Текст книги "Книга Часов (сборник)"
Автор книги: Райнер Рильке
Жанр: Зарубежные стихи, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Книга о паломничестве
Ты видел сам, как, вихрем став,
копился этот гнев, –
аллеи на бегу создав,
бегут ряды дерев.
А от Кого бегут, есть Тот,
к Кому ты держишь путь:
глядишь (и всё в тебе поёт)
в предгрозовую муть.
Стояло лето. Звук иссяк.
Кровь хлынула в листву,
стремясь попасть в Того, Кто так
творит по-Божеству!
Казалось, мощь познал и ты,
и плод держал в руках,
а смотришь – горстка пустоты,
и ходишь, как в гостях.
Стояло лето – словно дом,
где знал любую пядь,
чтоб, словно выйдя в степь, путём
души своей шагать.
Вновь дни глухи, и ты оглох,
могуче одинок,
и вихрем мир сомнёт, как вдох,
закружит, как листок.
Сквозь ветки обнажится синь
твоих небес, так стань
обитель им, псалмом нахлынь,
закатным оком глянь,
смиренный, словно вещь, как есть,
созрей для Божьих Сил,
чтоб Тот, о Ком повсюду весть,
как плод тебя вкусил.
Я вновь молюсь Те, Княже Умный,
безмолвный вихрь – слова мои,
неизреченный, многошумный
зык бездн моих – язык любви.
Я был разъят. На сотни бесов
рассеялось, разбилось «Я».
Я смех пошлейших был замесов,
все пили пьяницы меня.
Но собирал себя: толикой,
по стёклышку, я – мусор, хлам,
шепча Всецелость, я, заика,
О Вечных Благозвучий Храм.
Всегда в мольбе, забывшей имя,
и с куцыми руками, глаз
себе взыскуя, тех, какими
взглянуть бы на Тебя хоть раз.
Я – выгоревший был притон,
где ночевали душегубы,
гонимы карой их сугубой
с утра на злобу, в поле, вон.
Я – был как город: дик и груб,
чумой побитый, скверна, мразь я,
я – на руки сиротам труп
упавший тяжко в одночасье.
Был зол и чужд себе, как тот,
кто мать мою в тот самый год,
когда меня носила в чреве, –
терзал до слёз, –
и сердце бедной, сжавшись в гневе,
в мой плод стучало и рвалось.
Но вновь восстал я, срам гоня,
из сора, стеклобоя, хлама,
к единству на руинах храма
стремясь, к единой Мысли самой,
что зрит единого меня, –
стремясь к Тебе, о Руци Сердца, –
(простри их – вдруг, из темноты!)
По крохам собирал, а Ты –
Ты волен промотать неверца.
Я всё ещё тот самый – слитый
с молитвой инок, я – глубок:
Тобою полон. Я – левита,
Тебя надумавшего, Бог.
Я – голос кельи в мёртвом поле,
вокруг которой мир течёт…
а Ты – всё тем же валом Воли –
во всём, что в счёт и что не в счёт.
Иного несть. Лишь моря свод,
откуда суша редко, зыбко
встаёт. Иного несть. Лишь скрипка
молчащая, лишь ангел – рыбка
немая: а умолчан Тот,
к кому все вещи тяжкой сшибкой
покатятся в сиянье сот.
Постой: Ты – всё, а я?.. – один я? –
мятежный, сам себе палач?
Но разве я не в сердцевине
Всего, когда я плáчу ныне?
Один Ты слышишь этот плач.
Чьи мог Ты слышать голоса?
О, чьи ещё, мой Боже милый?
Поёт гроза? Гроза я – или:
я – лес, зовущий небеса.
Иль жалок мой псалом, и жалость
мешает выслушать меня?
Я сам – псалом тот, одичалость
неслыханную слышу я.
Тот самый трус, который свято
Тебя здесь вопрошал: кто Ты?
Я после каждого заката
обиженнее сироты,
отверженный всего, отъятый,
толпой гоним, людьми презрен.
Как монастырские палаты,
замкнулись вещи толщей стен.
Ты – Посвященный, Ты мне нужен,
Ты – Скорби благостный Сосед,
Второе Я, коль я недужен,
Как хлеб, Господь, ты мне средь бед.
Быть может, Ты не знаешь, что есть
ночь для бессонных, страшный миг.
