Автор книги: Ричард Мейби
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
Далее Платон объясняет, что подлинную природу реальности можно познать, только если покинуть пещеру (и при этом не без самодовольства подчеркивает, что единственный персонаж, которому по рангу позволено найти выход, – это философ).
Я бы сказал, что наше восприятие и понимание растений было не таким черно-белым, более разнообразным и демократичным, чем аллегория Платона. Однако контрапункт между «настоящими» растениями и туманными разновидностями метафор, между спонтанным, творческим восприятием растительности и моделями, которые строила научная, коммерческая и церковная элита, – тема, красной нитью проходящая через всю эту книгу.
2. Первоцвет. Растения с птичьими глазами
Через две с лишним тысячи лет после Платона я и сам оказался в своего рода пещере, только, в отличие от вдумчивых людей палеолита, я был внутри, а смотрел наружу – и не на изображение, а на живой организм. Тони Эванс поставил ветрозащитный экран номер 10 и нацелил фотоаппарат с долгой выдержкой на просторы золотистых лугов близ Шап-Фелл на восточной границе Озерного края. Перед объективом, словно в конце туннеля, рос цветок – это был первоцвет мучнистый, о котором мы хотели рассказать в нашей совместной книге. Цветок был укрыт от ветра, чтобы Тони мог его сфотографировать, но свет лился на него беспрепятственно, а позади простирались бескрайние склоны. Цветок оказался будто бы в пограничной зоне – в собственной почве, но вне привычной среды, – и был точь-в-точь скульптура, застывший миг движения. Напряженная, сосредоточенная неподвижность кораллово-розовых лепестков и припудренных листьев наводила на мысли скорее о минерале, чем о растении. На снимке, который Тони получил в результате, величественно красуется несколько цветков на тонких стебельках, мятежно выпрямившись на фоне сгущающихся вдали туч, – герои грядущей бури.
Как изображать растения? Люди ледникового периода процарапывали стебли на кости и не могли удержаться, чтобы не делать из них символы. Знахари каменного века и богословы средних веков видели в очертаниях цветов метафоры человеческих органов. Можно ли заглянуть и за пределы антропоцентрической системы отсчета и представить себе первоцвет «простым цветком, не боле», каким видел его Вордсворт (пер. В. Савина)? Д. Г. Лоуренс, развивая эту идею, говорит о «своей, особой первоцветной самости, индивидуальности, которая с очаровательной наивностью открывается и небу, и ветру, и Уильяму [Вордсворту], и деревенскому простаку, и пчеле, и букашке»[14]14
D. H. Lawrence, “Reflections on the Death of a Porcupine and Other Essays”, ed. Michael Herbert, Cambridge: Cambridge University Press, 1988.
[Закрыть]. Однако найти квинтэссенцию растения – это цель разве что воображаемая, что-то такое, к чему можно вечно приближаться, но достичь нельзя. Мы – пленники собственного человеческого мозга и можем видеть растения только сквозь призму человеческой фантазии и человеческих мыслительных структур. Можно ли считать, что самый неискаженный путь к индивидуальности растения – это фотография с ее чувствительностью к поверхностному и «очаровательной наивности» внешнего вида? Но тут можно спросить, правда ли поверхностные детали цвета и формы указывают на характер растения, на его стратегии выживания, правда ли, что в них, как писали поэты-романтики, «оптическое становится провидческим»? Забудем ненадолго о неосязаемых ассоциациях, связанных с растениями: многие сугубо растительные качества лежат вне «оптического» в привычном для нас понимании – например, отношения с загадочными геологическими особенностями, невидимое, но бурное химическое общение с насекомыми и другими растениями. Кроме того, у растений особые отношения со временем, поэтому уникальная способность фотографии «остановить мгновенье» здесь особой роли не играет. Из-за неподвижности и длительных периодов медленного роста соседние мгновения жизни растения едва ли отличимы друг от друга. Их формы и места обитания, столь важные для их самобытности, зачастую объясняются вековыми, а то и тысячелетними историческими процессами, на которые влияли и природа, и человек. О фундаментальной разнице в передаче времени в живописи и фотографии писал Джон Берджер[15]15
John Berger, “Painting and Time”, “The White Bird: Writings by John Berger”, ed. Lloyd Spencer, London: Chatto & Windus, 1985.
[Закрыть]. Если фотография способна остановить время, заморозить его, то предметно-изобразительное искусство вмещает его – и не только потому, что на работу над произведением искусства нужно время и поэтому время в него инкорпорировано, но и потому, что оно намекает, что происходило раньше и что будет потом. Возможно ли, чтобы фотография растения обладала хотя бы отчасти этим качеством картины и не только отражала отдельный момент, но и намекала на прошлое живого организма и на невидимую динамику его жизни?
Мне очень хотелось увидеть настоящий цветок первоцвета мучнистого. Когда мне было под тридцать, моя тогдашняя возлюбленная подарила мне акварель с изображением этого цветка, которую написала в 1778 году Луиза, герцогиня Эйлсфордская. Думаю, этот рисунок входил в какую-то большую серию. Луизе тогда сравнялось двадцать семь лет, она была одаренной и плодовитой художницей, оставившей после себя 37 томов иллюстраций. Ее зарисовка горного первоцвета так нежна и эфемерна, что я решил, что это миниатюра чего-то гораздо более приземленного и вещественного, причем выцветшая. Листья серо-зеленые с глянцевой нижней стороной (за что первоцвет и получил научное название «мучнистый», Primula farinosa), а крошечные пятилепестковые цветочки щеголяют ярко-желтой круглой сердцевинкой, потому-то его и называют по-английски “bird’s eye” – «птичий глаз». Свой экземпляр Луиза зарисовала в альпинарии своего фамильного гнезда – Пэкингтон-Холла в Уорикшире. А я хотел увидеть цветок в естественной среде обитания, на фоне пастельного пейзажа северных известняков – в единственном месте в Британии, где он растет. Джеффри Григсон писал, что «маленькие аккуратные цветочки украшают все берега, все склоны, все уголки между серыми валунами и площадками известняка. Житель юга, впервые натолкнувшись на них, чувствует себя собирателем гербария в горах Китая». Я же почувствовал себя скорее заезжим невеждой: когда я в первый раз поехал их искать и очутился в Озерном крае, они уже месяц как отцвели.
Так что цветы, которые я увидел на Шап-Фелл с Тони, были мои первые. И они были точь-в-точь как на акварели герцогини – и по размеру, и по палитре. Казалось, они слеплены из самой скалы, из известковой пыли и розовых обломков метаморфной породы. Это чудо – камень, слившийся с живой тканью, – так заворожило меня (наверное, я сразу вспомнил, как почва виноградников, терруар, влияет на вкус и аромат плодов), что я даже не заметил пресловутого птичьего глаза – между тем сердцевинка у первоцвета того же оттенка, что и у незабудки, и служит путеводным маяком, помогающим продолжить род. Тогда я не понимал ее роли в опылении, но на снимке Тони она до того выпячена, что сразу бросается в глаза, напоминая лишний раз, что и представления тоже меняются со временем.
* * *
С Тони Эвансом я познакомился за четыре года до этого, когда журнал “NOVA” предложил нам сделать репортаж об исчезающих диких цветах Британии[16]16
О профессиональном пути Тони Эванса: “Tony Evans: Taking his Time”, ed. David Gibbs, David Hillman and Caroline Edwards, London: Booth-Clibborn, 1998.
[Закрыть]. Тони должен был сделать фотоснимки, я – написать слова, хотя редактор, похоже, сам не знал, кто будет главным соавтором и кому выбирать виды. В конечном итоге это оказалось неважно. Мы поладили с самого начала, и выбор цветов, о которых рассказывать, делался словно в симбиозе: Тони знал, какие цветы хороши на вид, я – какие играют важную роль в экологическом равновесии. Очень скоро я уговорил его помочь мне в работе над книгой, которую я задумал много лет назад, – о роли британской флоры в истории культуры[17]17
“The Flowering of Britain”, London: Hutchinson, 1980. Два года спустя канал ВВС снял по ней документальный фильм.
[Закрыть]. Это было начало творческого союза, уютного (но иногда и взрывоопасного), словно дружба бабочки со шмелем, и дружбы, которая продлилась до безвременной кончины Тони в 1992 году.
Когда мы познакомились, Тони был одним из самых преуспевающих рекламных фотографов в Великобритании, и рекламные компании и журналы выстраивались в очередь за его упорным перфекционизмом и нестандартными до дикости решениями визуальных задач. Некоторые его самые изобретательные работы увековечены в народной памяти. На фото на обложке “Radio Times”, где освещался Королевский эстрадный концерт 1976 года, был корги, вылезающий из цилиндра, и для этого снимка пришлось сделать хитроумную шлейку, спрятанную в цилиндре, в которой собака могла с удобством пережидать долгие часы, требовавшиеся Тони для тщательной подготовки. Он сделал портреты Рея Чарльза и неугомонного Альфреда Хичкока – те самые, по которым их теперь все узнают. Он месяцами выращивал репчатый лук и помидоры в стеклянных кубиках, чтобы потом нарезать их на квадратные ломтики для рекламы плавленого сыра. Пожалуй, рекорд работы над одной-единственной фотографией составил для Тони одиннадцать дней, которые он провел в Ланкашире возле колонии сердцевидок, поджидая нужного сочетания света и прилива, чтобы всяческими уловками заставить моллюсков показаться. В возмещение издержек он запрашивал такие суммы, что они вошли в легенды. Однако Тони начал уставать от коммерческой рекламы – требования и сроки были очень жесткие, и к тому же постоянно приходилось всячески изощряться, – и у него появилось желание делать более естественные снимки – то есть, в сущности, работать на природе. Мне было ясно, что его терпение и острый глаз, мгновенно выхватывавший зрительные диковины и странности, как раз подходят для увлекательного путешествия в мир растений и для нашей совместной работы долгими летними месяцами под открытым небом. У нас было одинаковое чувство юмора и одинаковая любовь к техническим приспособлениям. Его рабочий дом на колесах, помимо десятка алюминиевых ящиков с фотооборудованием, вмещал полный набор карт, выпущенных Картографическим управлением Великобритании, альтиметр, всевозможные фильтры от солнца различных оттенков, набор наконечников от лыжных палок, чтобы ставить треногу в болоте, и холодильник, где всегда хранился запас хорошего белого вина. Ланчи мы всегда устраивали к обоюдному удовольствию. Однако вклад в проект у нас был разный, и причина не только в том, что один из нас обеспечивал снимки, а другой подписи. Тони пристально вглядывался в живое растение, а я зачастую упускал его из виду, сосредоточившись на его историко-культурных коннотациях. Я же, со своей стороны, надеялся, что мне удастся расширить и без того широкий кругозор Тони, помочь ему отвлечься от формы и композиции и научиться представлять себе растение в естественной среде. На деле же мы учились друг у друга, и на протяжении шести летних сезонов перед нами открывались неожиданные перспективы, например, мы научились выражать прошлое и метафорические абстракции в фотографии, которая сама по себе миниатюрное воплощение всего буквального, мига в настоящем.
– Рич, невозможно фотографировать то, чего нет! – сердито отвечал Тони на мои фантастические прожекты. Но на самом деле Тони так мог – и постепенно, от растения к растению, у него это получалось все лучше и лучше.
И вот каждую весну и каждое лето с 1972 по 1978 год мы с Тони на несколько недель уезжали в экспедиции по тропе первоцвета, тянувшейся через всю Британию. Поначалу у меня возникали сомнения: мне казалось, что Тони обладал блестящей техникой и мог мастерски уловить поверхностный блеск цветов, однако это мешает ему видеть и передавать более тонкие нюансы. Но, думаю, это были просто уколы профессиональной зависти. Вскоре для нас обоих это стало путем открытий: мы заезжали в такие уголки Британии и видели растения с таких сторон, о которых и не подозревали. Мы проехали без особого плана от Суссекс-Даунса, где запутались в хитросплетениях низинной флоры, слушая, как Вирджиния Уэйд прокладывает себе путь к победе в финале Уимблдонского турнира в одиночном разряде 1977 года, до северо-западных оконечностей Шотландии, где Тони фотографировал желтую камнеломку и родиолу под ярко-розовым зонтиком от солнца номер 2. В известняковых краях в Буррене в графстве Клэр он сделал один из самых знаменитых своих снимков – конфетти из лепестков шиповника колючейшего, плавающее в чем-то вроде известнякового пруда, а вокруг кольцо из кустов шиповника. Целый пейзаж, уместившийся на одном-единственном валуне.
Подобные этюды позволяли Тони расширить границы фотографии растений, поскольку в них живописность сочеталась с экологическим содержанием. До семидесятых годов прошлого века, когда Тони начал работать в этой области, растения редко фотографировали без искусственного освещения, а о том, чтобы сочетать изображение растения на переднем плане с контекстом его естественной среды обитания, никто и не слышал. Тони по собственному почину начал фотографировать экологично – например, наслоения света и тени в густых зарослях он применял как естественный юпитер. Крупный план квадратного фута изгороди в Дорсете сочетает глубинный фокус, позволяющий запечатлеть и фиалки собачьи в тени, и первоцвет и чистотел в верхнем слое растительного сообщества. Композиция у снимка – как полотно Дюрера (см. рис. 3 на цветной вклейке). А сегодня, взглянув на него свежим глазом, я заметил два листочка дикого чеснока – они прятались под чистотелом, и я раньше их не видел…
В июне на известняковых лугах в долине реки Латкилл в Дербишире мы обнаружили огромную колонию диких аквилегий, белых и синих. Это была нежданная радость, и Тони принялся работать над ними на солнцепеке. Пока он работал, я по его просьбе обрезал ему джинсы, чтобы сделать шорты, а он пробыл на одном месте шесть часов напролет. Я с возрастающей тревогой наблюдал из тени, как он, голый по пояс, обходит аквилегии – медленно, словно тень от солнечных часов или сосредоточенное насекомое.
Во время наших путешествий мы полушутливо, полувсерьез придумали, что растения – это такая валюта: я плачу долг книге стеблями и зарослями, а Тони – нежностью лепестков. Кроме того, мы научились воспринимать погоду с точки зрения растения. Тони получал регулярные детальные прогнозы погоды с местных авиабаз, чтобы выбирать наилучшее время для съемки, однако мы видели, как мелкие колебания погоды сказываются на чувствительных тканях растения изо дня в день. Именно поэтому Тони решил применять ветрозащитные экраны. Ему нужно было прикрыть растения в ветреную погоду, но при этом не слишком отделить их от естественной среды обитания. Сначала мы думали, что для этого достаточно низкого полукруглого тента, открытого с двух концов, но пришлось перебрать множество моделей – с большими входами, с маленькими входами, с деревянным и с алюминиевым каркасом, – пока наконец не появилась та версия, при помощи которой мы фотографировали первоцвет.
Внимание и терпение у Тони были просто дзенские. Он никогда не спешил снимать и делал несколько кадров, а эстетические суждения откладывал на потом, когда посмотрит проявленную пленку. Он еще не начинал снимать, а уже точно представлял себе, какой будет фотография. Во время его бдений мы иногда замечали, как методично цветы распускаются. Какие сложные, математически заданные формы разворачиваются на протяжении часов или дней, неизменно узнаваемые, но у каждого отдельного цветка свои – легкие вариации одной и той же модели, возникающие благодаря туманной логике роста.
Совершенное, отточенное описание этого процесса – несравненное эссе о форме растения и ее необъяснимых особенностях – появилось спустя пятнадцать лет после того, как мы завершили книгу, и всего за несколько лет до смерти Тони от рака. Он фотографировал с высоким разрешением, крупным планом, все стадии, которые проходит, распускаясь, один-единственный цветок ириса флорентийского. Тони просидел двадцать четыре часа наедине с набухшим бутоном в студии, набитой будильниками на случай, если он задремлет, и сделал шесть этюдов. Головка цветка сначала раскрывалась симметрично, словно рот рыбы, всплывшей к поверхности воды. Затем один «фол» (нижний лепесток, похожий на юбочку; всего их у ириса три), тот, который на последней фотографии оказался справа, самопроизвольно отвис, не развернувшись, а несколько часов спустя за ним последовал другой – тот, что на фотографии слева. И лишь когда все три «фола» как следует опустились и раскрылись, весь цветок – и венчик «стандартов», верхних лепестков, и «фолы» одновременно, – развернулся в величественный барочный светло-фиолетовый круг с тоненькими прожилками более темного лавандового оттенка. У меня дома на стене висят в рамках все шесть снимков – напоминание о том, как Тони нес свою вахту, и монолог о безмолвных неожиданностях цветочных ритмов.
Во время наших разъездов дневной распорядок строился с учетом множества необходимых мелочей. Моменты мягкого света: ведь именно жаркое солнце заставляет мягкие лепестки съеживаться, а перегретые листья лихорадочно блестеть. Долгие перерывы на церемонные, честь по чести пикники: мы расстилали скатерть где-нибудь поближе к ручью, чтобы можно было охладить на мелководье бутылочку совиньона, а самим тем временем обсудить, что сделано за утро. Теперь я понимаю, что мы со своими огромными рюкзаками фотографического снаряжения и благ цивилизации были точь-в-точь два викторианских естествоиспытателя в поисках диковинных растений, непрошеные гости, которые вторгаются на цветочные угодья чужих сообществ и отпускают высокомерные замечания о местных законах и обычаях, а потом шагают себе дальше со своими трофеями, литературными и изобразительными.
В Оксфорде мы братались и с местными, и с колонистами. На лугу при колледже Св. Магдалины Тони забрел в волны рябчиков шахматных, чтобы запечатлеть дерзкие цветки, окрашенные под змеиную кожу, на фоне медового камня башни колледжа. В тот же день мы запечатлели крестовник вида Senecio squalidus – он рос на груде битых бутылок из-под лагера возле общественного туалета в Сент-Климентс. Этот вид привезли в оксфордские ботанические сады со склонов вулкана Этна в девяностые годы XVIII века – видимо, какой-то аристократ прихватил его на память о путешествии по Европе для завершения образования. Однако крестовник рассеялся за пределы ботанического сада и расползся по всему городу – ему пришлось очень кстати, что почтенные камни Оксфорда так похожи на россыпи вулканической породы.
В первую нашу весну Тони вернулся из Шотландии (мы не всегда отправлялись в экспедиции вдвоем) с поразительным снимком калужницы болотной. Мы как раз говорили, как проиллюстрировать раздел о флоре так называемого атлантического периода, около 6000 лет до н. э., когда из-за усиления осадков и повышения уровня моря были затоплены летнезеленые леса, пережившие ледники. Тогда разрослись в изобилии болотные растения. Тони мотал головой – мол, в наши дни невозможно запечатлеть ничего подобного тем исчезнувшим трясинам. А потом побывал в низинах Инвернессшира и привез оттуда фотографию древнего соснового пня, который в принципе мог бы быть ископаемым времен атлантического периода, на котором гордо, словно геральдические символы, росло пять калужниц болотных. Они пустили корни во влажных трещинах гниющей древесины – это были настоящие порталы в болотистое прошлое северных краев, и Тони сумел передать то, что, по его же словам, фотографии было не под силу – показал то, чего нет.
* * *
С моей точки зрения, наши странствия в поисках цельной картины свел воедино и показал в фокусе другой первоцвет – примула высокая. Этот цветок, латинское название которого Primula elatior, проявлялся в моей жизни в самые неожиданные моменты с тех самых пор, как я начал всерьез интересоваться растениями. Примула высокая – самый изящный из всех европейских видов Primula: с одной стороны стебля свисают светло-желтые цветки, по стилю напоминающие цветы колокольчика. А те, у кого острое обоняние, ощущают исходящий от него неуловимый аромат абрикоса. А кроме того, примула высокая – по крайней мере в Британии – обладает качеством, которое всегда казалось мне обезоруживающе романтичным: она отчаянно верна местам, где растет. Встречается она – во всяком случае, так написано в книгах, которые я читал в семидесятые, – в древних лесах, покрывающих неправильный овал в Восточной Англии, который охватывает западный Саффолк, северный Эссекс и южный Кембриджшир. Локальный ареал обитания этого растения стал экзистенциальным определением этой территории.
Концепция древнего леса в семидесятые годы считалась радикальной[18]18
О древнем лесе см. труды Оливера Рэкхема, например, Oliver Rackham, “Trees and Woodland in the British Landscape”, London: J. M. Dent, 1976; “Ancient Woodland: Its History, Vegetation and uses in England”, London: Edward Arnold, 1980; “Woodlands”, London: Collins, 2006.
[Закрыть]. Общеприняты были представления, что деревья – это рукотворные артефакты, что лес начинает расти, только если его нарочно посадить. Идея, что леса постоянно самовосстанавливаются, а в некоторых местах существуют на одном и том же месте тысячи лет, была еретической и до сих пор смущает тех, кто вырос в культуре доминирования человека. Из этой непрерывности, в частности, следует, что существуют слаженные группы цветковых растений, которые очень капризно относятся к внешним условиям и не очень хорошо умеют колонизировать новые места – и растут только там. Почему это так, не вполне очевидно. Большинство так называемых «индикаторов древних лесов» – многолетние растения и плохо размножаются семенами. Вероятно, у них развились также какие-то связи с микроорганизмами в древних лесных почвах или с микоризными грибами, которые симбиотически переплетены с корнями деревьев.
В Восточной Англии одним из таких растений-индикаторов и служит примула высокая. В семидесятые годы я охотился на нее, выяснял, часто ли мне удается найти это растение в лесах, которые, судя по названиям и причудливым очертаниям на карте, могли иметь древнее происхождение. Мои изыскания были, в сущности, всего лишь экспедициями за сокровищами с единственной целью потешить самолюбие, однако я даже не ожидал, какую пользу они мне принесут. Оказалось, что примулы – бесстрашные коммунары. Они отстаивают свою землю зачастую вопреки всему – а иногда даже после того, как исчезает лес, в котором они первоначально выросли. Я обнаруживал колонии в полном цвету в Истер-Вуд – Пасхальном лесу – в Саффолке через несколько дней после Пасхи, хотя там примуле приходилось делить территорию с пасущимися коровами. Мне попадались целые россыпи примул на обочине вдоль опушки леса под названием Хос-Вуд, Боярышниковый лес, хотя никакого боярышника там больше не было: он сгинул под мрачной сенью хвойных деревьев. Одна колония загадочным образом ютилась под каменной оградой и тянулась вдоль тропинки, которая вела в лес. Потом я сверился с картой 1783 года и увидел, что когда-то тропа проходила по лесу, но около 1800 года его выкорчевали, а каменная ограда, отделявшая его от полей, осталась – реликт, призрак отступившего леса.
А затем я как-то весной гулял по грабовой роще – дело было неподалеку от моего родного дома в Чилтернских холмах, так что роща была мне знакома с детских лет, – и вдруг увидел у тропинки парочку примул в цвету. Думаю, я скорее растерялся, чем удивился. Я так твердо усвоил, что ареал распространения примулы высокой ограничен Восточной Англией, а до нее пятьдесят миль к востоку, что решил, будто обознался по рассеянности. Все-таки я тридцать лет ходил по этому лесу каждый апрель и не мог упустить ничего столь подозрительного. Значит, примул не было видно, потому что их скрывала какая-то растительность, которой теперь нет, а может, они проскочили сюда у меня за спиной, а может, я просто неверно определил их. Последний вариант было легко исключить, и все, кого я водил посмотреть на цветы, подтверждали, что это и в самом деле примула высокая. Впрочем, когда я рассказал о своей находке соседям, то услышал, что вроде бы неподалеку живет священник на покое, который любит сажать дикие растения в неожиданных местах – пусть будоражат воображение прохожих. Я представил себе, как преподобный Моул с ревом раскатывает по проселкам на древнем мотоцикле с целыми снопами диких растений в седельных сумках, словно миссионер, несущий ботаническую благую весть, и эта картина мне понравилась.
На следующую весну примулы снова расцвели, и мне стало интересно, ограничивается ли местная популяция только этими двумя экземплярами. Повинуясь легчайшему интуитивному порыву, я пролез под колючую проволоку, окружавшую самый большой из соседних лесов. И едва поверил своим глазам – или своему счастью. Примулы цвели по всему южному склону среди усыпанных бутонами кустиков подмаренника душистого и зеленчука желтого. Затем я нашел их в четырех уголках древних лесов на площади примерно в квадратную милю – всего более 200 растений. А когда я сверился с первым изданием карты здешних мест Картографического общества (около 1820 года), то обнаружил, что на ней обозначены все четыре леса, причем они входят в скопление из 11 лесов, чьи очертания и тесное, как у кусочков пазла, соседство наталкивали на мысль, что когда-то это был крупный участок единого леса. Местные примулы приобрели признаки оазисной популяции, став изолированным реликтом шеститысячелетней давности – того времени, когда леса Восточной Англии и Чилтернских холмов были единым целым. Мысль о том, что два места, которые я знал лучше всего на свете, соединяла полоса первобытного леса, восхищала и одновременно пугала меня.
Повидать мои примулы приезжали ботанические светила – и постановили, что примулы самые настоящие и, скорее всего, здесь и выросли. Две точки, подтверждающие их наличие, появились и в новом издании официального “Atlas of the British and Irish Flora” («Атлас британской и ирландской флоры») в 2001 году, став моим первым и единственным вкладом в развитие ботанической науки. Но для меня было тогда гораздо важнее, что присутствие примул еле заметно изменило мое представление о месте, где я жил. Все мое детство и отрочество эти леса были ареной настоящего, сценой для повседневных бездумных треволнений юности. Я совершал ритуальные обходы лесов, прикасался к деревьям, оставлял там закопанные «секретики» – послания моим подростковым пассиям, прочесывал подлесок в поисках обломков самолетов, которые якобы разбились там во время Второй мировой войны. Теперь у примул и мест, которые я зову домом, общая глубокая история, запечатленная в генеалогии этих желтых колокольчиков с ароматом абрикоса. Меня не покидает иррационально-романтическое чувство, что примулы сделали меня своим орудием, заставив разобраться в их древнем происхождении.
Нам с Тони нужны были более концентрированные скопления примул, чем отдельные полянки на Чилтернских холмах, поэтому мы отправились в Брэдфилдские леса в самом сердце саффолкских владений примулы – в классические места произрастания Primula elatior. Ничто не предвещало удачу. Многие цветы уже отцвели или погибли под ногами фермеров, и мне стало неловко, что я плохо подготовился к экспедиции. Когда мы все же обнаружили заросли примул, крупных и свежих, так что они вполне удовлетворяли высоким стандартам, которые задавал Тони для своих фотографий, у меня возник соблазн исчезнуть, вздохнув с облегчением, и пойти в одиночку поохотиться на некоторые другие редкие виды растений, встречающиеся в Брэдфилде (там есть самая настоящая дикая груша). Однако Тони поинтересовался, почему я, собственно, так хочу включить в книгу примулу высокую, что она для меня значит и какое это имеет отношение к истории, которую мы рассказываем. Вот я и признался, что привязан к ним, пожалуй, излишне крепко, а они не менее крепко привязаны к древним ареалам распространения, и как они реагировали на усиленное освещение после вырубки леса, и как вырубка сказалась на их растениях-компаньонах, и как до самых сороковых годов XIX века их не считали отдельным видом… И вот мы беседуем, а Тони тем временем оценивает цветы вокруг. Выбирает роскошные заросли, где цветы высятся над листьями плотной пирамидой, наподобие зонтика или палатки. Ставит треногу, будто гигантское зонтичное, и опускает камеру практически на уровень почвы. Некоторое время он высматривает в видоискатель самый характерный кадр: с десяток стеблей с цветами, прочно держащихся за землю, высится слева на переднем крае, будто сноп, обвитый сухими побегами, перепутанный с молодыми листьями таволги и укрытый за кочкой, как за щитом. На заднем плане виднеется участок вырубленной рощи, пойманный в широкоугольный объектив, а за ним – новые саженцы, еще голые, тянутся к яркому весеннему небу.
* * *
Мы не строили особых планов и не ожидали, что наши блуждания по Британии заведут нас к северу, к поэтичным пейзажам Озерного края, где Кольридж и Вордсворты размышляли о первоцветах и нарциссах. В конце концов мы окопались в гостинице неподалеку от Грасмира. Отсюда было недалеко до Литтл-Лангдейл, где Тони провел целый день по пояс в заболоченном озерце, чтобы сфотографировать белые кувшинки с точки зрения подлетающей стрекозы. На его снимке кувшинка на переднем плане расположена так близко к камере, что видна пыльца на тычинках. Однако на заднем плане четко, словно глазами стрекозы, видны десятки других кувшинок – зрителю дана возможность обрести зрение насекомого. Потом, как-то вечером, мы поднялись на ближайший холм и обнаружили росяночный луг – иначе и не скажешь. На плоской вершине холма было болотце, и там среди кочек красноватого сфагнума так и кишели эти хищные растения, и все это сияло в лучах предзакатного солнца. Бусинки клейкой жидкости на концах щетинок росянки, которыми растение ловит приманенных насекомых, преломляли свет, как призмы, и все болотце сверкало крошечными эфемерными радугами.
Для меня фотографии Тони существуют сразу на двух планах времени и понимания. Я помню, при каких обстоятельствах их сняли и что я тогда чувствовал. А еще у меня теперь, сорок лет спустя, есть готовые фотографии, и мои нынешние знания придают им глубины смысла, о которых я в то время и не подозревал. Когда мы с Тони лежали на животе в болоте и смотрели на закат сквозь капли росы, это было потрясающее зрелище – но не более того. А теперь я вижу снимок Тони, на котором изображены листья растения, красные и блестящие, на холмиках сфагнума, словно на волнах неярко светящегося растительного расплава, где листья росянки из солнечного цвета и плоти насекомых куют новую разновидность энергии.
Не сохранилось никаких свидетельств, что Вордсворты (Уильям был специалистом по преломлению воспоминаний, а из Дороти, думается мне, получился бы отменный фотограф) когда-либо видели первоцвет мучнистый, хотя его очень много на известняковых склонах близ Грасмира и у него даже есть местное камберлендское название – “bird een” («птичьи глаза»). Однако во время одной из совместных с Кольриджем прогулок они повстречали на своем любимом месте островок первоцвета обыкновенного, и для них этот уголок приобрел особое значение. Двадцать четвертого апреля 1802 года, спустя девять дней после встречи с «толпой нарциссов золотых», вдохновивших Вордсворта на его знаменитые стихи, Дороти отметила в дневнике: «Сегодня лил сильный дождь. Уильям позвал меня взглянуть на водопад за барбарисом. Вечером, когда мы шли в Райдейл, мы с Кольриджем немного отстали. К. остановился у ручья возле дороги, разлившегося в озерцо. Мы все остановились взглянуть на Светлячковый камень и растущие там первоцветы, которые глядели оттуда на дорогу из своего укромного уголка»[19]19
Первые упоминания нарцисса в печати: “A XVII century Flora of Cumbria: William Nicolson’s Catalogue of Plants, 1690”, ed. E. Jean Whitaker, Durham: Surtees Society, 1981. Дневник Дороти Вордсворт цит. По “Home at Grasmere: Extracts from the Journal of Dorothy Wordsworth (Written Between 1800 and 1803) and from the Poems of William Wordsworth”, ed. Colette Clark, Harmondsworth: Penguin, 1960.
[Закрыть]. Уильяма всегда влекло к растениям в подобных ситуациях, ему импонировала их отвага и стойкость на передней линии фронта. Первоцветы со Светлячкового камня, по словам Молли Махуд, были способны «устроить себе дом на самом неудобном месте, зацепившись корнями за крошки плодородной почвы в расщелине, они разложили листья розеткой, прижав их к земле, чтобы укрыть от ветра, а яркие легкие цветы свободно раскачивались на гибких стебельках – точь-в-точь воплощение изящества, независимости и стойкости, любимых добродетелей Вордсворта»[20]20
Molly Maureen Mahood, “The Poet as Botanist”, Cambridge: Cambridge University Press, 2008. Более подробную биографию «первоцветов на камне» см. в книге Lucy Newlyn, “William and Dorothy Wordsworth: ‘All in Each Other’”, Oxford: Oxford University Press, 2013.
[Закрыть].
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.