Электронная библиотека » Райнер Рильке » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 01:54


Автор книги: Райнер Рильке


Жанр: Зарубежные стихи, Зарубежная литература


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Книга о бедности и смерти

 
Быть может, в жилах гор Твоих рудою
теку один я тягостным путём:
так глубоко, что нет конца забою,
и скрылась даль, а близкое – собою
затмило всё, окаменело днём.
 
 
В незнании томлюсь я, и такою
тьмой окружён, что нет меня ни в чём:
зато есть – Ты! – я в сумраке Твоём! –
простри же длань, свершись на мне рукою,
а я – в Тебе, и вопия всем ртом.
 
 
Ты даже там скала, где только горы,
вершина безымянная, просторы
безлюдные, Ты – в вечный снег Узоры
Звёзд вмёрзшие, Ты – Аромат, который
фиалки льют как дух самой земли;
Уста всех Гор, Ты – Минарет вдали
(откуда муэдзин не пел ни разу):
 
 
Так, значит, я в Тебе, невидим глазу,
в Твоем базальте, как металл залёг?
Благоговейно ощущая сразу
и складки нежных скал, и сколь ты строг?
 
 
Иль погружён я с головою в страх?
В глубокий страх сверхгородов, куда ты
меня загнал, чтобы я в них зачах?
 
 
Когда б хоть кто-нибудь Тебя в их траты
богопротивные ввёл – им на страх.
Ты, Вихрь Начал, взойдя во всех очах,
их шелухою сдунешь в кирпичах…
 
 
Так и скажи: твои уста дрожат, –
ведь уст своих не господин я, так и
скажи: пусть раною горят во мраке,
коль руки, по бокам, как две собаки,
когда, на зов не побежав, лежат…
 
 
Ты всё ж вдолбишь в меня урок инакий.
 
 
Дай сторожем Твоих просторов
мне камень слушать и стеречь,
раскрой глаза мне для укоров
Твоих морей – пространств, сиречь;
итти рекой без разговоров,
течь к устью и, смиряя норов, –
к истоку. В ночь – из крика лечь.
В пустыню, где затмит мне вежды
просторный вихрь, пошли меня.
Брегут монастырей одежды
жизнь, не прожившую ни дня.
Там я к паломникам прибуду,
и, тёмный, ложью впредь не буду
от голосов их отделён,
слепым поводырём я к чуду
невесть как буду приведён.
Ибо, Господь, сверхгорода,
людьми оставлены, загнутся, –
их, как пожара, отшатнутся,
не пощадят и не вернутся,
ничтожен час их: час стыда.
 
 
Живут там люди: плохонько живут,
в подвалах тесно, жесты их всё уже,
пугливее овец; когда снаружи
не спит Твоя земля, и дышат лужи, –
себя они не помнят даже тут.
 
 
Растут мальцы на старом подоконце,
всегда в тени, не ведая о том,
что в поле все цветы кричат о солнце,
и даль зовёт оставить отчий дом, –
всю жизнь сосать им палец скорбным ртом.
 
 
Там девушки цветут без ясной цели,
им хочется, где тихо, в детство, в сон,
но ложь – всё то, ради чего горели,
и нежный закрывается бутон.
Разочарован в материнском долге,
в каморках задних день их видит сны,
а ночи плача и бессилья – долги,
и годы удручённо холодны.
Упрямые, лишь к одному стремятся –
чтоб умереть во тьме, без лишних глаз,
и долго-долго умереть боятся,
так нищим – страшно в неурочный час.
 
 
Живут там люди, призрачные массы,
нет, изумясь как мир ужасен, мрут.
И нет страшней зияющей гримасы,
в которую улыбка хрупкой расы
преображается во тьме минут.
 
 
Унижены лишеньями, трудами,
служа вещам без смысла, просто так,
в тряпье, ветшающем на них с годами,
с руками, огрубевшими в трудах.
 
 
Толпа жестока к ним, бесцеремонна,
отпора дать не может робкий люд,
лишь псы бездомные плетутся сонно
за тенью их, пока не отстают.
 
 
Для них любая и любой – мучитель,
часы пробьют – и страх откроет рот;
заранее облюбовав обитель,
ждут, трепеща, когда же их черёд.
 
 
Там – смерть. Не та, чьи светлые посулы
им в детстве всё милей, чем дом и клеть, –
игрушечная смерть, всего-то в треть;
но собственная их, и вяжет скулы,
как плод зелёный, что не смог созреть.
 
 
Всем собственную смерть, Господь Наш, дай.
Чтоб ей – из жизни встать во тьме потуг,
где есть любовь и мука, смысл и край.
 
