Текст книги "Граф Алексей Алексеевич Бобринский"
Автор книги: Петр Вяземский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Петр Вяземский
Граф Алексей Алексеевич Бобринский
I
Приятели графа А. А. Бобринского – а их много – были на-днях неожиданно поражены известием о скоропостижной кончине его, последовавшей в Смеле, поместье, ему принадлежавшем, в Киевской губернии. Электрическая сила телеграфа, так же внезапная и быстрая, как и самая смерть, не дает времени ни приготовиться к удару, ни опомниться. Разом ошеломит она мысль и сердце; и тут же страшно замолкнет. Сердце ожидало бы и требовало бы дальнейших подробностей и объяснений, конечно, не к утешению своему, но к полному сознанию своей скорби и своего несчастья. Напрасно! Суровый лаконизм телеграфа остается безжалостен.
В кончине Графа мы все понесли сердечную и незабвенную утрату. Он был одна из благороднейших и в высшей степени сочувственных личностей нашего времени. О скорби семейства его и говорить нечего. Он был связью и душою его. Он был не столько старшим и высшим звеном в семейном кругу своем, сколько светлым средоточием, к которому стекались, к которому свободно, дружно и крепко примыкали все живые, все нравственные силы, все чувства, вся любовь этого семейного круга. В сыновнем почтении, в сознательной уступчивости, в нежных заботах, которыми был он окружен, было что-то и дружеское и братское. Он казался старшим братом сыновей своих. Он с ними молодел, они с ним созревали и мужали. Может быть, не без основания некоторые замечают какое-то ослабление семейных уз, которые в старину были туго стянуты. В этом свободном и домашнем равновесии, на которое мы указываем, не должно искать ни обессиления этих уз, ни дела случая. Здесь заключались начала более нравственные и назидательные. Кроме природных сочувствий здесь ясно были видны следы и плоды воспитания. Подобные семейные отношения, разумеется, приносят большую честь детям; но, скажем искренно, приносят еще более чести родителям, которые умели (здесь идет речь о сердечном умении) зародить в сердцах детей своих эти отношения, их развить, их, так сказать, застраховать от всех случайностей и превратностей жизни. Нельзя также не согласиться, что ныне часто и во многом замечается, можно сказать, вопиющий разлад между поколениями: они, словно, разбиты на два воинственные стана. И если не всегда доходят до битвы, то над каждым из этих станов развевается враждебное знамя. В виду этой печальной междоусобицы нельзя было нам не остановиться и не отдохнуть мыслью и чувством на картине, которую представляло нам семейство графа Бобринского. Здесь отрадно проявляется примирение между минувшим, еще не отрешившимся от настоящего, и будущим, которое уже созревает в настоящем, но не отворачивается от опытности и от беспристрастных, строгих, но кротких назиданий её.
Нам не достает здесь ни времени, ни положительных данных для составления полного биографического очерка. Ограничимся на сей раз некоторыми беглыми воспоминаниями и впечатлениями, глубоко запавшими в сердце наше от долголетней приязни.
Впрочем, и сама жизнь графа Бобринского, может быть, не обильна событиями. Может быть, нет в ней достаточно тех драматических движений, которые нужны для разнообразия и занимательности биографического изображения. Обстоятельства были вообще благоприятны ему, но не выдвинули они его на особенную ступень, на высоту, которая могла бы господствовать над окрестностью.
Он был светлое, стройное изваяние, которым любовались ближние и достойные ценители изящного; оно имело свое определенное место в уважении общества; но судьба не подвела под это изваяние высокого пьедестала. При всех общественных преимуществах, дарованных ему рождением, можно сказать, что он положением своим был обязан наиболее себе самому, а не внешней обстановке. Всеми помышлениями и внутренними силами своими принадлежал он обществу; болел и, по возможности, радел о пользе общественной; принимал живое, теплое, даже пламенное, участие в общественных вопросах, стоящих на очереди; но он не имел случая руководить ими, окончательно разрешать их своим непосредственным влиянием. Одним словом, чтобы говорить официальным и общепонятным для всех языком, он никогда не был отдельным управляющим какою либо ветвью государственного устройства; но совещательный голос его был часто слышен и, вероятно, нередко уважен. Хотя безыменно, но не бесследно прошло участие его в разработке многих правительственных вопросов.
Он пользовался особым благоволением Императора Николая I, который знал и достойно ценил способности его, прямодушие и независимость мнений. Ныне царствующий Государь наследовал от Родителя Своего уважение и сочувствие в характеру графа Бобринского. В прежнее царствование и в настоящее, он часто был назначаем членом в особые комитеты, имевшие целью разработку финансовых и других государственных мер. Здесь невольно рождается вопрос: почему же, с умственными способностями его, с образованностью, с усердием, которые были признаваемы Высшею Властью и государственными людьми, не пренебрегавшими его указаниями и мнениями, – почему не вышел он прямо в правительственные лица, наравне с другими, у кормила государства? Дадим, по разумению своему, ответ откровенный. Его подозревали в некоторых увлечениях к утопии, к идеологии. Со времени Наполеона I слово: «идеология» не в чести на языке официальном. Заметим мимоходом, что нелюбовь Наполеона к так называемым идеологам окончательно не принесла ему много пользы. Не идеологи сокрушили могущество его: сокрушили те же материальные силы, которыми, в свое время, он сокрушал других. Впрочем, нет сомнения, что излишняя отвлеченность в понятиях не может всегда согласоваться с действительностью и настойчивыми её требованиями. Практика имеет свои необходимые, непреложные условия и законы.
Государственным людям, этим в высшей степени практикам, блюстителям и врачам государственного тела, нет часто ни времени, ни возможности предаваться теоретическим умозрениям. Положим, идеология неуместна на сцене действующих лиц; но в партере так называемые идеологи могут иметь свое законное место и быть очень полезны. Они возвышают уровень действительности; они напоминают правительственным лицам, что вне текущих дел, и даже над самими текущими делами, есть какая то нравственная, если не сила, то, по крайней мере, нечто такое, которое не худо принимать иногда в соображение. Разумеется, говорится здесь об идеологах благонамеренных и добросовестных. Был ли бы граф Бобринский более полезен прямым и личным участием своим в высшей государственной деятельности, нежели в своем, так сказать, стороннем содействии – это решить трудно. Может быть, Жуковский и даже сам Карамзин были бы не вполне хорошими министрами, хотя бы и народного просвещения. Всякое министерство, кроме высшего значения своего, есть еще многосложное ремесло, а ремесло не всегда дается и самым избранным людям, Но не менее того можно быть полезным деятелем по той или другой части, и, вместе с тем, не считаться в списке высших чиновников того или другого ведомства. В кругу и в размере своего призвания и граф Бобринский может тому служить примером.
Граф Канкрин очень уважал графа Бобринского, служившего в министерстве финансов, хотя и расходился с ним во многих мнениях. Но к чести того и другого, начальник не требовал безусловного подчинения мыслям своим, разумеется, не по исполнительной части, но только в свободном обмене мыслей; а подчиненный не уступал начальнику своих убеждений. Впрочем граф Бобринский, должно сознаться, был человеком увлечений, но всегда благородных, и чистых. Любознательная натура его беспрестанно требовала себе пищи: он искал ее везде. Всякая новая мысль, открытие, новое учение политическое ли, финансовое, социальное, гигиеническое – возбуждали в нем тоску и лихорадочную деятельность любопытства. Ему непременно нужно было вкусить от всякого свежего плода. Он с ревностью, с горячностью кидался в новую, незнакомую область, старался исследовать ее, проникнуть в её таинства. Ему недостаточно было бы, подобно Колумбу, открыть одну Америку; он хотел бы открыть их несколько. И тут, если было бы время впереди, он еще не остановился бы, а стремился бы все далее. С ревностью новообращенного, новопосвященного в эти таинства, он делался на время их сторонником и провозглашателем. В нем был избыток любознательности, пытливости и деятельности. Но чистая душа его, благородство чувствований и правил охраняли его всегда от учений вредных, или от крайностей и злоупотреблений всякой теории. Добросовестность и праводушие отрезвляли пыл его умозрительных ненасытностей. Не говорю уже о жадности, с которой он кидался на вопросы, имеющие более или менее ученую и общечеловеческую приманку: он покушался часто на изведание и таких вопросов, которых важность могла казаться сомнительною. Например, в отношении к гигиене, он испытал на себе не знаю сколько терапевтических учений по мере того, как они начинали делаться известными. А между тем, он не был ни болезненного сложения, ни мнительный больной. Одна любознательность и вера в преуспеяние и завоевания науки делали из него добровольного и верующего пациента. В Париже усердно занимался он одно время магнетизмом. Точно ли верил он в истину, силу и самобытность магнетизма, или только увлекался его заманчивою таинственностью, – сказать не умею. Эти подробности, конечно, имеют небольшое значение; но приводим их, как воспоминания, как частные и мелкие особенности его личности, для полного сходства портрета не должно ничем пренебрегать; самые тонкие и мельчайшие оттенки, схваченные верно, содействуют сходству с подлинником. С умом, склонным ко всему, что ныне называется позитивизмом и утилитаризмом, с умом, обращенным наиболее к вопросам действительным и положительным, он мог иметь и свои суеверия. Он любил выводить истину на свет Божий, но способен был гоняться иногда и за призраками в обаятельном сумраке волшебного леса. В его богатой натуре было много разнокачественных родников. Как бы то ни было, запасы опытов или попыток, изучений, приобретений придавали разговору его обильное и увлекательное разнообразие. Он бывал иногда парадоксален; бывало видно, что он под властью нового учения: но так много было живости, теплоты искреннего увлечения в речи его, что, и не соглашаясь с ним, нельзя было слушать его без удовольствия и даже без некоторого сочувствия.
Граф Бобринский был либерал, в лучшем и возвышеннейшем значении этого слова. Либерализм его был нечисто политический, который можно легко позаимствовать, брать на прокат и усваивать себе из памфлетов и газет. Либерализм его заключался в прирожденном чувстве, во внутреннем, никогда не развлекаемом и ничем не соблазняемом служении вечным началам любви человеческой, законности, правосудности и правомерия, которое не имеет двух весов и двух мер, смотря по тому, как приходится судить – направо, или налево. Есть либерализм, свободолюбие не чуждое, между тем, и нетерпимости: оно, и после Положения 19-го Февраля, еще хочет удержать за собой помещичье крепостное право над чужой мыслью и над чужим мнением. Либерализм графа Бобринского был другого свойства и совершенно враждебен вышеприведенному. В применениях своих он был шире и доброжелательнее. Он держался своих мыслей, старался защищать их, давать им ход; но он никогда не налагал их насильственно на других. В деле промышленности и торговли, ученик Канкрина, он был несколько протекционистом; но в среде умственной он был чистым последователем Кобдена: он был искренний сторонник и верный приверженец свободного обмена мыслей. На этой свободе основывал он торжество истины. Споры с ним могли быть живы и горячи, но никогда не доходили они до раздражения и не зарождали злопамятства.
Он был патриот, также в лучшем и высшем значении этого слова, всецело преданный отечеству. Но также и патриотизм его не имел узких свойств односторонности и исключительности. Русский душою, он был Европеец по образованности и сочувствиям своим. Он не раболепно предавался подчинению Французскому, Немецкому или Английскому; но признавал, что и Россия есть часть Европы, т. е. признавал географическую истину, часто опровергаемую некоторыми из наших новейших публицистов. Он считал, что не может и не должно быть систематического разлада и разрыва между Россиею и всем тем, что есть хорошего и поучительного в Европе.
Благодарностью преданный Двору, среди которого находил он всегда милостивый и ласковый прием, он не был тем, что обыкновенно называется царедворцем.
При всей мягкости и утонченной вежливости нрава, он был одарен необыкновенною силою воли. Памятниками этой: силы остаются по нем в России железные дороги и свеклосахарная промышленность. Он родоначальник первых и могучий труженик, и распространитель последней. Построенная железная дорога между Петербургом и Павловском, первый сей опыт в России, существованием своим обязана его инициативе и, преимущественно, непреклонному упорству его. Много претерпел он противодействия, много вынес борений для достижения цели своей. К чести его относится и то, что в том и другом деле он должен был идти наперекор начальнику своему, которого он уважал и любил. Канкрин, при всем обширном уме своем, худо верил в будущие судьбы железных дорог и свеклосахарной промышленности.
В доказательство того, как Бобринский настойчиво и добросовестно преследовал всякую цель, которую он себе предназначал, приведу следующий пример. Когда поступил он на службу в Министерство Финансов, по кредитному отделению, он спохватился и признал, что недостаточно правильно владеет Русским письменным языком. Из чиновника сделался он, вместе с этим, и учеником: засел за грамматику и чуть ли не затвердил наизусть всю грамматику Греча, которая пред тем только что была издана. Он упражнялся в изучении языка подобно прилежному гимназисту, желающему перейти в высший класс. Помню, как однажды один из приятелей его смеялся над этим ученическим смирением, признавая его вовсе ненужным. Дело пошло на спор. Бобринский предложил противнику биться об заклад, что он не напишет пяти строк без ошибок. Заклад состоялся. Он продиктовал ему две, или три фразы. На поверку вышло, что Бобринский выиграл заклад. Все это происходило с отменною важностью, не чуждою для зрителя и смешной стороны. Но эта черта дорисовывает человека и так и просится в характеристику его.
II
Мать графа Бобринского, урожденная Унгерн-Штернберг, бывшая в замужестве за известным графом Бобринским, уединилась, после кончины мужа своего, в деревню. Там провела она много годов, исключительно посвященных благоустройству значительного имения мужа, которое оставил он обремененным долгами и в беспорядке. Заботясь об обеспечении материальной будущей участи своих детей, занималась она вместе с тем и нравственною их участью, постоянными стараниями о их воспитании и образовании. В том и другом отношении попечения нежной матери увенчались успехом. Устроив хозяйственные дела свои, переселилась она в Петербург. По склонностям своим и уменью жить, Графиня была рождена для общества. До кончины своей жила она открытым домом то в Москве, то в Петербурге. «Жить открытым домом» – выражение, ныне почти непонятное. Истолкования ему должно искать в преданиях, а предания у нас скоро стираются. Графиня жила жизнью общежительною, гостеприимною. Она веселилась весельем других. Все добивались знакомства с нею, все ездили в ней охотно. А она принимала всех так радушно, – можно сказать, так благодарно, как будто мы ее одолжали, а не себя, посещая её дом. В обеих столицах давала она праздники. Эти праздники были не только блистательны и роскошны, но и носили отпечаток вкуса и художественности. Не жалеть денег на праздник еще ничего не значит. В звании, в обязанностях гостеприимной хозяйки дома есть, без сомнения, своя доля художества: тут надобно призвание и умение, приобретаемое опытностью. Эти свойства, эта наука мало по малу пропадают, Кто-то заметил, что общество, что эта гостеприимная, неутральная область, которую в старину называли «салоном», утратила ныне свою обаятельную прелесть и силу, с тех пор, что не стало женщины. Разумеется, и теперь встречаются милые и любезные женщины; но характер, но тип женщины исчез. Этой властительницы, этой царицы светской общежительности уже нет. Она сошла или низвергнута с престола своего. Кстати здесь заметить, что для полного владычества в этом салонном царстве, женщине не нужно быть первой молодости, и даже не второй. Молодость живет более для себя, молодость себялюбива. Нет, лучше, если хозяйка дома в зрелом возрасте, более беспристрастном и бескорыстном. Может она благополучно царствовать и до глубокой старости, как мы это видим из мемуаров Французского общества последней половины минувшего столетия, т. е. до революции. Графиня Бобринская имела много из тех качеств и дарований, которые дают и освящают эту власть.
Граф Алексей Алексеевиче, рожденный и воспитанный в этой среде, в этой благорастворенной атмосфере, проникнулся и пропитался ею. Нельзя было найти и придумать собеседника, более его приятного, вежливого, более уважающего того, с которым он вел беседу. Когда после сам зажил домом, он явил себя последователем, достойным образца своего. Дом его привлекал и собирал в себе избранное общество. Приглашал ли он гостей на свои обеды или вечера, он умел подбирать, т. е. сортировать гостей своих, не столько по чинам, сколько по внутреннему их сходству и сочувствию. Он принимал участие в разговоре, но не присваивал себе в нем львиной части и монополии. Он не подчинял разговора своему лозунгу, не настраивал его под свой собственный камертон. Каждый держался своего: и эта разноголосица имела свою прелесть и окончательно свою гармонию. Князь Козловский, умный и светский человек по превосходству, говорил, что уменье слушать есть одно из первых отличий благовоспитанного человека. В самом пылу разговора и сшибки противоречащих мнений, Бобринский отличался этим уменьем.
В отношении общежительно-хозяйственной науки действовал он не один. У него была помощница, его достойная, Графиня София Александровна Бобринская, урожденная графиня Самойлова, была женщина редкой любезности, спокойной, но неотразимой очаровательности. Есть женские прелести, так-сказать, завоевательные и победоносные. Пред ними и к ногам их кладем оружие с каким то самолюбием и самодовольствием. Нам лестно, мы почти гордимся тем, что удостоились побеждения. Есть другие женщины, которых прелесть и власть, так-сказать, притягательны. Они не завоевывают, не ищут победы: а просто, невольно, нечувствительно, как будто бессознательно, поддаешься их власти. Если позволительно заимствовать такое уподобление, то мы сказали бы, что есть женщины, которые, «как лилии, не трудятся, не прядут», но просто красуются и благоухают. Этой прелестью в высшей степени обладала графиня Бобринская. Ей равно покорялись мужчины и женщины. Она была кроткой, миловидной, пленительной наружности. В глазах и улыбке её были чувство, мысль и доброжелательная приветливость. Ясный, свежий, совершенно женственный ум её был развит и освещен необыкновенною образованностью. Европейские литературы были ей знакомы, не исключая и Русской. Жуковский, встретивший ее еще у Двора Императрицы Марии Феодоровны, при которой была она фрейлиной, узнал ее, оценил, воспевал и остался с нею навсегда в самых дружеских сношениях.
Императрица Александра Феодоровна угадала ее по сочувствию и сблизилась с нею. Этому и следовало быть. В ней также таилась не многим заметная поэтическая струя (здесь под именем поэзии разумеем все светлое, все возвышенное и чистое, присущее душе человеческой и в особенности женской). Императрица часто с нею видалась и вела постоянную переписку. Сколько в этих письмах должно таиться драгоценных царских жемчужин и чисто человеческих сокровищ! Как не пожалеть, что подобные драгоценности остаются под спудом! Сколько неизвестных нам подземных родников ожидают еще воздуха и света! Часто при жизни знаем мы людей по одной их внешности и обстановке: по этим наружным знакам и судим о них. Мы знаем и видим только то, что лицом к лицу обращено к обществу. Бывает – хотя и редко – что, вопреки известной поговорке, обратная сторона медали еще прекраснее и драгоценнее лицевой стороны. Не всем даны случаи и уменье заглядывать во внутренние тайники и святилища. Можно нам позавидовать внукам нашим, которым, может быть, сделаются доступны эти пока потаенные сокровища: им, может быть, некогда посчастливится раскрыть эти родники и утолить жажду свою их светлою и прозрачною свежестью.
Графиня мало показывалась в многолюдных обществах. Она среди общества, среди столиц, жила какою-то отдельною жизнию – домашнею, келейною; занималась воспитанием сыновей своих, чтением, умственною деятельностью; она, так сказать, издали и заочно следила за движениями общественной жизни, но следила с участием и проницательностью. Салон её был ежедневно открыть по вечерам. Тут находились немногие, но избранные. Сходились люди, которым потребно было после забот, а иногда и пустых развлечений дня, насладиться час или два приятным разговором, обменом мыслей и впечатлений. Молодые люди могли тут научиться светским условиям вежливого и утонченного общежития. Дипломаты, просвещенные путешественники находили тут осуществление преданий о том гостеприимстве, о тех салонах, которыми некогда славились западные столицы. Некоторые из наших государственных людей любили тут искать и находить не тупое и праздное, а умственное отдохновение от трудов, а иногда и докук, своей дневной деятельности. Граф Нессельрод занимал тут едва ли не первое место. В этом замечательном человеке были две натуры: одна – совершенно официальная и дипломатическая, способная и прилежная к государственной работе, к благоразумному разрешению, а под час и ловкому обходу, высших политических задач, холодная, осторожная, вечно безответная на все вопросы нескромного любопытства. На бесстрастном лице его была как будто врезана надпись, в роде Дантовской; «Вы, которые приступаете ко мне, оставьте надежду что-нибудь узнать от меня». Эта натура была, так сказать, мундир его: он снимал ее с плеч по окончании служебной деятельности. Тут запирал он ее вместе с делами и бумагами под ключ в свой письменный стол. Кажется, еще глубже и крепче запирал он в особенный, потаенный ящик ума своего заботы, мысли и самую память о делах. Тогда пробуждалась и выходила на смену первой другая натура, более сообщительная, даже веселая и радушная. Тогда, и в старости, проявлялась в нем молодость с её живыми потребностями и восприимчивостью. Он любил поэзию, цветы, театр, музыку; он любил дамское общество, чуждое политических притязаний на обсуждение современных вопросов. С этими вопросами он уже раз покончил, выходя из своего кабинета, и не хотел вечером быть снова на страже и на часах, чтобы отбиваться от приступов политической назойливости. Салон графини Бобринской был любимым приютом его. Здесь наслаждался он затишьем и тихою радостью прекрасного вечера. Непосредственно за именем графа Нессельрода могло-бы следовать другое имя, которое сочувственно и родственно складывается с именами графини и графа Бобринских. Но мы здесь о живых говорить не хотим. Мы исключительно остаемся в тихом пристанище и объеме некрологических границ.
Мы уже заметили, что Графиня была домоседка. Муж её охотно принимал гостей у себя, но и сам охотно ездил в общество. В течение многих лет был он постоянным и блестящим посетителем столичных собраний Петербурга и Москвы. Утро его посвящено было пытливости, учению и хозяйственным делам, которые, по обширности и многосложной специальности, требовали неусыпных забот. Было время: утро его было исключительно посвящено службе. Помню, как мы с ним по соседству просиживали утро за департаментским столом – он в канцелярии по кредитной части, я по департаменту внешней торговли. В промежуточные минуты, рекреации, выбегали мы друг к другу, чуть-ли не с пером за ухом, чтобы обмениваться несколькими приятельскими словами и условливаться, как бы и где бы встретиться в течении дня. После урочных часов (должно признаться, что он всегда позднее меня засиживался) отряхивали мы с себя – он кредитные, я таможенные числа и, оправляя крылья свои, вылетали из своих клеток на чистый воздух. Часто встречались мы с ним в кабинете графа Канкрина, но уже не чиновниками, а внимательными слушателями его живой, остроумной и всегда своеобразной речи. Встречались мы часто и в доме графа и графини Фикельмон, которые оставили у нас но себе незабвенную память. Их салон был также Европейско-русский. В нем и дипломаты и Пушкин были дома. В то время было несколько подобных общественных средоточий, о которых ныне можно сказать: «преданья старины глубокой». Бобринский любил женскую аудиторию. Речь его была свободна, иногда цветиста, но чужда всякого педантства. Он довольно охотно и слегка преподавал слушательницам любимые предметы своего учения и новых открытий.
Так протекли многие годы. В 1856 году, Бобринский отправился в свое Киевское поместье, куда нередко вызывали его потребности личного хозяйственного надзора. Тут заболел он и заболел опасно. По первому известию о том, Графиня, почти никогда не выезжавшая из Петербурга, отправилась к мужу. С этой поры наступил решительный перелом в их образе жизни. Со дня отъезда её, всем нам знакомые и привлекательные дом в Галерной улице и дача на Каменном острову опустели. Хозяева их окончательно остались в деревне. Блестящая Петербургская жительница перенесла в свое уединение склонности, привычки, всю внутреннюю и внешнюю обстановку своей прежней жизни. Мне не удалось навестить их, но я уверен, что там устроилась эта vie de château (выражение, едва переводимое на Русский язык и пока на Русскую действительность), которою мы так любуемся в хороших Английских романах. Тут, во всей стройной полноте хорошо придуманной домовитости, складывается и перерождается светская жизнь: она очищена от всех столичных повинностей и тягостей, но сохраняет все вещественные и умственные удобства, не исключая и прихотей. А вместе с тем тут и независимость, и досуги, и спокойствие жизни деревенской.
Около десяти лет не видались мы с Бобринским, даже не было между нами и письменного сообщения. Нечаянно судьба свела нас в Петербурге; он приезжал на время из деревни, я возвращался из-за границы. Мы встретились, как будто расстались вчера, как будто продолжая только что прерванный разговор. В этот приезд он возобновил свои прежния связи. Нечего и говорить, как приятели его ему обрадовались. Они убедились, что годы и болезнь не остудили прежнего пыла его, не истощили живых запасов внутренней его бодрости. В старом, то есть постаревшем, Бобринском нашли мы прежнего Бобринского, с некоторыми оттенками с летами нажитой опытности. Он был как будто еще более кроток, доброжелателен и дружелюбен. Конец пребывания его между нами омрачен был великою скорбью. Нечаянный и роковой удар поразил его в самую глубь сердца; болезненно отозвался он и в нас. Он получил известие о кончине нежно-любимой жены своей. Отправившаяся из России для восстановления расстроенного здоровья, она умерла в Париже. Их, несколько лет соединенных в деревне общею и постоянно-неразрывною жизнию, судьба разлучила, казалось, на время, как будто с тем, чтобы она пред кончиною своею не имела отрады пожать на прощании дружескую и милую ей руку, чтобы он не мог оказать ей последние нежные заботы и принять последний вздох жизни, ему цело, нежно и свято преданной.
Позднее съехались мы с ним летом 1867 года, в Ливадии, где прожил он недели две гостем Царского Семейства. Тут опять, разумеется, были мы с ним неразлучны: гуляли по живописным окрестностям, вспоминали свою старину и друг другу поверяли свои потаенные мысли и чувства.
Летом 1868 года, неожиданно встретил я его в Москве. Он приезжал туда печатать книгу свою: «О применении систем охранительной и свободной торговли в России». Не признавая себя законным судьей подобного труда, не буду оценивать его. Около двадцати лет прослужил я по ведомству министерства финансов; но, должен я сознаться, служил не по призванию, а по обстоятельствам. По мере сил и способностей своих старался я исполнят обязанность свою усердно и добросовестно, но исполнял ее без увлечения, без вдохновения; а некоторая доля вдохновения нужна и в применении к самым сухим занятиям. В этом-то и заключалось особенное свойство Бобринского. Он с вдохновением, со страстью принимался за всякое дело. Вычисления, цифры не пугали его. Но для меня истина цифр казалась всегда самою головоломною, наименее привлекательною, и даже наименее убедительною истиною. Он находил в них рычаг, которым поднимал и разрешал жизненные вопросы гражданского устройства: политическая экономия, статистика живут, действуют, господствуют цифрами. В молодости и зрелом возрасте, может быть, Бобринский и носил в себе некоторые зародыши благородного честолюбия; но с умиротворением годов и при опытности жизни они дальнейших ростков не пустили, а окончательно заглохли. Следовательно, в появлении книги его непозволительно искать тайных помышлений и личных видов. Справедливее будет признать в этом дело честного и добросовестного труженика. Ею достойно завершил он свою многостороннюю деятельность, свое желание и всегдашнее стремление быть полезным обществу.
Странное и грустное сближение обстоятельств! Графиня Бобринская, прожившая последние годы неразрывно, так сказать, рука в руку и, за некоторыми временными исключениями, с глазу на глаз с мужем, – умирает вдали от него. Он, почти постоянно имевший при себе, в деревне своей, часть своего семейства, умирает один. Сыновья его только что разъехались. Один из них с своим семейством провел у него несколько месяцев и должен был возвратиться в Петербург. Другой, неожиданно и по собственной воле отправился на днях в Америку, с целью изучать систему Американских железных дорог, для возможного применения их к нашим. Третий сын был также в отсутствии. Зная Бобринского, можно угадать, как отрадна была ему поездка сына за дальний океан, не просто путешественником, а искателем пользы. В нем мог узнать он кровь и плоть свою, дух и предприимчивость.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.