективом немецкого офицера. А я держу в руках его фотографию, и руки мои дрожат.
Барт, где штаб обрел последнее пристанище в побежденной Германии, – небольшой курортный городок на балтийском побережье к востоку от Ростока. Энциклопедические сведения о Барте как о старинном немецком городе с портом и верфями не вяжутся с моими воспоминаниями о нем. Я не ощутил ни его древности, ни связи с морем. В отличие от соседних с Бартом городков – Пренцлау, Грайфсвальда, Штральзунда, запомнившихся узкими средневековыми улочками и стрельчатой готикой, – Барт сохранился в памяти как город утопающих в зелени садов, дач и вилл. Здесь были санатории германского генерального штаба. Весь этот угол Померании оказался в стороне от войны и мало пострадал.
В Барте застал нас официальный День Победы – 9 мая 1945 года.
Воспоминание о событиях полувековой давности неизбежно несет на себе печать современных представлений. Вспоминая сегодня тот далекий день, ставший с годами всенародным праздником, я мог бы описать все по сложившейся традиции: ликование, стрельба в воздух, объятия рядовых и генералов, цветы и поцелуи. Может быть, нечто подобное было и в Барте. Хотя так, как было в Москве на Красной площади и как это впечаталось в память благодаря многократно тиражируемым картинкам кинохроник и телевидения, в Барте быть не могло.
Прятавшиеся по домам побежденные не выходили к нам с цветами. Лица редко встречавшихся немцев не расплывались в улыбках. Да и в нас самих радость победы к этому дню уже в значительной мере остыла: ведь война для нас закончилась неделей раньше. Радость, что смерть не «опять», а окончательно «прошла мимо», солдат уже пережил. Беспорядочной стрельбы в воздух как традиционного атрибута первого Дня Победы я не запомнил.
Но в тот день рядом с первой радостью утвердилось чувство гордости, причастности к великому и долгожданному свершению, своей принадлежности к армии-победительнице. Это я пережил сам и думаю, что такое же чувство охватило армию.
Сейчас можно слышать, будто фронтовики надеялись вернуться с войны в другую страну, в свободную страну, что дома их ждут не только как победителей фашизма, но и как освободителей от произвола советских властей. Если такие надежды и были, то, во-первых, они были выборочны и локальны – показать «кузькину мать» конкретному чиновнику, обижавшему оставшуюся дома жену или престарелую мать; во-вторых, такие мысли гнездились слишком глубоко, чтобы представлять их сегодня как сформировавшийся уже в те дни пласт общественного сознания. Вспоминая победные дни, я не могу утверждать, будто такие надежды витали в воздухе. Напротив, в среде офицерства если не господствовала, то по крайней мере серьезно обсуждалась идея продолжения наступления «до Парижа». Победа над сильным врагом одновременно окрыляла и ослепляла.
Надежды на свободу приписали послепобедному времени много позже – именно потому, что они не сбылись. Да и как им было сбыться? Кто мог их принести с войны? Невольно напрашивается параллель с Отечественной войной 1812 года. В то время условия для освобождения не созрели. Но молодые генералы 1812 года, будущие декабристы, принесли с войны хотя бы дух свободы. А что могли принести наши генералы, прилежные ученики армейских институтов марксизма-ленинизма, отважные в бою, но боявшиеся Смерша больше, чем немцев? Только трофеи.
Вспоминаю, как с друзьями отмечал десятый День Победы. Решили, что символично будет отпраздновать в «Берлине», переименованном московском ресторане «Савой». Нас было пятеро: Давид Самойлов – солдат пехоты, пулеметчик, тяжело раненный на Волховском фронте, Леон Тоом – солдат эстонского корпуса, Борис Грибанов – фронтовой переводчик, Сергей Фогельсон – корпусной инженер, потерявший на фронте руку. Хорошо посидели, вспомнили войну, себя на войне, товарищей. Выпили за упокой не вернувшихся с войны. Здесь, за столиком «Берлина», Леон записал мне на память стихотворение «Солдат», которое не могло быть опубликовано ни тогда, ни много лет спустя. В этих стихах так и звучит неосуществившаяся мечта о новой, свободной послевоенной России.
Подписан мир, итоги сочтены,
И на костях воюют дипломаты.
Нет ничего ужаснее войны
И ничего прекраснее солдата.
Не слушая, что говорят ему,
Что вдалбливают в память об отчизне,
Войны он не видал и потому
Еще считал, что смерть страшнее жизни.
Он разрешает дома, чтоб жена
Из брюк воскресных смастерила юбку,
И вот за Родину, за Ста-ли-на,
Зажмурившись, сигает в мясорубку.
Там отдавали большинство концы
Не в первые, так на вторые сутки.
Но, впрочем, были не одни резцы
В той мясорубке, а и промежутки.
Он это испытал и превзошел,
Он тертым стал к концу переполоха.
Не зная, что такое хорошо,
Он твердо знает, что такое плохо.
Солдат, солдат с войны вернуться рад.
Он пьян, доволен и любвеобилен.
Он – слава, он – победа, он – парад,
Не замечающий, что он бессилен.
Его спешат демобилизовать
И ублажить… Боятся властолюбцы,
Что наше время будут называть
Эпохою солдатских революций.
Революций не произошло. Но и через десять лет после победы сохранялась мечта о жизни в свободной России.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?