 
Мы – только листья, кожура, но вот
в любом из нас созреет смерть, как плод,
и всё, весь мир вращается вокруг.
Ради неё в рост девушки идут,
как дерево из лютни прорастая;
мужают парни – для; и жёны ждут
подружку-смерть, ведь их печаль – простая:
другие их тревоги не поймут.
Ради неё, пускай всё время тая,
словно навеки – то, что в пять минут
увидено; кто строил, созидая,
витал вокруг, и мёрз, и млел, витая,
тот тоже вкруг неё вращался тут.
Смерть вобрала сердец иных зарницы,
мозг выпила, как белый знойный сок.
Но ангелы Твои, слетясь, как птицы,
нашли, что зелены плоды, мой Бог.
 
 
Животных бедных мы, Господь, беднее –
вслепую пусть, но встретят смерть свою,
а мы – всё не умрём, хоть на краю.
Пошли такую, чтобы жизнь сухую
к шпалерам подвязала, ей виднее,
чтоб май пораньше в нашем цвёл краю.
 
 
Ведь с этой жизнью тяжко умирать.
Не мудрено, – не наша смерть; собрать
в конце концов приходит недолеток.
Тогда нас ветер и срывает с веток.
 
 
Из года в год в Твоём саду, Господь,
стоим, как яблони, для смерти сладкой;
дав в урожай – лишь паданцы под кадкой,
 
 
бесплодные, как баба ленью падкой,
Тобою мечены: дурная плоть.
 
 
Или гордыней я снедаем сам?
Деревья лучше? Мы же только срам
и срамота распутной самой бабы?
Блудили с вечностью, а близок срок –
смерть выкидышем стала бы, когда бы
хотела нам преподнести урок;
зародыш скрюченный, как старичок,
ладошками прикрывший глаз зачатки,
чтобы в гадливости не видеть гадкий
страх, что на лбу написан обличеньем,
ещё не покатившись, липкий пот, –
но кесаревым взрежут нас сеченьем,
и в судорогах примут горький плод.
 
 
Создай, Господь, великим Одного,
чудесное дай лоно для Него,
как срам в лесу волос, и сквозь врата
незримые Ты проведи – сквозь члены
Невыразимого – свой полк нетленный,
в одеждах белых, семенем вселенной,
свой конный полк по узине моста…
 
 
и Ночь создай, чтоб в глубине бездонной
зачат был неизведаннейший вал;
такую ночь, чтоб, как во время оно,
любая вещь сиренью, в мир влюблённой,
цвела, и аромат во тьме оконной
Иосафатом ликовал.
Пусть долго-долго в чреве носит он:
всё велика одежда на великом, –
пусть, как звезда, он будет награждён,
тем одиночеством, когда вдогон
не смотрят, как он изменился ликом.
 
 
Его Ты чистой обнови едою,
с росою смешанной, и жизнь подай,
что веет из полей теплом, водою,
где благочестьем полон молочай.
 
 
Чтоб снова детство вспомнил, чтобы в нём
чудесное, предчувствие, примета,
несознанное в молодые лета,
преданием кружилось, жгло огнём.
 
 
Вели, чтоб своего дождался часа,
когда он Смерть, как Господа, родит:
Сад одинокий, шумный, сладкогласый,
из дальних выведен орбит.
 
 
Последней дай свершиться в нас примете,
и воссияв – приди, в венце из Сил,
и дай, в конец всех женских мук на свете,
чтоб человек поистине родил.
Исполни, как Податель и Свершитель
не богородицы сон-волшебство, –
направь смертородителя, Водитель,
веди к нему – убить его хотите ль? –
сквозь руки притеснителей его.
Гляди, я вижу этих бесов века,
всё живы обличители эпох,
но целой Смерть восстанет в царстве смеха,
и будет бодрствовать – мечтатель, эхо
нам, охмелевшим от священных крох.
 
 
А Ты, возясь с ней и ходя по саду,
её, как ель в Сиянье, посади;
чтоб став устами новой Мессиады
крестителем, глашатаем услады,
я танцевал пред гробом впереди.
 
 
Я Смерть хочу восславить. Звуком рога
плыть перед войском, и трубить равно.
Как море, кровь бурлит: шумливо, строго, –
и звуки сладостны, желанны много,
но не сбивают с толку, как вино.
 
 
Весенними ночами, как сомлели
и спать ушли, и звуки далеки,
хочу цвести, как лютня, чтоб запели
в ней северные тихие апрели,
робеющие поздние листки.
 
 
Мой голос раздвоился, есть ли сходство?
благоухать? вопить? – два русла в нём:
один – чтоб дальнему быть руководство,
другой – чтоб ныне моего сиротства
стать ангелом, блаженством и лицом.
 
