Автор книги: Петр Люкимсон
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)
Зингер взглянул на почтовый штемпель и похолодел: письмо было отправлено несколько недель назад, и в нем отец извещал, что прибудет на Варшавский вокзал утром 12-го таммуза – все даты рав Пинхас-Менахем-Мендель, разумеется, указывал по еврейскому календарю[27]27
Еврейский календарь – лунно-солнечный ежегодный календарь, используемый в иудаизме для определения еврейских праздников, соответствующих частей Торы для публичного чтения, йорцайт (дня памяти умерших родственников) и пр. Включает в себя 12 месяцев, названия которых имеют арамейское происхождение. Для корректировки еврейского календаря в високосные годы вводится дополнительный месяц удар.
[Закрыть]. Однако за время жизни в Варшаве его средний сын так далеко отошел от еврейской жизни, что и понятия не имел, какое число показывал в данный момент еврейский календарь. В панике он бросился на улицу, купил в киоске газету на идиш, в выходных данных которой всегда ставились две даты – по григорианскому и еврейскому календарю, и выяснил, что 12-е таммуза – это как раз сегодня.
Это означало, что отец прибыл в Варшаву несколько часов назад, и теперь оставалось только гадать, как он поведет себя, когда решит, что его никто не пришел встречать. Увидев проезжавший мимо трамвай, Исаак первый раз в жизни вскочил на него на полном ходу, за что ему крепко досталось от кондуктора. Затем также, на полном ходу, спрыгнул с подножки, упал, больно ударил ногу, но, не обращая внимания на боль, побежал к огромному зданию Варшавского вокзала. И лишь в нескольких метрах от его дверей он замедлил бег и облегченно вздохнул: отец стоял на вокзальной площади и беседовал с каким-то солидным религиозным евреем.
– Тателе! – выкрикнул Зингер, подбегая к отцу.
– Ну, вот и мой сын! – спокойно сказал Пинхас-Менахем своему собеседнику. – Видимо, его что-то задержало…
– Я получил твое письмо всего десять минут назад! Ты отправил его на адрес, по которому я давно не живу. Я совершенно случайно зашел в тот дом, чтобы взять книгу, и увидел конверт. Это чудо! Настоящее чудо! – выпалил Зингер.
Это и в самом деле было чудо – ведь не забудь он у Гины словарь, или отправься за ним на один день позже, он возможно, никогда больше не встретил бы отца. На прием к доктору Френкелю удалось попасть только через неделю. Тот выписал раву Пинхасу-Менахему какие-то таблетки, а проводив своего пациента, отправил его жене, ребецен Батшебе Зингер письмо, в котором сообщал, что, увы, ничем не может ее порадовать и, возможно, ей стоит готовиться к самому худшему…
Но та неделя, которую Исаак Зингер провел в Варшаве вместе с отцом, осталась в его памяти навсегда, и он часто любил вспоминать их последние беседы.
Он снова был маленьким мальчиком, задающим отцу самые важные, самые сложные в мире вопросы, и те ответы, которые тот давал на них, поражали его своей предельной простотой, железной логикой и силой веры – они звучали порой куда более ясно и убедительно, чем вычитанные им в книгах размышления великих философов.
Рав Пинхас-Менахем был, в свою очередь, поражен оставленной им почти десять лет назад Варшавой, существованием в ней еврейского театра, юными сионистами, марширующих по улицам в шортах и в коротких платьицах, и во всем происходящем усматривал явные признаки близости прихода Мессии.
Поделился Пинхас-Менахем с сыном и своей заветной мечтой: за последние годы он написал книгу «Правда Раши», в которой доказывает необоснованность всех претензий, которые предъявляли знатоки Торы более позднего времени к этому величайшему ее комментатору. Теперь уже далеко не молодой, тяжело больной рав Пинхас-Менахем надеялся издать свою последнюю книгу и был твердо убежден, что сам Раши и эта книга станут его главными заступниками на Небесном Суде.
Иче-Герц слушал отца с грустной улыбкой: тот упорно не желал замечать, что мир ешиботников и раввинов, мир религиозных евреев, которые посвящали все свое свободное время изучению Торы и которым и в самом деле была бы интересна такая книга, постепенно уходил в прошлое. Скоро, очень скоро может случиться так, что у подобных книг вообще не останется читателей…
Пройдет всего несколько лет – и Зингер с горечью обнаружит, что почти то же самое, что он думал тогда про книгу отца, можно сказать и про его творчество. Число читателей на идише в 30-х годах ХХ века было все еще достаточно велико, но с каждым годом заметно уменьшалось. Еврейская интеллигенция России переходила на русский язык, Америки – на английский, Польши – на польский. Даже жена его друга Аарона Цейтлина в быту общалась с детьми на польском, так что они вряд ли могли прочесть стихи, статьи и пьесы своего отца в оригинале.
Но, тем не менее, он не собирался отказываться от сделанного им выбора, упорно продолжая верить, что на идиш и только на идиш можно выразить душу европейского еврейства.
Сама неистовость этой его веры, веры, вопреки всему, доказывала, что он, Иче-Герц Зингер, несмотря на все происшедшие с ним метаморфозы, был достойным сыном своего отца.
Глава 6
На переломе
1927–1929 годы оказались необычайно тяжелыми в жизни молодого писателя.
Смерть отца и Гины выбили его из колеи; и Зингер вновь оказался в тисках жесточайшей депрессии. В эти годы он начал стремительно лысеть, и вскоре от его некогда буйной рыжей шевелюры почти ничего не осталось. Но самое неприятное заключалось в том, что у него начало портиться зрение. На работе он то и дело пропускал ошибки при вычитке, и в редакцию с криком «Я убью этого мерзавца!» то и дело врывались разъяренные авторы, убежденные, что именно ошибки корректора не позволяют читателям оценить по достоинству их произведения. Зингер получал выговор за выговором, и в итоге, как и следовало ожидать, дело закончилось расчетом.
Пытаясь помочь оказавшемуся без заработков младшему брату, Исраэль-Иешуа, ставший к тому времени одним из ведущих журналистов «Форвертса», предложил Иче-Герцу попробовать свои силы в журналистике. Исраэль-Иешуа уговорил главного редактора Эйба Кагана поручить Зингеру-младшему вести репортажи с идущих в то время в Польше громких политических и коррупционных процессов. Вооруженный журналистским удостоверением, Исаак Зингер появился в отведенной для прессы ложе Варшавского городского суда и несколько дней получал удовольствие от своего нового статуса, сидя как равный среди равных бок о бок с самыми популярными репортерами страны.
Однако очень быстро он обнаружил, что все происходящее в зале суда ему лично… неимоверно скучно. Он с трудом высиживал до конца каждого заседания; длинные, продолжавшиеся в течение нескольких дней чтения обвинительных заключений вгоняли его в тоску; произносимые на изысканном литературном польском языке речи прокурора и адвокатов оставались ему по большей части непонятными…
Словом, отбыв в суде несколько заседаний, Исаак Зингер заявил брату, что эта работа не для него, и он больше не желает заниматься журналистикой. Исраэль-Иешуа не скрывал своего разочарования – по его мнению, Иче-Герц упускал шанс, наконец-то, получить нормальную работу; и разговор между братьями по поводу его отказа попробовать себя в качестве репортера вышел нелегким.
Между тем, Исааку Зингеру были крайне нужны деньги. Причем деньги немалые, так как он неожиданно для самого себя принял решение… жить на два дома, то есть содержать две квартиры одновременно.
Произошло это опять-таки из-за его извечного неумения твердо говорить «нет». К затянувшемуся роману с вышедшей замуж Стефой Яновской у Зингера прибавился роман с женщиной, которую он в своих автобиографических книгах называет Сабиной.
Сабина была одной из «окололитературных барышень», посещавших Варшавский клуб писателей. Она работала на полставки машинисткой в журнале, а свободное время посвящала литературе, любви и политике. Убежденная коммунистка, Сабина была одновременно страстной последовательницей взглядов знаменитой Александры Коллонтай и вслед за ней утверждала, что женщина должна вести себя в вопросах секса так же свободно, как и мужчина. Институт брака Сабина считала совершенно устаревшим; в ее любовниках перебывала, как минимум, половина членов Варшавского писательского клуба, и, оказавшись с ней в постели, Зингер по достоинству оценил накопленный ею за время этих романов сексуальный опыт.
На свою нищенскую зарплату машинистки Сабина содержала не только себя, но и свою мать и двух братьев. Еще одним источником дохода этой некогда, видимо, вполне обеспеченной, но теперь жившей впроголодь семьи, была аренда комнат в их большой квартире. Причем цена, которую мать Сабины запрашивала за комнату с пансионом, была почти вдвое меньше, чем та, которую Зингер платил Альпертам. Мать Сабины оказалась старой польской еврейкой, еще в молодости переехавшей в Варшаву из какого-то местечка, но сохранившей в памяти множество рассказов о его жизни, в том числе и столь притягивающие Зингера таинственные истории о демонах и демоницах, с которыми то и дело, по ее словам, сталкивались жившие в этом местечке евреи.
Проведя несколько вечеров в гостях у Сабины и будучи очарован ее матерью, Иче-Герц заявил, что хочет снять у нее комнату. Внешне это был вполне благоразумный шаг. Во-первых, он позволял Зингеру сэкономить немало денег, которых у него было в обрез. Во-вторых, он давал ему возможность часто общаться с матерью Сабины, бывшей неиссякающим источником еврейских фольклорных историй, из которой он мог черпать сюжеты для своих новых рассказов. А, в-третьих, он означал свободный доступ к телу Сабины в тот самый момент, когда ему захочется этого доступа…
Однако когда он сообщил Альпертам, что собирается от них съехать, Миреле ударилась в слезы, а старики обиделись – они давно уже относились к Иче-Герцу как к сыну, и слышать не хотели ни о каком другом постояльце. Госпожа Альперт даже заявила, что готова вообще отказаться от его квартирной платы, но Зингер знал, что не платить Альпертам он не может – это окончательно бы подточило их семейный бюджет. Чувствуя себя не вправе обижать стариков и бросать Миреле, он объявил, что передумал и остается у них жить, но при этом он уже не мог отказаться от обещания, данного матери Сабине, особенно с учетом всех тех преимуществ, которое сулило проживание в ее доме.
Выход оставался только один – содержать две квартиры одновременно, но вот откуда взять на это деньги, он и понятия не имел. В крайне расстроенных чувствах он направился в клуб писателей, и уже на входе вахтерша огорошила «пана Зингера» известием, что его разыскивает главный редактор желтой газеты «Радио».
– Он сказал, что у него есть для вас работа, и просил, как только вы придете, срочно связаться ним по этому телефону, – сказала вахтерша, протягивая ему листочек с записанным на нем номером.
Дрожа от волнения, Башевис-Зингер набрал этот номер. Когда редактор «Радио» сказал, что готов принять его хоть сейчас, Зингер, по его собственному признанию, даже не пошел, а полетел в редакцию. Вскоре он уже сидел в кабинете толстого усатого еврея, с любопытством разглядывающего своего гостя. В мешковато сидевшем на нем костюме старшего брата, который был не только чуть полнее, но и выше его, Исаак выглядел крайне непрезентабельно.
– Я прочитал несколько ваших рассказов, и они мне понравились, – сказал редактор. – Вы пишете бойко, очень бойко, а это как раз то, что мне нужно…
– Вы хотите заказать у меня новые рассказы? – с робкой надеждой спросил Зингер.
– Нет, – покачал головой редактор. – У меня другая идея… Вы ведь к тому же, насколько мне известно, свободно переводите с немецкого. А на немецком языке каждый месяц выходит немало литературных новинок, но… Во-первых, если их просто переводить, то нужно платить гонорары не только переводчику, но и автору, а делать это мне, скажу честно, не хочется. Во-вторых, сам стиль немецких романистов обычно крайне тяжел и непонятен широкому еврейскому читателю. В-третьих, вся эта немецкая жизнь ему тоже глубоко чужда…
– Так в чем же должна заключаться моя работа? – осмелился, наконец, задать вопрос Зингер.
– О, мы к этому как раз подходим. Ваша работа будет заключаться в том, что вы будете брать новый немецкий любовный роман и не переводить, а переписывать его так, чтобы действие происходило в Польше, и не с немцами, а с нашими евреями. Все это должно быть написано предельно простым языком, без всяких, знаете ли, философских умствований и непонятных читателю слов… Ну как – подходит?
– Под этим… гм… переложением будет стоять мое имя? – спросил Зингер.
– Нет, они будут публиковаться без подписи… Так как?
– Даже не знаю, как вас благодарить. Знаете, в последнее время я крайне нуждаюсь в деньгах…
Иче-Герц, безусловно, знал, что этого говорить не стоило, но так уж он был устроен, что долго, почти до шестидесяти лет, не мог научиться вести деловые переговоры.
– Мы будем платить вам 60 злотых в неделю. Если ваш первый опыт переложения окажется удачным, наше сотрудничество продолжится. Поезжайте домой, и приступайте к работе. Пишите короткими фразами. Меньше длинных слов. Больше живых диалогов… Мы ждем от вас примерно 10000 слов в неделю. Кстати, вы бы, наверное, хотели бы получить аванс…
– Если только можно…
– Я сейчас же напишу записку кассиру, и он выдаст вам 200 злотых…
Исаак Зингер вышел из редакции «Радио» пьяный от счастья. 60 злотых в неделю – это была в те дни почти двойная зарплата среднего варшавского рабочего. Зингер почувствовал, как в одночасье он из нищего превратился в богача. Теперь он мог расплатиться с долгами и вполне позволить себе содержать обе квартиры. Нужны ли были какие-то иные доказательства, что существует некая Высшая сила, которая ведет его по жизни, приходя на помощь в тот самый момент, когда он в ней крайне нуждается? И если эта Высшая Сила не Бог, то кто же?! Неужели тот самый его личный бес, который привязался к нему еще в Билгорае и с тех пор ведет его по жизни?!
Правда, когда он, вернувшись в писательский клуб, рассказал нескольким его завсегдатаям о привалившей ему удаче, те только скривили губы – по их мнению, Зингер сильно продешевил, так как такая работа стоила на самом деле раза в два больше. Они настоятельно советовали молодому коллеге немедленно вернуться в редакцию «Радио» и запросить хотя бы 70–80 злотых в неделю.
Однако Зингер и не подумал этого сделать. Размер положенного ему гонорара его вполне устраивал, и на следующий день он с увлечением принялся за дело. Это была, безусловно, одна из самых черных литературных работ, какие только можно представить. Но, вне сомнения, она также в определенной степени способствовала как наращиванию его «писательских мускулов», так и выработке той фантастической работоспособности, которой писатель славился почти до последних лет своей жизни.
* * *
В 1928 году раскол в РКП (б) привел к расколу и в польской компартии, члены которой разделились на троцкистов и сталинистов. Уехавший в СССР убежденным сторонником Ленина-Сталина, один из лидеров польских коммунистов Исаак Дойчер вернулся домой, пораженный размахом идущих на «родине Великого Октября» политических репрессий. Вскоре Дойчер объявил о своем решении поддержать линию Троцкого, так как если бы последний руководил Советским Союзом, то там все было бы иначе. Сторонники Сталина немедленно заклеймили Дойчера как «фашиста» и «прислужника мировой буржуазии» и начали осыпать его проклятиями и угрозами.
Раскол польской компартии расколол и семью Сабины – сама она сначала примкнула к сталинистам, затем переметнулась к троцкистам, в то время как ее младший брат Мотэле решил сохранить верность Сталину. Зингер в те дни часто сопровождал Сабину на различные партийные собрания, где сталинисты и троцкисты продолжали выяснять между собой отношения. Не принадлежа ни к тому, ни к другому лагерю, он внимательно прислушивался к идущим на этих сборищах спорах, поражаясь фанатизму и ненависти, которой пылали их участники по отношению к своим политическим противникам. Из идущих между ними споров он сумел уяснить картину происходящего в СССР: коммунисты, обещавшие привести человечество в светлое будущее, учинили самый настоящий террор по отношению ко всем инакомыслящим; разорили сельское население; уничтожили наиболее трудолюбивую часть крестьянства; насадили в стране самый настоящий, вполне сравнимый с языческими, культ своих вождей. Заявления Дойчера о том, что если бы победу одержал Троцкий, то все было бы по-другому, не вызывало у Зингера ничего, кроме иронической усмешки: слушая обе стороны, он пришел к выводу, что Троцкий, придя к власти, действовал бы точно так же, как и Сталин.
О том, что творилось тогда в Варшавском писательском клубе, Зингер вспомнил уже после войны устами Зейнвела Маркуса, от имени которого ведется повествование в рассказе «Бегущие в никуда»:
«В конце тридцатых в писательском клубе часто устраивали вечера. И в публике, и среди выступавших преобладали так называемые прогрессисты. Всем известно, что в Польше было очень немного евреев-пролетариев, а евреев-крестьян не было вовсе. Но у этих рифмоплетов выходило, что все три миллиона польских евреев либо стоят у станка на заводах, либо пашут. Эти горе-писаки предсказывали неизбежную революцию и диктатуру пролетариата. За пару лет до начала войны еще появились троцкисты. Троцкисты ненавидели сталинистов, сталинисты – троцкистов. Во время публичных дебатов они обзывали друг друга фашистами, врагами народа, провокаторами, империалистами. Угрожали друг другу, что, когда массы наконец поднимутся, все предатели будут висеть на фонарях. Сталинисты повесят троцкистов, троцкисты – сталинистов, и те, и другие – общих врагов: правых сионистов «Поалей Цион», левых сионистов «Поалей Цион», просто сионистов, и, конечно, всех религиозных евреев. Я помню, как президент Еврейского клуба доктор Готтлейб заметил как-то: «Откуда они возьмут в Варшаве столько фонарей?»…»
В этот же период в жизни Исаака Зингера появляется еще одна женщина, которую он в своей автобиографической повести «Заблудившийся в Америке» называет Леной.
«Лена досталась мне в наследство от Сабины, – пишет он. – Они были долгое время близкими подругами. Они делили камеру в женском отделении тюрьмы «Павиак», которое называлось «Сербия». Здесь, оказавшись один на один в камере, они непрестанно ругались, так как Сабина была троцкисткой, а Лена дала клятву верности товарищу Сталину. Лена была отпущена под залог и должна была предстать в назначенное ей время перед судом, однако после того как в ее деле появились новые свидетели и суд мог посадить ее на несколько лет в тюрьму, решила бежать. Она попросила меня приютить ее на ночь, так как, по ее словам, ее преследовали жандармы. Узкая железная кровать стояла у меня в комнате, и Лена спала со мной на ней не только в ту ночь, но и все последующие ночи. Она называла меня прислужником капиталистов даже тогда, когда прижимала свои губы к моим губам. Она утверждала, что мои мистические рассказы помогают победе фашизма, но при этом пробовала перевести некоторые из них на польский.
Она поклялась мне, что прошла гинекологическую операцию, которая сделала ее бесплодной, но уже летом была на пятом месяце беременности…
Лена сказала, что хочет родить от меня ребенка, даже если завтра рухнет мир. С абсолютной уверенностью она утверждала, что последняя битва между Правдой и Ложью, между Справедливостью и Угнетением уже близка, Правда в ней, безусловно, победит, и тогда она не будет нуждаться в моей помощи. Мне же лучше уехать в Америку, если я хочу убежать от праведного гнева польских рабочих. Но рано или поздно революция придет и туда…
Эти слова поражали своей наивностью. В реальности Лена жила, как птица, запертая в клетке. У нее не было ни гроша, и над ней постоянно висела угроза ареста. Она выросла в хасидском доме. Ее отец, Шломо-Шимон Яблонер, принадлежал к гурским хасидам. Когда он узнал, что его дочь якшается с коммунистами, он выгнал ее из дома. Он отсидел по ней «шиву», и вместе с ним справляли траур по Лене ее мать, три ее брата и две сестры. Шломо-Шимон был известен как ревнитель традиции. Когда его дети совершали нечто, что было не совсем кошерным в его глазах, он избивал их даже после того, как они отпраздновали свадьбы… Лена говорила мне, что предпочитает повеситься, чем вернуться домой, к этому «стаду реакционеров».
Для девушки она была довольно высокой, смуглой, как цыганка, с плоской, как у мужчины, грудью. Во рту у нее вечно торчала сигарета. Глаза ее были черны и смотрели на мир с таким характерным мужским взглядом, что в силу какой-то биологической ошибки она родилась существом другого пола, чем тот, которому принадлежала на самом деле. Она была своем не в моем вкусе и к тому же призналась мне, что она – лесбиянка…»
Это отрывок еще раз доказывает, с какой осторожностью нужно подходить к той зингеровской прозе, которую он сам называл «автобиографической». Настоящее имя Лены было Руня, точнее, Рахель Шапира, и внешне она была полной противоположностью описанной здесь героини. Пышногрудая, круглолицая, с ослепительно белой кожей, плотно сбитая Рахель была на самом деле вполне во вкусе Башевиса-Зингера. Правдой во всем этом рассказе является, пожалуй, лишь то, что Рахель и в самом деле выросла в большой и уважаемой семье гурских хасидов, с которой порвала еще в ранней юности.
С Руней-Рахелью Зингера и в самом деле познакомила Сабина. И, так или иначе, но они прожили вместе почти восемь лет – с 1927 по 1935 год, то есть до самого отъезда Зингера в США. Это, разумеется, не означает, что Зингер хранил ей верность, но, вне сомнения, их отношения были если не браком, то чем-то очень похожим на брак.
В немалой степени этому способствовало рождение в 1930 году их сына Исраэля. Узнав о беременности Руни, Исаак Зингер заявил, что ни в коем случае не желает иметь ребенка и требует, чтобы она сделала аборт. Руня-Рахель уже собиралась выполнить это требование своего любовника, но в последний момент дочь раввина победила в ней коммунистку. В результате на свет появился мальчик, которому предстояло в возрасте пяти лет расстаться с отцом, отправиться с матерью в Москву, оттуда быть депортированным в Турцию и уже из Турции добраться до Палестины, где жила семья его деда по матери. Дальше Исраэля Зингера, ставшего Исраэлем Замиром, ждала учеба и жизнь в кибуце, служба в израильской армии, и лишь затем, спустя 20 лет, встреча с отцом в Нью-Йорке…
У этой пары и в самом деле были весьма сложные отношения.
Руня-Рахель в беседах с сыном не раз говорила о поразительном бессердечии и скупости Башевиса-Зингера, который снимал вместе с ней убогую мансарду с дырявой крышей, давал ей жалкие гроши на покупку еды для себя и ребенка, одновременно снимая еще одну, куда более приличную квартиру и имея массу любовниц. До конца своих дней Руня-Рахель вспоминала, как однажды у маленького Исраэля разболелось ухо, а Зингер отказывался дать ей деньги на врача, утверждая, что у него их нет. Тогда она в ярости бросилась к вешалке, вывернула карманы висевшего на ней плаща, и из них со звоном выкатились те самые несколько злотых, которые были нужны, чтобы врач оказал помощь ее больному сыну.
Но и у Исаака Башевиса-Зингера был свой счет к Руне.
Он, в свою очередь, утверждал, что в той квартире, которую он снимал вместе с Руней, постоянно собирались ее товарищи по партии, вели шумные разговоры, много курили, съедали все, что было в доме, и работать в такой обстановке было совершенно невозможно. Именно поэтому он вынужден был снять вторую квартиру – ему необходимо было место, где он мог заниматься теми же переводами, переложениями романов для желтых изданий и собственными произведениями – рассказами, критическими статьями и политическими обзорами, принесшими ему определенную известность в литературных и журналистских кругах.
Когда же он получал гонорар за ту или иную работу и приносил его в дом, деньги как-то мгновенно исчезали, а вскоре выяснялось, что Руня потратила их на оплату… печатания партийной литературы. В конце концов их крохотная квартира превратилась в самый настоящий склад запрещенных к распространению коммунистических агиток, и настал день, когда к ним в гости нагрянула полиция.
Зингер был арестован и два дня провел в тюрьме, которые он считал самыми страшными днями в его жизни. Пребывание в переполненной уголовниками камере; их грубые шуточки; необходимость оправлять естественные надобности на виду у всех было для него пострашнее любых пыток.
На допросе он прямо заявил, что не только никогда не испытывал симпатии к коммунистам, но и, наоборот, считает их учение крайне опасным для человечества. Когда же ему был задан вопрос, знает ли он, что его подруга – убежденная коммунистка, Зингер ответил:
– Никакая она на самом деле не коммунистка. Просто у нее в голове сплошной туман и путаница…
Уже потом, когда Башевис-Зингер оказался в Штатах, а Руня с сыном в Палестине, они довольно часто обменивались письмами, в которых Зингер писал, что собирается приехать на Святую землю, и намекал на возможность того, что они смогут заключить брак и создать нормальную семью. Он продолжал посылать ей эти письма вплоть до 1943 года, то есть до своей женитьбы на Эльме Вассерман. Но и тогда, когда письма вдруг перестали приходить, Руня-Рахель продолжала на что-то надеяться.
Исраэль Замир вспоминает, как уже в 70-х годах, во время очередного приезда Башевиса-Зингера в Израиль, тот спросил у него, как поживает Руня, и предложил сходить к ней в гости, тем более что разговор этот происходил в Хайфе, неподалеку от ее дома.
– Нет! – предельно жестко сказал Исраэль Замир. – Ты не пойдешь к ней. У нее только-только начала налаживаться жизнь, и я не дам тебе это сломать!
В своей книге «Мой отец Башевис-Зингер» Исраэль Замир объясняет, что в те дни постаревшая Руня, наконец, встретила приличного человека и вышла замуж, и он был чрезвычайно рад этому. Он почти не сомневался в том, что появление отца с его дьявольским, неотразимым обаянием мгновенно заставит мать вспомнить, кого она на самом деле все эти годы любила и продолжает любить, и это разрушит ее новую семью.
Между тем, что бы сам Исаак Башевис-Зингер ни говорил и ни писал о своих взаимоотношениях с Руней, именно в период романа с этой женщиной и во многом благодаря ей к нему пришла первая большая писательская удача: в 1933 году он приступил к созданию романа «Сатана в Горае», который многие критики считают одной из вершин его творчества.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.