Томит неправедная совесть –
дитя ли, женщина, старик.
Как призраки встают они,
объятые покровом чёрным,
дрожат их руки – сукам сворным
так снится гон: во сне упорном
дрожат поджилки: гон, огни.
Их ждёт былое, став судьбой.
Что в будущем? да только смерти,
и кто-то в дверь колотит, злой,
ни в слух, ни в зрение – скупой
рассвет не торкнется, на жерди
не крикнет петел – пусто в тверди.
А ночь стоит – огромный дом.
И в ужасе, ногтями в стены
впиваются, без сна и смены,
но дверь закрыта неизменно,
нет выхода – не там, не в том.
И так из ночи в ночь, Господь:
встают бессонницу бороть,
всё ходят, Бога – не находят,
наощупь, как слепые – по карнизу –
зришь, Темноликий? –
на лестницах крутых, падучих книзу,
Ты слышишь крики?
О камни стук – Ты слышишь? – сих незрячих.
Ведь плачут – Ты не мог не слышать плач их.
Тебя зову – они опять не тут,
но мимо – вижу их почти – идут.
Кого ж ещё мне призывать? – Приют
Ночной, что ночи глубоко ночней –
Бессонный Кто не зажигал огней,
Бесстрашный, свет Кого не баловал,
и потому лишь говорить о Ком
могу, что рощей Он встаёт из скал,
и деревцом
благоухал, когда я наземь пал
к Нему – лицом.
И, вечному, Тебе я стал отцом…
Как сына дорогого возлюбил,
который сызмала покинул дом –
Трон уготован избранному был:
былые царства бьют ему челом.
А я остался здесь, как тот старик,
что сына не поймёт из-за того,
что к новой жизни так и не привык,
далёкий Воле семени его…
За счастье тихое Твоё дрожу,
плывущее на стольких кораблях,
или зову – к себе, в себя гляжу –
во Тьму, вскормившую Тебя впотьмах.
Или, какой сегодня век забыв,
боюсь, Тебя уже на свете нет,
тогда твердит Евангелие: жив
Ты вечно, жив Ты, – вечный этот бред…
Отец я: Сын же больше, чем отец,
сын – всё, что он, и – кроме; наконец,
тот, кем отец не стал, огромен – в нём:
он – возвращений будущих творец,
он – море, лоно, будущее, дом…
Я не кощунствую, молясь впросте:
и в древних книгах не искал с Тобой
родства – без них Ты многократно мой.
Хочу любить тебя. А те и те…
Кто любит своего отца? Не так
ли от него бегут, как Ты – во мрак,
и – с каменным лицом – куда-то вдаль?
слова – как жёлтый лист, что – бросить жаль! –
кладут в ненужный том, чтобы потом –
всё прочь бежать – с холма, с водораздела,
с горы души и сердца: в плоть и в тело.
Отец нам – быль, что поросла быльём:
небывшая, не ставшая, не то,
походка, старомодное пальто,
и всё, что всуе ветхим мы зовём.
И даже тот, пред кем эпоха – ниц,
для зрелых, нас, – листок между страниц.
Его забота нам – как страшный сон,
увещеванье – тяжко, как гранит…
Мы рады б слушать, что он говорит,
но звук не слышен, хоть произнесён.
Катастрафичен разговор и груб,
чтоб что-нибудь понять хоть кто-то мог:
мы видим только шевеленье губ,
откуда падает за слогом слог.
И – дальше мы, чем далеки: везде
Его любовь, но узнаём тогда,
что с нами жил Он на одной звезде,
когда закатится Его звезда.
Се – нам Отец. Но я… как я смогу
сказать: мой Отче?
Мы б в тысячу раз стали злей, жесточе.
Ты – Сын мой. Я узнаю среди ночи
возлюбленного Сына. Вот сын мой, –
о старце скажут, – он пришёл домой.
Погасишь взор: Тебя узреть бы смог.
Закроешь слух: Тебя увижу всё же.
Бегу к Тебе – и мне не надо ног.
Без языка молюсь Тебе я, Боже.
Отнимешь руки, обниму Тебя
огромным сердцем – тихо, ни гу-гу,
а сердце остановишь – что ж, забьётся
Тобою мозг, зажжёшь огонь в мозгу,
В моей крови твой голос разольётся.
Моя душа – как женщина. Сиречь,
снопы увязывая, Руфь. Твоя.
Сноха Ноэмини. Тиха, как речь,
что верно служит, глубину тая.
В ручье умывшись на закате дня,
идёт к Тебе, когда вокруг Тебя
уснуло всё, и, много возлюбя,
у ног Твоих спешит она возлечь.
А спросишь в полночь Ты – в ответ мольба,
проста и глубока: Я – Руфь, раба.
Простри крыло своё на Руфь, ибо
Ты Сын, Наследник…
У ног Твоих теперь моя судьба –
согретая в ночи Твоим теплом.
Раба. Жена. Как Руфь. Как под крылом.
А ты – Наследник.
Отцы – где ныне?
В наследстве – в Сыне.
Цветут сыны, как дерева любви.
И Ты – в последних:
И навек Твои
сады былые, и лазурь небес
тысячелетних.
Роса рассветов ясных,
поющих, летних, солнечных, прекрасных,
весенних, с их надломом, как в несчастных
девичьих письмах средь житейских бурь.
Наследник дней осенних, в ярких, пышных
уборах, по свидетельству поэтов,
и красных зим, и – тихо льнущих в вышних
к Тебе – полей осиротевших светов.
Венеция – Твоя, Рим и Казань,
Флоренция, Собор Пизанский, рань
в Троице-Сергиеве, ходы пещер
в Печерской Лавре, где лишь тьмы размер
один – превыше, чем все ожиданья, –
Москва, колокола, воспоминанья, –
Твой – всякий звук: рожок ли, скрипка, пищик,
псалмы высокие для духом нищих, –
всё у Тебя горит, как изумруд.
Вот почему поэт творит свой труд,
по крохам собирая речь хмельную,
и сравнивает, зреет, со-ревнуя,
один, как Ты, над суетой минут…
Вот почему художник пишет сад:
непреходящим он вернул назад,
что преходящим сотворил ты здесь:
всё – на века. Мадонна Лиза днесь
созрела, как старинное вино…
Других, пожалуй, быть и не должно,
что нового прибавят к ней они?
Художники, они – как Ты, взгляни.
«Будь вечным, камень, – скажут, – будь нетлен!» –
и, значит, Твой он, и прочнее стен.
И те, кто любит, всё Тебе – взамен
Твоей любви, на краткий час поэты,
всё копят для Тебя, цветы, приветы,
и, губы равнодушные целуя,
целят улыбкой, словно долю злую
хотят унять, что впереди. Утехам
воздав, страдания скрывают смехом –
томления, что спят, но станут эхом, –
тайком рыдая на чужой груди.
Они и умирают с этой тайной,
как звери, так и не поняв, без слова, –
но, может быть, в их внуках та же скрепа,
где жизнь зелёная созреет снова…
И Ты Наследник их любви случайной:
как в полусне отдались, полуслепо.
Избыток сущностей – Твой искони:
так у фонтанов через край по фризу
распущенные пряди льются книзу,
струёй лиясь в подставленную чашу, –
Ты изобилие, чрезмерность нашу –
всё примешь, если через край они.
Я лишь один из малых сих, – в приюте
сиротской кельи кто на мир глядит,
людей я дальше, чем вещей и сути,
судить я не отважусь быт.
А призовёшь меня пред строгий Лик,
где жгут глаза, вечерне грозовея,
то не взыщи – отвечу напрямик:
никто ведь жизнью не живёт своею.
Случайны люди, голоса, фрагменты,
крупицы страха, счастья-крохи, в ленты
закутаны, и вместо лиц глядят
лишь маски взрослые, и стынет взгляд.
Я знаю всё о тайных кладовых,
где жизни их уложены вповалку –
останки колыбели, катафалка,
носилок, некому их даже палкой,
как шубы, подпереть, и, во-вторых,
по стенам жмутся и сползают жалко
в подвалах, словно получив поддых.
И если я по вечерам сбегаю
из сада одинокого труда, –
то понимаю: всё ведёт туда,
где склад вещей, где сущностей – другая,
непрожитая жизнь. Там нет дерев –
земля мертва, стена же, обмерев,
семь раз, как вкруг тюрьмы бежит, нагая.
Там руки, как железные засовы,
пугают всех, кто хочет внутрь, и снова,
вновь падают, ворота заперев.
И пусть, как ни стремится всяк из нас,
как из темницы, из себя бежать, –
есть чудо на земле, как благодать:
любую жизнь живут хотя бы раз.
Опять же – кто живёт? Не суть ли та
вещей, что в арфе вечером спроста
несыгранной мелодией дрожит,
не с моря ль ветер, что опять кружит,
не ветки ли, что подают нам знаки,
не аромат ли, что окутал маки,
ветшающих аллей печаль – навзрыд?
Не звери ль, нам нанёсшие визит,
не птицы ли, вспорхнувшие во мраке?
А Ты, Господь, – живёшь ли Ты, Инакий?
Ты – тот старик, заРосший, Рослый,
весь в саже – не беРусь в словах…
Ты – Самый Неприметный Взрослый
с кузнечным молотом в руках.
Ты – гимн столетьям, до и после,
у наковальни Ты – в веках.
Ты трудишься без выходных,
не спишь, работаешь ночами,
умрёшь над косами, мечами,
пока не одолеешь их.
Пусть мы ленивы, лесорубы,
мы, мельники, пьяны и грубы:
Твой молот, словно звон сугубый,
в колоколах гремит крутых.
Ты – Зрелый Мастер, Ты Чудесный
Художник, что в учениках
не жил – Приезжий ты Безвестный,
слух о Тебе, как шёпот лестный
иль дерзкий вымысел в сердцах.
Что есть Ты где-то – ходят слухи,
но отметают их сомненья.
В себе не ощущая жженья,
мечтатель ждёт: вот-вот каменья
испустят кровь. Каменья сухи.
Всё только грёзы и мечты.
Но – Тёмный Лик – заходишь Ты.
Ты мог бы взрезать жилы и в кавернах,
как знаки грозного Суда.
Тебе же дела нету до
неверных.
Не будешь хитростью и лестью
Ты к свету ластиться обманом.
Не к христианам
пришёл Ты с вестью.
Не к вопрошающим смутьянам.
Ликом Туманным
Ты ласков к тем, кто жаждет тихо несть Тя.
Все, кто Тебя предвкушает, Тебя искушает.
А те, кто нашёл, в шёлк обернув, украшает –
в образы кутая, в жесты.
Но Тебя осязать так хочу я,
как земля, как невеста весной,
зрею я, чуя:
со мной
зреет Царствие Бога.
Убого всегда бытия
Твоего доказательство, имя – тем паче.
Знаю – не время Ты, я
Тебя звать иначе буду.
Не надо мне Чуда, дней ясность яви,
и законам властвовать дай,
чтобы из края в край
стали сынам очевидней.
Когда случайно вещь с окна
смахнёшь, – то в это же мгновенье
ворвётся сила тяготенья,
и мощный – с моря дуновенье! –
вещь унесёт в её паденье,
вниз, в сердце мира, в суть, до дна.
За всем всегда оно следит,
Добро, готовое к полёту:
за камнем, за цветком, за нотой,
за малышом, что ночью спит.
Тогда как мы, стремясь из грязи,
выходим из взаимосвязи
в свободу, в пустоту – пусти! –
вместо того чтоб, Умным Силам
вверяясь, деревом расти.
Не руслом следуем, как реки,
а по чужим следам идём,
и тот, кто круг разъял навеки, –
так одинок, как инок некий,
и даже больше – взят живьём.
И сущностям теперь он должен
учиться: как сначала, как
вначале. – Ими Бог продолжен,
они от Бога ни на шаг.
И должен падать научиться –
кто задолго до птиц парил,
жить в мире тяжести, смириться,
стремиться из последних сил.
(Вот и ангелы больше летать не повинны.
Птицам подобны теперь серафимы,
сидят вкруг Него, сомненьем томимы:
жалким подобием птиц, как пингвины,
унылы и невыносимы…)
Смиренье, говоришь Ты. Лики,
узнав Тебя, потупят взгляд.
Так юные поэты в дикий,
запущенный, уходят сад.
Крестьяне так стоят у гроба,
ребёнка потеряв: равно,
что б ни случилось – высшей пробы,
Сверхсилой предвосхищено.
Кто раз хотя б Тебя узнал,
тому часы или сосед –
помеха, он идёт чуть свет
к Тебе, в летах, согбен и мал.
Не сразу станет прозорлив,
но позже, став родным в просторе,
Тебя услышит в хоре нив,
Тебя увидит в звёздном хоре,
с Тобой своё разделит горе:
и мир придёт, Тебя сокрыв.
Ему Ты чуден, близок, нов,
чудесен, словно те прогулки
на кораблях, где воздух гулкий
от тишины и зримых снов.
Простор и ветер – под началом
лесов, и небу над причалом
пустынный отдан мир вокруг.
Селенья, возникая вдруг,
вдруг растворяются, как ноты,
вчера ушло, сегодня – кто ты? –
уйдёт, как зримый мир, как друг.
Но в беге этого потока
вновь города встают высоко,
и словно бы взмахнув крылами,
вновь растворяются над нами…
А иногда и без причала
причаливаем и встаём
в пустыне. Помню: даль встречала
тех, кто вернулся в сирый дом…
Возок заждался, дико тройка
помчит в заката жёлтый круг,
боками вздрагивая бойко,
и в поле пропадая вдруг.
Последний дом деревни на краю –
он как последний во вселенной дом.
Как с ним расстаться… но и здесь, с трудом,
дорога в ночь течёт, в печаль свою.
Деревня эта – станция меж двух
миров, и страшно от пророчеств ей:
здесь тракт, а не тропинка меж аллей.
И кто ушёл – тот по себе лишь слух
оставил всем о гибели своей.
А иногда из-за стола с тоской
встают – и в церковь, не жалея ног,
идут, идут – куда-то на восток.
И дети молятся заупокой.
А тот, кто умер в собственном дому,
остался в утвари своей живым,
и дети исподволь, по одному,
к церкви потянутся, забытой им.
И сумасшедшим сторожем ночным
не спать, а бодрствовать – смеясь, не спать,
ища, как ночь назвать, числом каким:
семь, двадцать восемь, десять, сорок пять…
Рожок, что вздрагивает на боку,
к трясущимся не поднести губам,
и страж поёт, чтоб разогнать тоску,
и песнь свою разносит по домам.
Спят дети, слыша даже в чутком сне
псалом юродивого в тишине.
Но сердце падает в дворовых псах
и мечутся они в дворах пустых,
когда пройдёт, нагнав на бедных страх.
И дыбом шерсть – вдруг вспомнит он о них?
А вспомнишь ли, Господь, о тех святых?
Им в монастырских кельях стало мниться,
что чей-то плач и смех сбивают их,
что под землей им надобно молиться.
Не воздух старцы выдыхали – свет,
забыв земное: и лицо своё,
и сколько лет им, и про этот свет,
и вечность их взяла в своё жильё:
кто умер заживо, тем смерти нет.
Читали вряд ли: всё земное – хлам,
как будто иней пробежал по книгам,
и как с костей свисала ряса игом,
просторный смысл свисал со слова там.
И всуе праздных не роняли слов,
друг друга больше чувствуя, не видя,
не зная, стоя умер или сидя
сосед во мраке ходов. В тьму веков
их волосы росли.
Но в круглый зал
сходились иногда, молясь всем храмом,
там, где лампады, полные бальзамом
пред дверью золотой, как перед самым
заветным садом золотым. – Вставал
их рай, виденьем приходя к упрямым.
Их жизнь скупая – в сотни лет ценой,
одна и та же ночью и при свете –
как в лоно матери вернулись дети –
одной накрыты властною волной,
зародышами скрючены, земной
объяты тьмой, и с головой огромной,
но с крохотными ручками, укромной
питаючись кромешной черной тьмой.
И вот теперь их предъявляют тем,
кто валом валит из степи, из леса,
из города. Пусть триста лет затем
прошло, тела – небесного замеса –
не истлевают. Копотью на них –
мрак, он везде на высохших фигурах,
покрытых платом в пятнах серо-бурых,
и руки – в тех же предлежаньях хмурых,
словно холмы на капищах святых.
Великий Герцог Благородства, Мощи,
забыл ли погребённым здесь как мощи,
послать Ты смерть, которую давно
в земле избыть им было суждено?
Неужто их, сгубивших плоть, нетленных,
к дарам небесным приравнять во всём?
Неужто жизнь этих мощей бесценных
ценней, чем смерть во времени земном?
Что же, и здесь твой замысел хорош?
И Ты в нетленные сии сосуды,
Ты, Мер Безмерность, льющийся – откуда? –
в них кровь Свою когда-нибудь вольёшь?
Ты – БУДУЩЕЕ, царственный Рассвет
в долине вечности. Ал небосклон.
Крик петуха. Минула ночь времён.
Заутреня. Чужак тот. Дева. Сон.
Мать. И Роса. И Смерть. Которой нет.
Преображение, Ты шаг в простор,
но здесь всегда. Один в юдоли бед –
Кто не оплакан. Тот, Кто не воспет.
Невысказан, словно Дремучий бор.
Ты – Суть вещей, их внутреннее я,
последних слов недостающих род,
что к каждому по-своему придёт:
земле – Корабль Ты, кораблю – Земля.
Ты – монастырь Христовых Ран, Стигматов.
Где тридцать два собора, где набатов
звон, пятьдесят церквушек из агатов,
опала, жемчуга и янтаря.
Где суть и сущность каждой вещи –
строка твоей поэмы вещей,
врата – иначе говоря.
Здесь жизнь сестёр неспешно льётся,
которых более семьсот.
Одна забылась у колодца,
иная молится и бьётся,
иная в предзакатном солнце
аллеей замершей идёт.
Но остальных не увидать:
они в немотстве тихих келий,
как в скрипках, что Тебе лишь пели:
немыслимых мелодий плоть…
А дальше, там, жасмином милым,
жасмином томным окружён,
погост, где камням и могилам
о мире говорить резон.
О том, которого же нет, –
пусть он снаружи лижет стены
огнём веселья и измены,
пожаром страсти и сует.
Есть Ты: и потому он бред.
Еще плывёт свечей агатом
над безучастным летом он.
Но лишь поэтом, лишь закатом,
Тобой – в виденье лиловатом
смысл тёмной сути обретён.
Цари земные, одряхлев,
наследника не видят трону.
Сын умер. К вящему урону
насилье рвёт из рук корону,
бессильной дочкой овладев.
Венец крушит мирская грязь.
Князь Мира нынешний, смеясь,
казну пускает на моторы,
что так послушны, злы и скоры.
Но счастьем не сияют взоры.
В тоске по дому сталь стремится
станки оставить и монеты,
ведь мелочно живут, устало.
И в жилы горные струится
из касс и фабрик, сняв запреты,
ток оскорблённого металла.
Гора в безмолвие одета.
Всё станет вновь простым, сиречь великим.
Родною – суша, океан – столиким,
деревья – рослыми, а стены – уже…
и по долинам с многоцветьем диким
народ оратаев и род пастуший.
И никаких церквей, что Бога в стены
запрут, как беглеца, его ж смиренно
затем оплакав, пойманного льва, –
дома гостеприимны по старинке,
и ощущение, что не поминки,
а жертва в мыслях и делах жива.
Не ждать, что к миру отойдёшь иному,
а святость смерти завещать векам,
и так служить живому и земному,
чтобы не внове быть её рукам.
И ты великим тоже будешь. Втайне
Ты больше, чем иной сказать бы смог:
и необычного необычайней,
и старца старше, Господи мой Бог.
И будут чувствовать Тебя: бальзамом
в саду приблизившихся здешних дней…
Так спят с возлюбленным недугом самым –
полюбят трепетней Тебя, нежней.
И никаких, произносимых хором
молитв, сбивающих людей в стада.
Со всеми – Ты? Но кто духовным взором
с Тобой – Единственный везде, всегда:
изгой ли он, или объединитель:
проматывая всё, что накопил,
смеясь ли, плача, но всегда обитель –
как дом он мал, как царство, полон сил.
В домах покоя нет, ну разве лишь
когда покойника проводят в дали,
тогда хозяин, – Ты ль ему велишь? –
возьмёт свой посох, только и видали,
и на чужбине вопрошает, та ли
дорога – та ль? – где Ты стоишь.
Путь к Господу не пуст, как некий лаз.
К Тебе стремятся, словно к Розе странной,
цветущей в тыщу лет один лишь раз.
Люд разношёрстный, как бы безымянный,
Тебя найдя, пот отирает с глаз.
Но, раз увидев, я не позабыл,
как вихрь в плащи их окрылённо взмыл,
и как тогда затрепетали ткани,
он с ними на привал улёгся в стане:
таким библейски-мощным шаг их был.
Так я хотел бы течь к Тебе: питаясь
лишь подаяньем, что повсюду скудно.
И раз пути к иному безрассудны –
со стариками только обретаясь.
Я бы примкнул к тем старцам неказистым,
колени чьи, когда они пошли,
вставали из бород, как в море мглистом
встают кусками островки земли.
Нагнали тех, кому их глаз взамен
мальчишки их, их сыновья служили,
что пили у реки, и там же пили
беременные, не сходя с колен.
И были все так странно мне близки,
как будто бы родного им по крови
признали, в жесте, взгляде или слове,
и даже псы ласкались у руки.
Ты, Господи, – я б ими быть хотел,
чтоб так же мощно течь к Тебе с полей,
стать частью малою Господних дел:
Тебя частицей, Сад Живых Аллей.
Когда один, а, значит: мал, не цел, –
пойду к Тебе, – кто шаг заметит сей?
кого он обратит? кого елей
коснётся дел твоих?
Но лишь сильней
их смех – не видят, что случилось тут.
И рад я, что не видят – не найдут
смеющиеся царственных путей.
При свете дня лишь понаслышке
весть о Тебе передают…
Ты – Тишина после одышки
часов, пробивших сколько тут.
Чем больше день на наших склонах
слабеет, о конце моля,
тем ближе Ты. Твоя земля –
что пекло с кровель раскалённых.
И вот рассвет. Крепчайший сон, как ядом,
сморил смиренных странников. И вот
они встают. Колокола. Восход.
Молитву начинают. Где-то рядом
темнеет солнце – так они взялись:
неистовствуя и кладя поклоны,
мальцы, из шкуры вылезши дублёной,
и рядом с ними – тёмные мадонны,
чья родина – Ташкент или Тифлис.
С исламским жестом христиан толпа
к источнику припала, чашей руки
сложив, куда под радостные звуки
бежит вода, словно душа, слепа.
И к этим чашам приклоняя лица,
с себя тряпьё срывают, насладиться
не в силах, влагу поднося к груди,
как будто лик, оплакавший юдоль,
что утоляет им земную боль.
Она повсюду, здесь и позади,
с глазами жухлыми… И знай поди,
кем они были. Батраки и слуги,
или купцы, не знавшие нужды,
монахи равнодушные, ворюги,
девицы нараспах – жуя недуги,
у края бреда словно, у воды: –
они как князь, скорбящий о супруге,
именье бросивший ввиду беды.
Как мудрецы, познавшие так много,
избранники, живущие в убогой
пустыне, где вскормил их дикий зверь,
посланный Господом, анахореты,
чьи скулы вихрями в загар одеты,
тоской и страхом смяты, но, запрета
не преступив, возвышены теперь.
И вот, включась в орган многоголосый,
ниц падая, молясь, творя поклон,
как будто вверх шагают по откосу…
как те хоругви, до поры в рулон
закатанные, до живого спросу:
Не торопясь теперь их развернут.
На дом они глазеют, где живут
те богомольцы, что больны и хилы…
ибо оттуда только что монах
исшёл – растрёпан, с чёртом в волосах,
со впавшими глазами, сея страх,
и чёрный весь от злой нечистой силы.
Как будто надвое сломался он:
упали двое на сырую глину,
с безумных уст свисал безумный стон,
что всем казался хлынувшим вдогон
пучком тычков, и колотился в спину.
И грех его побрёл неспешно вон.
Монах взлетел – душою лёгкой, праздной,
как будто крылья получил, соблазна
не удержавшись – птицей стать и веткой.
На худосочных он руках парил
повешенной на гвоздь марионеткой,
мир за спиной казался тесной клеткой,
а впереди он дали приоткрыл
и из-под ног ушёл зелёной сеткой.
Тогда он недоверчиво взглянул
на местность незнакомую, и, метко
на дно морское сев, шагнул в тот гул,
где мучал грех его, и рыбкой стал,
плыл в глуби водной, серебрист и тих,
возмездье ли, медуза ли, коралл
ли, волосы русалки, гребень их
расчёсывал – волны подводный вал.
На берег выйдя, женихом он пал
утопшей девушки – его вина,
о, как бы он хотел, чтоб ни одна
необручённой в рай не восходила.
Он шёл за ней и танцевал вкруг милой,
и руки дёргались с великой силой,
его в кольцо сжимая в свой черёд.
И вдруг почуял: кто-то третий с тыла
вступил в игру их, но не с тем, чтоб слиться,
не веря, что тут водят хоровод.
И вдруг почуял он: пора молиться,
ведь это Тот, кто здесь венцом лучится,
когда Себя пророкам отдаёт…
Мы Им владеем, в силах умилиться,
и жнёт Его посеявшая жница,
и с жатвы в дом идущая станица
с серпом усталым – как она поёт!..
Монах склонился перед ним, потух.
Но Ветхий, как во сне, не видел блажи,
хоть видел взор его и слышал слух.
Тот в три погибели согнулся даже,
дрожа, как если б испускал он дух.
Старик и это мимо пропустил.
Тогда себя за волосы схватил
и в дерево монах стал биться лбом.
Но всё зазря – не преуспел он в том.
Тогда он взял себя в припадке гнева,
как меч отмщенья в две руки берут,
разя собой направо и налево,
и пал, как срезанный с осины прут.
Но Старец будто был совсем не тут.
И, как кору, сдирая одежонку,
монах пополз к нему, как пёс, скуля.
Тот подошёл. Так ласково к ребёнку
подходят: Вот, а знаешь ты, Кто я?
Он знал. И скрипкой, неземной и тонкой,
приладился к нему, благодаря.
И спелый барбарис дары умножит.
И астры, в астме открывая рот.
Кто к осени богатств не наживёт,
тот обрести себя уже не сможет.
И кто закрыть глаза боится впредь:
не в силах пламя пережить видений,
мгновенья только ждущих, чтоб успеть,
как мрак дневной, и в нём посеять тени, –
тот – как старик, что хочет умереть.
Всё – ложь, чем занят он до темноты,
а впрочем – ночь ли, день, не всё ль равно.
И Ты, мой Боже. Камень даже Ты.
И каждый день влечёшь его на дно.
Не бойся, Господи. Сказать: моё
смиренно вещи позволяют им,
как если б ветер прошептал ветвям:
моё, моим.
Им жар незрим,
каким пылает всё, к чему бы там
ни прикоснулись, и к вещам иным
и не притронутся, пожалуй, даже.
Моё сказать им, как попутно княжий
род помянуть: мой друг, князь имярек…
когда он важен, и при том – далёк,
Моё сказать им, как об экипаже,
а Кто им правит, им и невдомёк.
Моё сказать, хозяином назвать,
когда для них вещей закрыта суть,
что шарлатаном быть, что обмануть,
владельцем молнии и солнца стать.
Моя, он скажет, жизнь, моя жена,
мой пёс, мой сын, но чувствуя: стена –
жизнь и жена, пёс, сын, – со всех сторон
стеной из ложных слов он обнесён,
и руки вытянув, уткнётся в стены.
Но лишь великим стены откровенны,
очей взыскующим. А те, другие,
и слышать не желают, что нагие
пути их всякой сути лишены,
что, собственностью отягощены,
своих они не обретут владений,
женой владеть или цветком – всё тени,
чья жизнь чужда им, как чужие сны.
Смири свой гнев, Господь. Вины ничей
в том нет, что зрящие, горя свечой
пред уст Твоих, – как лишены вещей,
так и не могут обладать Тобой.
И если кто тебя сжимает в горсть,
когда в молитве Ты идешь к нему:
Ты только Гость,
и вновь спешишь во тьму.
Ты – только Твой. Твоя ли в том вина,
что слаще становясь в любой судьбе,
Ты как вино, что зреет, а вина
чудесный вкус принадлежит себе.
Сокровище, глубокой ночью я
Тебя ищу. Избыточность вещей –
лишь нищета, лишь нищая, ничья
красивость вместо Красоты Твоей.
Давно не шли к Тебе, и этот путь
всё глуше, глуше, сколько ни спеши.
Ты – одинок, как вряд ли кто-нибудь,
Ты – Одиночество Души в глуши.
И руки, в кровь истёртые, к утру,
держу я, поднимая, на ветру,
как веточки, которыми Тобой
я напиваюсь, Звёздный Стеклобой,
как если б Ты, Немыслимая Брошь,
разбился поспешив, и вот, разбитый,
на землю пал, весь нетерпенье, дрожь,
так падает, сверкающий, на плиты,
на землю голую весенний дождь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.