 
Сверхгорода – обман: обманом муча
день или ночь, животное, дитя;
молчаньем лгут, и лгут шумя, мяуча,
любою вещью, что солжёт шутя.
Ничто из истинного, что кружится
вокруг Тебя как Становленья, в них
не происходит. Ветер Твой ложится
в их улочки, и сразу заснежится,
завертится в глазах у них, затмится,
запутавшись, порвётся, – ветер стих.
В аллеи он теперь иные мчится.
 
 
Ибо в аллеях парка короли
забав искали кратких: фаворитки,
бросая им улыбки-маргаритки,
фиалки смеха, таяли вдали.
Но сохранили парки, как могли;
и шёпот девичий кусты хранили,
они в мехах блистали, в плюше плыли,
и рюши утренних их платьев были
ручья журчаньем, шелестом земли.
 
 
Но все сады теперь занемогли –
пытаясь незаметно, тихо впасть
в чужой весны – виол да гамба – храмы,
и пламя в осень вдеть, как орифламмы
сквозь ржавчину ветвей, чьи монограммы
напоминают вензель тот же самый,
что на оградах, но в другую масть.
И бледный сквозь листву дворец не рад,
(как небо бледное со стёртой ночи)
в чьих залах – вянущих картин распад,
как бы в духовные вошедший очи,
чужд празднествам, и до аскез охочий,
и терпелив, как гость, и нем, как сад.
 
 
Но и живые мне дворцы встречались –
так чванились, что и павлин молчи,
хоть силой голоса не отличались:
богаты многие; всё б обольщались, –
да не богаты богачи.
 
 
Не так, как скотоводов властелины,
и пастухи небес: когда долиной
тянулись сумеречных туч отары
барашками из брезжащей кошары.
Устраивались на ночь, впредь ни клика,
лишь иногда казалось: из земли
их равно ровной и пустынно-дикой
росло иное нечто, и – внемли! –
вдруг цепью горной, тёмной и великой,
вокруг верблюжьи караваны шли.
И на десятый день дух от скота
стоял всё тот же, та же густота
в тяжелом, тёплом плавала дыму.
И как всю ночь во свадебном дому
лилось вино на радость человекам,
сосцы ослиц их не скудели млеком.
 
 
Не так, как шейхи древние, богаты,
которым всё равно где в ночь пылиться,
но в гребень, ради милой кобылицы,
вставлявшие рубины и агаты.
 
 
Не так, как золото презревший шах,
когда амброзию не источало:
ведь жизнь его сандалом истончало,
миндальным маслом то, над чем он чах.
 
 
Не так, как чтимый (и при жизни бог)
царями – белый государь Востока;
когда, простоволосый, изнемог,
лицом на плитах, плакал одиноко,
что никогда, ни на мгновенье ока,
не внидет в рай (почто к нему жесток?)
 
 
Не как морские первые державы,
стремившиеся в видимость картин
вместить свой блеск и свой закат кровавый,
и над иллюзией встать из руин;
рулоном свёрнуты, в плащ золотой
закутаны, минуты ждали той,
когда виски их обметутся славой…
 
 
Властитель древний жизнь всегда принудит
тяжелым, тёплым дымом пасть к ногам.
Но дни их – в прошлом, время их рассудит,
никто их у Тебя просить не будет,
верни лишь бедность бедным беднякам.
 
 
Нет, не бедны они. Лишь не-богаты,
искажены вне мира и вне воль;
последним страхом мечены утраты,
и нагишом скитаются, как голь.
 
 
Дрянь городская, нечистоты лета,
всё липнет к ним, и нипочём и зря
их на помойку выбросили где-то,
как черепки, они страшней скелета,
как вырванный листок календаря, –
но если вдруг Твоя земля задета,
она сочтёт их чище амулета,
как талисман за всё благодаря.
Алмаза чище, камня-скарабея,
они слепы, как звери, как щенкам
пристало, но – Твои, и ждут, смелея,
чтоб Ты вернул, действительно жалея:
 
 
действительную бедность беднякам.
 
 
Ведь бедность изнутри горит светлее…
 
 
Ты – всех бедней, лишён всего, Ты – нищий,
Ты – камень: неприкаян, ни при ком.
Ты – прокажённый, изгнан из жилища,
вкруг города – с трещоткою – влеком.
 
 
Ничто здесь не твоё, ты – ветер в поле,
всей наготы и Славой не прикрыть;
 
 
тряпьё сирот и то теплей, тем боле,
что всё их достоянье, может быть.
 
 
Ты, как зародыш чахлый, беден, слаб
во чреве той, что про себя решила
скрыть о Тебе, вот так и задушила,
сжимая бёдра, если бы смогла б.
 
 
И так же беден Ты, как дождь весенний,
блаженно льющийся на города.
Как заключённых блажь вне всех спасений,
вне мира, вечно в камере, всегда.
Как на бок лёг больной без опасений –
и вот уж счастлив; как унылый лютик
у самых шпал растущий, в вихрях лютых;
как горсть в слезах, в которой прячут лица…
 
 
И что есть замерзающие птицы,
голодный пёс, когда с Тобой сравню?
что значит – потерять себя, не сбыться,
тоска зверей в лесу, когда убийца
забыл о них, попавших в западню?
 
 
И те, в ночлежках, наги и убоги,
что все они против нужды Твоей?
Пусть только жернова они, не боги,
на хлеб им хватит до скончанья дней.
 
 
Ты всех бедней, Ты – нищий, неимущий,
просящий, прячущий лицо зазря;
Ты – розой нищеты цветущий,
свет солнечный творящий, лучше –
из золота его творя.
 
 
Лишённый родины, Ты – льнущий
вотще к лицу вселенной Лик:
Слишком велик Ты всякому желанью.
Ты арфой воешь в вихрь, в напоминанье:
кто струн коснётся, разобьётся вмиг.
 
 
Ты – Знающий, чьё знание богато
избытком нищеты, и тем же свят:
дай бедным кров, не дай им виновато
брести в печаль куда глаза глядят.
Другие – без корней, летят куда-то;
а бедные – цветы в Твой дивный сад,
их аромат таинственнее мяты,
а лист махров, и нежен, и зубчат.
 
 
Взгляни на них, с чем Ты теперь сравнишь их:
как на ветру качаются, их в дрожь
бросает, словно держит кто-то. – Кто ж?
В их светлых зенках, как в озёрных нишах,
тьмой упоённых – ликованье высших,
и льёт на них короткий летний дождь.
Они так робки. Что почти предметы.
И если в комнату их пригласишь,
как старые друзья, всё бродят где-то,
теряются, как вещь, была – и нету,
а свечереет – потемнеют лишь.
 
 
Как сторожа, что не имеют права
взглянуть на клад, что бережно хранят, –
из бездн морских явившийся фрегат,
как для беленья на траве муравой
растянут холст: распахнут и распят.
 
 
Взгляни, как жизнь ногами их идёт:
как жизнь зверей, сплетённая стократно
с любой тропой; наполненная внятной
прохладой камня, снега, и приятной
одышкой замерзающих болот.
 
 
В них что-то есть от той великой боли,
где мелкая нужда осталась нам;
бальзам травы и острый камень в поле –
их доля светлая, Ты их в глаголе
отрадою очей Твоих и воли
пасёшь: как пальцы водишь по струнам.
 
 
Их руки, словно руки женщин, бремя
понёсших, в них – отрада и страда;
как птицы, если гнёзда строить время,
тепло в их чреслах, и спокойно семя,
как бы сосуд, где и в жару – вода.
 
 
Их губы, как к груди прильнули, всуе,
безмолвно, не дыша и не целуя,
но всё ж из жизни, что не уберечь,
премудрость форм смогли себе извлечь:
круглятся, словно знают суть живую –
хоть сами лишь подобье, камень, вещь…
А голос их издалека горит,
и льнёт перед восходом к солнцу милу,
но был в лесах, и вышел к нам насилу,
во сне же обращался к Даниилу,
видал моря, о море говорит.
Когда же спят, то словно вспять, в щедроты
Того вернулись, чья их дарит длань,
как в год голодный дав немного хлеба,
в зарю и в полночь, словно дождь, что с неба
льёт, низвергаясь в юные темноты,
в плодородящую земную рань.
Известность – шрам, но им не будет зуда,
и тело их зачать ложится в нощь,
как семя семени того, откуда
Ты вечно вырастаешь и встаёшь.
 
 
Взгляни, их тело как жених, что лёг
ручьём стремительным, чудесным, страстным,
уподобляясь тем вещам прекрасным,
что всякой жизни – устье и исток.
А в гибкости его – урок несчастным,
страх, что из жён из многих встал в свой срок;
в ущелье срама змеем ждёт опасным,
драконом члена дремлет между ног.
 
 
Ибо взгляни: вне всех времён и сроков
размножась, словно ягоды в лесу,
укроют почву сладостью их соков,
как на ветру, качаясь на весу.
Ибо блаженны те, кто вечно рядом,
бездомные, стояли под дождём;
всё, что земля родит, им будет садом,
тысячекратно умножась плодом.
 
 
Переживут все царства и разлуки,
и все империи, чей смысл – в разлёт,
и дланями молитв взметутся внуки,
когда сословия опустят руки,
когда отчается любой народ.
Но обещай вину сверхгородов
им не вменять, ту суету и злобу,
где в дни волнений каждый встать готов,
где гробят их терпение и кров.
 
 
Что ж, на земле им места не найдут?
Кого же ищет ветер? Кто же блики
пьёт ручейка? И разве ясный пруд
не отразит, где вход в их дом великий?
Есть всё для жизни там, где и растут,
как дерево или кустарник дикий.
 
 
Дом бедных – он: как в алтаре киот.
Там Вечное – становится нам пищей,
а ввечеру идёт к себе в жилище
издалека – кругами: словно нищий,
что, полон отзвуков, в дом ищет вход.
Дом бедных – он: как в алтаре киот.
 
 
Дом бедных – словно детская рука.
От взрослых ничего не принимая;
лишь майского жука, но не ломая
рога ему, иль камешек у края
воды, или ракушку, и такая
на чашах сих качается прямая,
что примет целый мир и на века.
Дом бедных – словно детская рука.
 
 
И как земля – дом бедных, как осколок
камней бесценных, со свеченьем в полых
пространствах; нищета в бараках голых, –
и всё же вечеря: есть всё в глаголах,
и от неё – звезда, чей путь столь долог.
Но города в свой бег обыкновенно
всех вовлекают – не расти трава.
они зверей ломают о колено,
расходуют народы на дрова.
 
 
Служа культуре, а на деле – пытке,
теряя равновесие во всём,
прогрессом называют след улитки,
автомобилем заменив кибитки,
как проститутки, лезут на открытки,
гремят металлом, дребезжат стеклом.
 
 
Иллюзия над ними шутит, право:
не могут быть собой, хоть во сто крат
монета звонче – вся их мощь и слава,
восточный ветер, сами ж – меньше чад,
пустышки; ждут, чтобы вино и яд
 
 
зверинаго разлива и людскаго
в них разжигали тлен возни кровавой.
 
 
А беднякам Твоим под ними тяжко,
так тяжёло от видимой дрянцы,
в бреду, в горячке, в стынь горят, бедняжки,
и по ночам, бездомные дворняжки,
шатаются, чужие мертвецы;
вот-вот их в куче мусорной зароют,
плюют на них с зари и до зари, –
разряженные шлюхи гвалт устроят,
с карет кричат, и мчатся фонари.
 
 
Но если в их защиту рот откроют,
открыто двигай им и говори.
 
 
О где же тот, кто от эпох и вех
такой высокой нищетой упрочен,
что платьем был епископ опорочен,
когда тот сбросил рубище при всех.
И любящий, и самый углублённый,
кто, юный год, всё цвёл, хотя и гол,
брат соловьёв Твоих, их звук продлённый,
блаженный в чуде, умиротворённый,
земли цветущей ласковый глагол.
 
 
Беда с угрюмыми и неживыми,
всегда уставшими, всегда без сил;
с цветами, словно с братьями меньшими,
ходил по лугу он и говорил.
Так говорил, как и распорядился,
как расточил себя на благо всем;
и сердцем бесконечным веселился,
и светлою душою не был нем.
Из света – в свет, всё более глубокий,
и в келье радость истинный жилец.
Улыбка, как ребёнок светлоокий,
росла и зрела, в ней бродили соки,
как в девушке, созревшей наконец.
 
 
И если пел, то воцарялось в доме
само Вчера, был вечер в домах тих,
и лишь сердца сестёр, ничьи же кроме,
кричали криком в чувственной истоме,
как их касался благостный жених.
 
 
Пыльца псалмов его затем слетала
с уст алых – на невинные уста,
в их венчики, открытые немало,
и в сокровенное их попадала,
на цветоложе нежась, простота.
 
 
И зачинали от него, святого,
в их теле, душу заменявшем им.
Глаза что розы, волосы – хмельного
разлива в ночь, где ярок херувим.
 
 
и всеми признанный, и всеми взятый,
он – плодородье всех, ни дать ни взять.
Когда же умер, отвергая бремя
известности, хватило всем с лишка:
в ручьях и в кронах пело его семя,
и на него глядело из цветка.
И тело пело. Милого пред всеми
оплакать сёстры шли издалека.
 
 
И где же ясные псалмов агаты?
Что ж бедняки не чувствуют, куда ты,
юнец ликующий, отшёл тогда?
 
 
Зачем же ты не всходишь в их закаты –
Великой бедности звезда.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации