Электронная библиотека » Петр Вяземский » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 06:11


Автор книги: Петр Вяземский


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

А ныне? Посмотрите на Герцеговину. Кажется, кому бы до нее дело? Вся-то она ничто иное, как большое село, едва ли лучше нашего села Ивановского. Но расшевелилась, и все дипломатические перья с одного конца Европы до другого пришли в движение. Хорошо еще, если дело обойдется без передвижения войск. А на Европейских биржах фонды, эта ртуть новейших политических барометров, уже пришли в большое волнение. Что на глазах у нас ныне, то было уже и при Александре I. Одиночной политики быть не может.

IV

Мы имели целью слегка очертить лица, которые, при известных обстоятельствах, ближе и знаменательное связываются с именем императора Александра. Эти лица имели свое временное значение и свой круг действия; потом они сходили со сцены, иногда без причины известной и явно оправданной. Можно было приписывать подобные возвышения и падения одному непостоянству Государя и прихотям личного и безответственного произвола. Мы старались, по крайнему разумению нашему и по совести, если не вполне оправдать, то объяснить эти перемены личностей, а с ними иногда и перемену в самом политическом направлении. Молодая публицистика, догматическая, так сказать школярная, выше всего дорожит теорией. События ценит она дешево. А когда встречает их на пути и обойти не может, то пригибает их так, чтобы они уложились в теорию, которая составляет веру, закон и единственное мировоззрение новейших историков. Вне этой теории они, как слепые, бродят в потемках. Не осмеливаемся присваивать себе ни звание, ни права публициста. Но позволим себе сказать, в пользу свою, что имеем некоторые данные и задатки, нам принадлежащие. Во-первых, по складу понятий наших, по независимости мыслей наших, мы ни к какой теории и ни к какому толку (учению, расколу) не приписаны, не закрепощены. Далее: годами нажили мы практику жизни. Если и не имели мы особенного, личного действия в общественных делах, если были мы скорее седьмою спицею в колеснице, то могли, по крайней мере, видеть вблизи, как и чем вертятся колеса. Общественным положением нашим, обстоятельствами, мы могли, так сказать, потереться около дел и деятелей. Нас жизнь чему-нибудь да научила; мы что-нибудь узнали. А молодая публицистика так сложена, что она ничего не знает и ничего знать не может. При всем блестящем даровании своем, она может только умствовать. Она загадывает, поэтизирует, гипотезничает. Мы же можем похвалиться тем, что кое-что видели и кое-кого слышали.

На основании этих соображений, к прежним главам хотим еще прибавить некоторые черты, путевые впечатления, плоды странствования нашего по области минувшего, которое было, в свое время, и нашим настоящим. Может быть, эти впечатления, как ни поверхностны они, послужат к лучшему пониманию характера Александра и положения современной ему Европы. Мы, может быть, войдем в некоторые повторения уже сказанного нами, но эти повторения сами собою на нас навязываются. Надеемся на снисходительность и терпение читателя.

V

Не входя в исследование всего царствования Александра, скажем, что особенно последнее десятилетие его возбуждает в печати строгие суждения. Но совершенно ли они, то есть безусловно ли они верны? Не думаем. По теории, строгие ценители, может быт, и правы; но, если признать действительность, то вероятно многие обвинения падут сами собою. Невзгоды разразившиеся над Россиею в 1812 г., не могут быть отнесены к событиям частным, отдельным. Нашествие на Россию было событие Европейское, едва ли не мировое. Страдания, бедствия народа, во время войны, пожертвования, великодушно им принесенные, счастливое искупление, нечаянно и скоро совершавшийся поворот, превративший бедствия в успехе и в народное торжество, имели целью не только обезличение независимости Русского государства, но и умиротворение и спасение Европы. Нужно было этой же России сорвать с Европы тяготевшее на ней революционное ярмо, прикрытое деспотическою властью. Не следует забывать, что Наполеон, как император, был ничто иное, как воплощение, олицетворение в оцарстворение революционного начала. Он был равно страшен и царям, и народам. Кто не жил в эту эпоху, тот знать не может, догадаться не может, как душно было жить в это время. Судьба каждого государства, почти каждого лица, более или менее, так или иначе, ее сегодня, так завтра, зависела от прихотей Тюльерийского кабинета, или от боевых распоряжений Наполеоновской главной квартиры. Все были как под страхом землетрясения или извержения огнедышащей горы. Вся Европа задыхалась от этого страха. Никто не мог ни действовать, ни дышать свободно. Александр решился обуздать, сокрушить беззаконную силу, всем и всеми овладевшую. В походе своем от Русских границ до Парижа он неуклонно шел путем, который вел к этой цели; дорогою освобождал он и вербовал под знамя свое правительства и народы, еще накануне, раболепно подчиненные чуждой власти. Александр был вождем, связью и душою союза, который должен был совершить великое и святое дело избавления и праведного возмездия. Кругом его возникали робкие сомнения и колебания, прорывались личные расчеты: он отклонял те и другие. Часто подозреваемый в недостатке твердости, в шаткости убеждений, он в эти торжественные и нелишенные опасностей дни, явил в себе волю непреклонную, все препятствия и все тайные помыслы превозмогающую. Как ни старайся скептическая, а более всего мещанская и будничная историография понизить величавость истории и стереть с нее блеск поэтической действительности, все же не успеет она в своем иконоборстве. Народная любовь сохранит иконы и праздники свои. Она с гордостью будет помнить и перечитывать некоторые праздничные и эпические страницы бытописания своего. Что ни говори, но Александр вплел такую яркую и незабвенную страницу в нашу народную историю.

Когда поле битвы очистилось, когда пал исполинский боец, нужно было приступить к мероприятиям, обеспечивающим одержанную победу. Европа была насильственно перетасована рукою счастливого и не всегда добросовестного игрока. Нужно было восстановить более правильный и законный порядок в политической игре. Европа, после волнений и крушений, господствовавших над нею во время двадцатипятилетней бури, прежде всего нуждалась в отдыхе, в покое. Улучшения могли быть в виду, впереди. На первый раз самое спокойствие было уже улучшение. Собран был Венский Конгресс. Александр является и здесь первозванным и верховным лицом. Все ли постановления и меры, принятые сим высшим вселенским политическим собором, бы ли безупречны и освящены политическою мудростью? Нечего и спрашивать: разумеется, не все. Были и ошибочные, и особенно непрозорливые. Но не следует забывать, что в течении многих лет, акты Венского Конгресса были охранительными грамотами Европейского, если не благоденствия, то спокойствия. Слышны бы ли здесь и там пререкания, слышны были частные взрывы; но не было Европейской войны. Промышленность, торговля, мирные завоевания науки развивались на пути преуспеяния. Не всем было хорошо, потому что всем хорошо быть не может; но вообще, эра, наступившая после падения Наполеона и подготовленная Венским Конгрессом, была эрою перемирия, была ясным днем после ненастных и грозных дней недавнего минувшего. Александр мог не без удовольствия смотреть на умиротворенную Европу, дело рук его, и в которое положил так много воли своей, мужества и устойчивости. Мог он вместе с тем гордиться и народом своим, которые содействовал ему своими наследственными доблестями, христианским и великодушным терпением, самоотвержением и смирением, доходящим до высшей степени геройства: не говорим уже о мужестве и храбрости в боях, как о свойствах обычных и, так сказать, уже второстепенных качествах Русской натуры. Во всяком случае, Государь был основателем, так сказать, главным ответственным издателем нового уложения, которому подчинилась Европа. Ответственность, лежавшая на нем, была не мнимая, не заурядная, не синекурная. По совести, по исторической обязанности должен он был блюсти, оберегать постановления, которые облек он незаконную и обязательную силу. Не говорим уже о прирожденной каждому человеку наклонности самолюбиво охранять и отстаивать дело рук своих, особенно когда это дело совершено с убеждением и добросовестным желанием. Александр должен был поставить себе целью согласовать, по возможности, встречаемые противоречия и, более или менее, своекорыстные пререкания и требования. После великих событий 13-го и 14-го года, Европа была ошеломлена, упоена освобождением своим. Ей нужно было осмотреться, одуматься. Она, избавясь от железной опеки, вступала в возраст совершеннолетия и личной независимости. Она, единогласно, единодушно праздновала сокрушение того, что было еще вчера; но не знала определительно, что придумать к завтрашнему дню, как пристроить себя, в будущем. Конгресс был необходим для обмена мыслей, для умирения злопамятных оскорблений с одной стороны, с другой для умирения честолюбивых помыслов и непомерных притязаний. Наконец многосложная махина была улажена и пущена в ход, если не навсегда, то потому, что всегда слово не житейское и не земное: в делах человеческих слово всегда заменяется выражением на время.

В том же направлении и также по почину Александра, заключен был и так называемый Священный Союз. Во-первых был он задуман в создан вовсе ее в видах притеснения и порабощения народов. Напротив, побуждение, давшее, жизнь ему и цель, к которой он стремился, было предохранение от новых переворотов, потрясений, от новых тяжких жертв, от новой Европейской войны. Если и мог он быть для кого-нибудь угрозителен, то разве для одной Франции: военными неудачами уязвленное ее самолюбие, зародыши беспорядков и возмущений, которые в ней всегда таятся, могли требовать учреждения над нею постоянного в бдительного надзора. Но вообще Священный Союз имел в виду оградить нравственное и постепенное развитие, политическое и гражданское, государств и народов. Правильна пословица наша: худой мир лучше доброй брани. Да худого мира в быть ее можете в общем значении. Всякая война есть ведут: острова изнуряет народные силы, отвлекает их от правильного внутреннего разработывания. Венский Конгресс и Священный Союз, по крайней мере, на несколько лет обеспечили и сохранили Европейский мир. Европа им воспользовалась материально и нравственно. В продолжении времени и при разглашении новых политических софизмов ослаблялись, расшатались столбы, на которых построено было новое здание: беспрерывные войны снова ринулись на Европу. Что выиграли от того народы? Еще увидим: ответ впереди.

Неопровержимым доказательством, что в Александре не таилось желание противодействовать законным народным стремлениям, на пути гражданского преуспеяния, служат действия его в Польше, Главный распорядитель на Венском Конгрессе, основатель Священного Союза, немедленно по совершении этих актов, открывает сейм в Варшаве. Он дарует Царству Польскому политическое законно свободное бытие. Где же тут искать Макиавелических умышлений против народов? При первой возможности применить к действительности свои молодые и возлюбленные мечтания, он принимается за дело. Победитель, решитель судеб Европейских, самодержец, он добровольно, с душевным увлечением, освящает опыт, с надеждою распространить его и далее, если Промысл благословит благое начинание его. Давши пример в Польше, разумеется, ее он воспротивился бы тому, чтобы последовали ему в Пруссии и Австрии. Много толковали о Священном Союзе, много поносили его и поносят до ныне, а никому не пришло в голову и в совесть сопоставить одно пред другим эти два явления: – Священный Союз и учреждение представительного правления в Польше. Кажется, дело не трудное: оно само по себе на виду; но предубеждения, но страсти, пошлое повторение каких-то теоретических суеверных причитаний, затемняют здравый смысл и порождаюсь призраки, которые заслоняют собою жизнь и действительность.

Кажется, все нами здесь сказанное не гадательные предположения, не адвокатские уловки и увертки, чтобы представит предосудительное умилительным, а черное белее сельной лилии. Мы даже остерегались от натяжек. Событиям и лицам старались мы смотреть прямо в глаза. Желаем, чтобы сказанное нами и соображения наши были взвешены и оценены историей, когда история будет истинным гласом Божиим и народа, а не заносчивым памфлетом, по горячим, но мимоидущим вопросам и прихотям дня.

Ныне забывают, или отрицают, но история вспомнит, что после умирения Европы, правительствам пришлось бороться с другими опасностями. Наследником Наполеона явился дух мятежа, дух революционный: из огня да в полымя. На острове Св. Елены Наполеон пророчил, что будет так. И он не ошибся. Новой, возрожденной Европе, было не более пяти-шести лет от роду, а смельчаки, которым нечего терять, а может быть, что-нибудь еще и попадется в мутной и встревоженной воде, помышляли и пытались возбудить новые беспорядки. С одной стороны восставал дух революционный, демократический; с другой шевелился во Франции дух бонапартизма. Одним словом, здесь и там возникали враждебные силы, от которых философически и равнодушно отнекиваться было невозможно. Они нагло вызывали на бой; надобно было принять его, или преклониться пред ними и сказать им: милости просим, действуйте, как знаете; а мы место ваше уступаем.

После всего сказанного наян, как раз пришла нам на помощь и на подкрепление переписка графа Ростопчина с графом С. Р. Воронцовым[3]3
  В осьмой книге Архива Князя Воронцова.


[Закрыть]
. Эта книга в высшей степени и по многим отношениям любопытна. Редко, со времени введения печати в России, появлялась книга, столь животрепещущая, хотя относится она в эпохам уже минувшим. Многое можно сказать о ней. Ныне ограничиваемся тем, что приветствуем ее как союзницу по некоторым вопросам, нами возбужденным. Этих двух государственных мужей никак нельзя, как видим из переписки, подозревать в излишней и безусловной приверженности к Александру. Оба чуть ли не держатся на окраине оппозиции. Граф Воронцов, Английский тори, может быть, смотрит иногда на события и политику с Английской точки зрения; по воспоминаниями, душою он чисто и глубоко Русский человек, Русский сановник, каковы бывали в царствование императрицы Екатерины. Он хладнокровен, сдержан в своих суждениях и приговорах. Он и в оппозиции все-таки Английский тори, преданный правительственной власти и правилам навозного порядка. Ростопчин, напротив, страстный, необузданный, недовольный, раздраженный, дает полную волю чувствам и словам своим. Он не столько член оппозиции, сколько frondeur, заносчивый, едкий. Речь и перо его бритва: так и режет. Остроумию его нет предела. Но и у того и другого, у Ростопчина еще чаще, вырываются ноты, в которых так и отзывается, так и звенит чистая, глубокая любовь к России. Прочтите, что пишут они о современном положении Европы, об опасностях ей угрожающих, о брожении умов, о неминуемом взрыве, который должен снова взорвать Европу и покрыть ее новыми обломками и развалинами. Один в Лондоне, другой в Париже могли удобно вглядеться в облака, которые сгущались на горизонте; могли вслушаться в глухие, вещие голоса и шумы, которые рокотали под землей и в воздухе. Они вовсе были не клевретами Меттерниха и Австрийской политики: напротив, были скорее враждебен им. А между тем и Меттерних, и Ростопчин, и Воронцов, и Александр сходятся в одном оптическом средоточии. Следовательно мнительность, опасения Русского императора не были самовольные и ему исключительно свойственные немощи. Опасность была, и она разразилась. Тени, ею наброшенные на Европейскую почву, еще не окончательно рассеялись. Пятидесятилетний период еще не мог их пережить. Франция все еще мерещится пугалом, которое не сегодня, так через год, через два, может поднять всю Европу на ноги. Одни наши простосердечные публицисты думают, что она, достигнув обетованного берега своего, то есть республики, уже окончательно утвердит якорь свой и будет блаженствовать. Одно только озабочивает их, что Мак-Магон и Бюфе пока мало отпускают Французам товара, то есть республики: не скупились бы они, то ли было бы дело! А между тем, судьба Франции будет еще долго переливаться из республики в империю, из империи в анархию и в республику. Испания едва ли не жалеет о временах, когда конгрессы решали участь ее, которую сама решить она не умела. И если теперь по делам ее не созывают нового конгресса, то разве по той же причине, по которой Бог не послал на землю второго потопа: он видел, сказал Шамфор, всю бесполезность первого. Италия, после долговременных судорог и корчей, наконец кое-как устроилась с помощью чужих рук в чужих ружей и пушек. Но все это прочно ли? Все это созиждено ли на честных основах? Чиста ли работа? Нет ли тут подспудных лукавых проделок, недостойных доблестного подвига, когда народ дорожит независимостью и хочет с боя сорвать ее?

Впрочем это не наше дело и до статьи нашей не относится. Мы пишем не о настоящем и не о будущем. Статья наша посвящена минувшему. Мы хотели, между прочим, доказать, что после долгого владычества Наполеона и свержения его, Венский Конгресс был нужен; что каков он ни был, но много лет был он охранителем мира в Европе. А более всего хотели мы доказать, что Александр, главное лицо в этом конгрессе, был и должен был быть блюстителем постановлений, которые вошли в политический кодекс Европы. Отступая от них, или изменяя им, он не был бы верен сам себе.

VI

Приписка. Прочитав статью свою, мы заметили в ней довольно значительный пробел. Увертываться нечего; нужно восполнить его. В исчислении личных сочувствий Александра, людей, которых он приближал к себе, мы не упомянули одного имени; а это имя утаить нельзя, тем более, что оно громко само возглашает себя. После вышеупомянутых личностей, более или менее светлых, как-то странно, а во всяком случае смело, выставить имя Аракчеева. Но, во-первых, мы смелости не страшимся; во-вторых, если бы и промолчать, то, переиначивая стихе Сумарокова, могли бы нам сказать:

 
Молчишь: но не молчит Россия и весь свет[4]4
  Молчу: но не молчит Европа и весь свет.


[Закрыть]
.
 

По мнению многих, имя Аракчеева легло темною и долгою тенью на царствование и на светлый образ Александра. Ему прощают и Чарторыйского, и Сперанского, но не хотят простить ему Аракчеева.

Точно был ли он безусловно темная личность, без малейшего проблеска света? Неужели таки нет вовсе облегчающих обстоятельств, которые могли бы умилостивить приговор, уже заранее произнесенный над ним? Неужели нет возможности, хотя отчасти, оправдать Александра в выборе и приближении к себе такого человека, каков был Аракчеев? На все эти вопросы отвечать положительно нельзя: вероятно рано. Соглашаться со всеми обвинениями недобросовестно, пока свет истории недостаточно озарит дела и таинства минувшего; пока история, основываясь на достоверных свидетельствах, «не очистит гумна своего, не отребит пшеницы от соломы», то есть слово истины от сплетней журнальных приживалов и людской молвы, которая та же приживалка. Победительно опровергать эти обвинения также преждевременно. Остается быть беспристрастным и не ругать человека, только потому, что другие ругают его.

В обществе нашем, а особенно в печати нашей, очень любят, когда предают им на прокормление, на съедение какое-нибудь событие политическое или имя высоко поставленное. В подобном случае все зубы острятся и работают до оскомины. Разница в этом отношении между живым обществом и печатью, еле живою, заключается в том, что устное слово заедает более живых, а печатное пока лакомится мертвечиною. Публицисты-Чичиковы скупают мертвые души, промышляют ими и готовят их на все возможные соусы. Одна из этих мертвых душ и есть Аракчеев. Разумеется, не беру на себя защищать его и безусловно отстаивать. Я опять-таки не адвокат. И при жизни, и при силе его многое мне в нем не нравилось: многое претило понятиям моим, правилам, сочувствиям. Но у Аракчеева был и есть другой адвокат, а именно Александр. Если он держал его при себе, облекал, почти уполномочивал властью, то, несомненно, потому, что признавал в нем некоторые качества, вызывающие доверие его. Император Александр был щедро одарен природою. Ум его был тонкий и гибкий. Все духовные инстинкты его были в высшей степени развиты. Он удивлял других не столько тем, что знал, сколько тем, что угадывал. Свойства и нрава был он мягкого и кроткого. Он более заискивал любви, нежели доискивался страха. Личного властолюбия было в нем немного. Преимуществами, присвоенными державе, он не дорожил. Скорее, а особенно в последние годы жизни своей, он властью и царствованием как будто тяготился. Были даже слухи, что он намеревался отречься от престола. Духом был он не робок. Почитали его мнительным; но он не укрывал себя во дворце, как в неприступной твердыне, не окружал себя вооруженными телохранителями. Везде могли встречать его одного, на улице, в саду, за городом, во все часы дня и ночи. Следовательно, он за жизнь свою, за себя не боялся. Можно сказать утвердительно, что он имел неопределенные, темные сведения о политическом брожении некоторых умов, о попытке устроить тайное общество. Рассказывали, и довольно достоверно, что при одном смотре войск на Юге, оставшись особенно доволен одною кавалерийскою бригадою, сказал он начальнику ее, который после оказался крепко замешанным в заговоре: «Благодарю тебя за то, что бригада приведена в отличное положение, и советую тебе и вперед более заниматься службою, нежели политическими бреднями».

При таких обстоятельствах, при подобном расположении и настроении духа, спросим мы: к чему нужен был ему грозный Аракчеев, это пугало, каким рисуют его? Александр, при уме своем, при долгой опытности, он, умевший оценить обаяние Сперанского и Каподистрии, мог ли быть в ежедневных сношениях с человеком по государственным делам и не догадаться, что это человек посредственный и ничтожный? Здравый смысл и логика отрицают возможность подобных противоречий. Ясно и очевидно, что Аракчеев был не вполне тот, что мерещится нам в журнальных легендах, которые поются с такою охотою на удовольствие общественного суеверия. Александр был в данном случае лучшим судиею в этом деле: пред судом его слабеют улики посторонних соглядатаев того, что есть, и особенно того, что было. Нужно при этом вспомнить, что Александр в последнее десятилетие уже не был и не мог быть Александром прежних годов. Он прошел школу событий и тяжких испытаний. Либеральные помыслы его и молодые сочувствия болезненно были затронуты и потрясены грубою и беспощадною действительностью. Заграничные революционные движения, домашний бунт Семеновского полка, неурядицы, строптивые замашки Варшавского сейма, на который еще так недавно он полагал свои лучшие упования, догадки и более чем догадки о том, что в России замышлялось что-то недоброе, все эти признаки, болезненные симптомы, совокупившиеся в одно целое, не могли не отразиться сильно на впечатлительном уме Александра. Диагностика врача не могла не измениться. Переписка о Семеновском деле, напечатанная в «Русском архиве», убеждает нас, что сей бунт был не просто солдатский. Александр до конца жизни оставался в этом убеждении. Если и не соглашаться со всеми соображениями и выводами честного и прямодушного Васильчикова и благоразумного и опытного князя Волконского, то нельзя не признать, что в их воззрении много было государственной прозорливости и правды. Эта переписка проливает на них благоприятный свет, особенно же на Государя. Волею или неволею должен был он спуститься с поэтических и оптимистических, улыбающихся вершин. Мы уже заметили: лично был он выше страха; здесь боялся он не за себя, а мог бояться за Россию. Политические поветрия очень прилипчивы и заразительны. В такое время нужны предохранительные меры и карантины. Аксиома «laissez faire, laissez passer»[5]5
  «оставьте, не вмешивайтесь» (фр.).


[Закрыть]
может быть удобно и с пользою применяема в иных случаях, но не всегда и не во всех. Например, хоть бы в отношении к огню, когда горит соседний дом. Мы оберегаемся от худых и опасных влияний в мире физическом; против разлития рек и наводнений мы устраиваем плотины; против бедствий от грозы мы застраховали себя громовыми отводами; против засухи мы пользуемся искусственными орошениями; против излишней влажности и болотистой почвы – искусственными осушениями. Никто не порочит этих предосторожностей, никто не назовет суетною мнительностью и слабодушием этой борьбы с природою. Почему же в одном нравственном и политическом мире признавать предосудительными эти меры общественного охранения? Почему присуждать правительство и общественные силы к бездействию и бесчувственности восточного фатализма, даже и в виду грядущей опасности?

Государь, вероятно, обратил первоначальное внимание свое на Аракчеева как на преданного и благодарного слугу Императора Павла. Он имел административные военные способности, особенно по артиллерии; он был одинок в обществе, не примыкал ни к какой партии влиятельной или ищущей влияния, следовательно, не мог быть орудием какого-нибудь кружка; не мог быть и его главою. Государь не опасался встретить в нем человека, систематически закупоренного в той или другой доктрине. Не мог бояться он, что, при исполнении воли и предприятий его, будут при случае обнаруживаться в Аракчееве свои здания или передовые мысли. Вспомнив бывшего приятеля своего Наполеона, Александр мог так же, как и тот, не возлюбить идеологов. Сам Александр оставался в ином более идеологом, нежели практиком; но в работниках, в дельцах своих не хотел он идеологии. Не должно терять из виду ни времени, ни обстоятельств, в которые Государь приблизил к себе Аракчеева. Мы выше уже упомянули о том. В Александре не могло уже быть прежней бодрости и самонадеянности. Он вынужден был сознаться, что добро не легко совершается, что в самих людях часто встречается какое-то необдуманное, тупое противодействие, парализирующее лучшие помыслы, лучшие заботы о пользе и благоденствии их. Здесь опять теория сталкивается с действительностью, и теория редко оказывается победительницею. Тяжки должны быт эти разочарования и суровые отрезвления Александр их испытал: он изведал всю их уязвительность и горечь. Строгие судии, умозрительные и беспощадные, могут, конечно, сказать, что человек с твердою волею, одаренный могуществом духа, должен всегда оставаться выше подобных житейских невзгод и сопротивлений. Может быть. Но мы не чувствуем в себе достаточной силы, чтобы пристать к этим строгим приговорам. Мы полагаем, что если и были ошибки, то многие из них были искуплены подобными испытаниями и подобным горем. Мы здесь не осмеливаемся судить: мы можем только сострадать.

В таком расположении Государь прежде всего искал исправных делопроизводителей, бдительных и строгих соблюдателей насущного порядка.

Die schönen Tage in Aianjuez sind nun zu Ende. Исправнейшего исполнителя в круге подобной деятельности он найти не мог: выбор его пал на Аракчеева.

Вот что говорит о нем сенатор Брадке в «Записках» своих: «Что Аракчеев был человек необыкновенных способностей и дарований, едва ли может быт подвержено сомнению со стороны тех лиц, кто его хоть несколько знал и кто не увлекался безусловно своими предубеждениями. Быстро охватывая предмет, он в то же время не лишен был глубины мышления, когда сам желал и когда она не вовлекала его в противоречие с предвзятыми его намерениями».

Еще выписка: «Поистине редкая и строго направляемая деятельность, необыкновенная правильность в распределении времени давали ему очевидную возможность совершать более того, что могло быть сделано обыкновенным путем, и служили в беззастенчивой руке бичом для всех его подчиненных (Р[усский] арх[ив]», 1875, кн. I).

Последние строки не могут быть иначе разъяснены, как в следующем смысле: что он был взыскательным начальником и что, много делая, беспощадно требовал он от подчиненных своих, чтобы и они многое делали.

У Брадке за мадригалом обыкновенно недалеко следует и эпиграмма: мед не мешает быть и дегтю. Следовательно, одобрительное слово его имеет свою существенную ценность. Доверять ему можно. Брадке долго служил при Аракчееве по ведомству военных поселений. Сделал он, что называется, дальнейшую служебную карьеру не при нем. Следовательно, нельзя подозревать его в излишней признательности к милостивцу своему. Он был человек нрава независимого. Он был вовсе не аракчеевец, ни по образованию своему, ни по чувствам, ни по своим понятиям. Он был ума светлого, беспристрастного. Сам был делец и тоже работник неутомимый по разным отраслям государственного управления. В нем самом были зародыши высшего государственного деятеля, а потому и судит он Аракчеева как государственный человек. А доселе и после Брадке многие судили о нем по анекдотам, более или мене достоверным, которыми питалась уличная молва.

Вот еще свидетельство, которое можно привести в подтверждение и объяснение нашего тезиса. В практическом отношении оно не имеет веса и авторитета, подобного свидетельству, которое доставил нам Брадке; но в нравственном отношении оно тоже чего-нибудь да стоит. В продолжение пребывания своего в Петербурге Карамзин ни в каких сношениях, даже просто светских, с Аракчеевым не состоял. Карамзин не мог быть безусловным сторонником военных поселений. Вероятно, между ним и Государем возникали прения по этому вопросу. Как бы то ни было, однажды летом Государь предложил Карамзину съездить вместе с Аракчеевым в Новгородские поселения и лично ознакомиться с ними и с порядком их. Отказываться было невозможно. Карамзин и Аракчеев отправляются вдвоем в коляске. Двое суток, а может быть, и трое, проводят они друг с другом почти безразлучно. Карамзин был словоохотлив и скорее невоздержан, чем сдержан в разговоре. Между придворными он часто возбуждал смущение и недоброжелательство своею речью, недостаточно официальною. Любопытно было бы подслушать разговор двух этих личностей с глазу на глаз. Странные сиены разыгрывает случай: например, сближение Карамзина и Аракчеева, двух разнородностей. Оба преданы были Государю, но преданность каждого была привлечена к нему едва ли не с противуположных полюсов. Карамзин возвратился с этой поездки, вероятно, не совсем убежденный в пользе военно-колонизаторской системы, и во всяком случае не возвратился он обращенным в аракчеевскую веру. Положение воина-хлебопашца, ремесленника, семьянина могло до некоторой степени пленять воображение его, как пленило оно воображение и Александра, идиллиею в будущем, по меткому выражению Брадке. Но Карамзин не принадлежал к тем людям, которые хотят строить здание будущего благоденствия на жертвах, страданиях и развалинах настоящего. Разумеется, поселения были представлены Карамзину хозяином их с казового конца. Аракчеева винят в подобном способе казания. Но это вовсе не исключительно аракчеевский обычай. Не он выдумал его, а просто русский человек: товар лицом продается. Но Карамзин возвратился с некоторыми впечатлениями, выгодными для Аракчеева. Он убедился в уме его, в распорядительности, в некоторых свойствах, нужных для государственного человека. Он говорил, что, несколько сблизившись с ним, он теперь понимает, как Александр привык к нему и облекает доверием своим. Такие два свидетельства, как Брадке и Карамзин, могут несколько поколебать веру в другие, на скорую руку приведенные свидетельства: в приговоре по тяжбе, вызванной в печати против подсудимого, эти два голоса должны быть приняты В соображение и повести, по крайней мере, к тому, что есть в пользу его и некоторые смягчающие обстоятельства. Огульно приговорить человека, лишить его весьма живота, как то многие делают с Аракчеевым, и в виде нравоучения говорить с поэтом:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации