Электронная библиотека » Роберт Гэлбрейт » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Далекое близкое"


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 20:41


Автор книги: Роберт Гэлбрейт


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Я только однажды услыхал ее тонкий, почти детский голосок:

– Дiвчаточки, дiвчаточки, iдiть до мiне: у меня подушóк багацько-багацько!..[34]34
  Девушки, девушки, идите ко мне: у меня подушек много-много!.. (укр.)


[Закрыть]
– и расхохоталась.

Екатерина Васильевна сказала мне, что бабушкин гроб можно или вынести куда-нибудь на горище (чердак), или загородить, чтобы его не видно было, так как из-за него дом бросили и нет ни одного смельчака, соглашающегося там жить…

Разумеется, только днем я буду там работать, пока еще тепло, а спать я могу в комнате ее свекра, живущего на покое и не вмешивающегося уже давно ни в какие дела мастерских; только по дому он следил за порядками.

Осмотрев и дом внутри, и гроб, и целый ряд комнат, я выбрал себе для мастерской самую большую комнату в три окна (в ней же и гроб стоял на каком-то возвышении) и рядом для своей спальни комнатку, в которой прекрасно устроил себе кровать из какого-то помоста.

Екатерина Васильевна не без удивления взглянула на мою храбрость и приказала бабам вымести и вытереть пыль, которая толстым слоем лежала всюду в заброшенном жилище.

Бабы с большим недоверием посматривали на меня искоса, и только гроб сдерживал их от насмешек над храбрецом.

Разумеется, я геройствовал, а когда темным вечером я возвращался после ужина в доброй семье Никулиных, где было и светло, и тепло, и весело, и ощупью добирался до своей постели, мне всюду по темным углам мерещилась оживающая от смерти старуха; и казалось, она встанет предо мной и вот-вот преградит мне дорогу.

Едва-едва различаешь, бывало, во мраке черный гроб с черными коленкоровыми оторочками и свесившимся посредине белым саваном, оставшимся нетронутым с тех пор, как из него вылезла ожившая покойница. Да она и сама потеряла последний разум в тот момент, когда вылезала из гроба, и впала с тех пор в бессмысленное детство.

Конечно, я был храбр лишь наружно и, проходя через кухню, наморщивал серьезно брови перед кухонными бабами и был доволен, что они смотрели на меня с тайным страхом.

Однажды я даже услышал такой их разговор на мой счет:

– А хиба ж не бачиш: у його в носi не пусто; у його i волосся не таке; вiн щось зна…[35]35
  Разве не видишь: у него в носу не пусто; у него и волосы не так; он что-то знает… (укр.)


[Закрыть]

Волосы у меня были стрижены сплошь под гребенку, и я щеткой зачесывал их ежом назад и был уверен, что имею внушительный вид.

– Та вже ж, – отвечала другая. – Хто ж би оце спав в пустiй хатинi, та ще з домовиной вiд покiйницi? Звiстно, незпроста[36]36
  И то… Кто же спал бы в пустой хате, да еще с гробом от покойницы? Известно, неспроста (укр.).


[Закрыть]
.

А у меня в мастерской стояли на мольбертах-треножниках два местных образа: Спасителя и Божьей Матери, и я с увлечением добивался света от этих фигур, в лицах искал божественности. Настроение мое было религиозным.

Наконец ярко блестевшими мазками несмешанных и лиловых полос с палевыми я достиг необыкновенного света вокруг голов на образах.

Екатерина Васильевна, придя навести ревизию бабьим работам по очистке, очень удивилась моим образам, долго их рассматривала и спросила, с каких оригиналов я писал и где я видел такие образцы. Она была умна, обладала большим тактом. Как хозяйка, она воздержалась от похвал, но я чувствовал, что ей было и ново, и неожиданно мое искусство.

Впервые здесь, у Никулиных, я начал читать книгу Диккенса «Давид Копперфильд младший».

Припоминаю теперь, что при свете одной свечи мои комнаты с гробом более всего похожи были на катакомбы, и в них я не мог расстаться с книгой, пока однажды не получил выговора от бабушки – матери Екатерины Васильевны – за долгие засидки в пустом доме. В воскресенье почти с утра устроившись поудобнее, просиживал почти весь день, целиком уходя в жизнь и интересы героев Диккенса.

Не помню, по какому случаю, совершенно неожиданно мне пришлось услышать из другой комнаты серьезный разговор Екатерины Васильевны с Дмитрием Васильевичем Никулиным.

Я подивился тогда нежной душе этой женщины. С какой убедительностью разъясняла она ему положение всех его дел и с огромным опытом и знанием всех обстоятельств убеждала серьезно заняться, пока еще не поздно, восстановлением, видимо, пошатнувшихся дел. Но он, очевидно, давно уже на все махнул рукой и только по необходимости медленно подвигался к провалу.

Приехали наши позолотчики, резчики. Наступали холода; мы устроились на теплой квартире в некоем большом доме, где для мастерской заняли большой зал. «Писали – не гуляли». Даже вечерами и ранним утром при свечах, приделанных к палитре, всё писали и писали образа.

Моей работой хозяин был доволен, только не нравилось ему, что я много переделываю и очень часто вскакиваю со стула, чтобы взглянуть издали на свою работу. Самому ему уже неловко становилось делать мне эти замечания, и он просил товарищей, моих земляков, посоветовать мне не тратить понапрасну времени на постоянные переделки.

– Как бы он ни сделал, – говорил он, – все будет хорошо и сойдет; и не стоит трудиться так для бессмысленных прихожан и попов, которые все равно ничего не понимают.

Екатерина Васильевна настаивала, чтобы я непременно приходил обедать с ними. Большею частью я отказывался под разными предлогами, так как товарищи косились на меня и, конечно, предполагали, что я там делаю хозяевам секретные доклады об их лености.

Скучновато мне жилось, но неприятнее всего были постоянные слухи, что Никулин прогорает и что платить ему нам скоро будет нечем.

Я наконец решился послать домой письмо, чтобы меня экстренно вытребовали по необходимому делу и прислали бы за мною подводу, так как боялся ничего здесь не заработать для своих дальних планов – Петербурга.

Однако Никулин мне все заплатил.

Шестого декабря я выехал из Каменки на присланной мне из Чугуева подводе, и целую ночь, морозную и метельную, мы сбивались по сугробам во тьме и руками нащупывали дорогу. Уже перед рассветом мы прибились к какому-то селу, где добрые люди пустили нас отогреться и покормить лошадей.

До сих пор мне отрадно вспоминается и обширная изба, и большой семейный стол, и жарко топившаяся печь, и весело горевший каганец[37]37
  Каганец – светильник в виде плошки с салом и фитилем.


[Закрыть]
, и вся семья, поднимавшаяся зимой в четыре часа утра. Усадили и нас вместе с собою «за раннiй снiданок»[38]38
  Раннiй снiданок – ранний завтрак (укр.).


[Закрыть]
. От голоду и холоду и от долгого ночного блуждания мы ели с наслаждением. Была рыба под бурачным квасом, были мандрыки[39]39
  Мандрыки – пончики с начинкой (укр.).


[Закрыть]
из творога, горячие лепешки с дивной густой сметаной. Ой как мы наелись! Я решился заплатить без торгу, что бы ни спросили.

– Оце ж! Та хиба ж мы хлiбом та снiдью торгуем? – укоризненно ответил хозяин на мой вопрос о плате. – Hi, нi, боговi свiчку вiддасте, як пiдете до церкви.

Так и не взяли ничего, даже за корм лошадям, которым дали и сена, и овсеца. Милые, добрые люди! Какие тихие, веселые и радушные…

Дома на свободе я стал компоновать картину «Воевода» (по стихам Мицкевича, в переводе Пушкина) и писать портреты родственников и близких, кто мог мне позировать: дядей, теток и двоюродных братьев и сестер. Тонким карандашиком, будучи в гостях, я не раз рисовал кого-нибудь.

– А можно с себя самого? – спросила однажды маменька.

Я взял небольшой картончик для писания своего портрета и увлекся; натурщик я был безответный, портрет вышел очень похож и очень понравился моей матери.

– В этом лице мальчика – ум взрослого, – сказала маменька.

Все родные и знакомые одобряли мой автопортрет и подолгу почему-то останавливались перед ним.

В это время в Чугуев переехала на жительство огромная семья первогильдейского купца Овчинникова. У него было шесть дочерей и четыре сына. Прошли слухи, что Овчинников разорился в Харькове на большой торговле. Однако он занимал огромный дом на Дворянской улице и часто у них были веселые вечера с танцами. Многие из членов семьи были недурные гитаристы, девицы мило пели, и постоянно, особенно когда приезжали кавалеры их из Харькова или соседние помещики, вечера удавались интересные, веселые, оживленные и длились до поздних часов ночи, начавшись иногда с двух часов дня.

Надо признаться, сердце мое было очень задето одною из дочерей, высокою блондинкой Марианной, и из-за нее я терпел самую назойливую привязанность к себе ее меньшого брата. Огромный, добродушный, веселый, краснощекий, он не расставался с гитарой и вместе с ней и ко мне питал платоническую и невыразимую привязанность. Он совершенно не желал расставаться со мною, и, придя с самого утра, он весь день играл на гитаре и пел, не будучи при этом мне в тягость.

Правда, он был огромен, прост, откровенен до святости, иногда назойлив в просьбах, но его нежная любовь ко мне мирила меня с ним, и это чувство заменяло ему деликатность. Ни один интересный вечер или утро в их семье он не мог провести без меня и иногда силой, а силища у него была атлетическая, уволакивал меня к себе. Однако, заметив мою тайную страсть к своей сестре Марианне, он сейчас же выдал ее сестрам, и это меня страшно угнетало и конфузило.

И вот надо было видеть и слышать восторг этого Алкида, когда он увидал мой автопортрет! Нагоготавшись, накричавшись, наизумлявшись без конца перед моим маленьким картончиком, он бросился ко мне, подхватил меня на руки и как полоумный стал бегать со мною по комнатам. Он так сжимал меня в объятиях, что у меня трещали ребра, и я уже не в шутку молил об избавлении. В заключение он осыпал не только меня, но даже и мои руки сочными и яркими поцелуями своих добрых, красивых губ.

Едва-едва успокоившись, он взял гитару и, ухарски покачивая красивой головой, звонко запел свою любимую хохлацкую песенку:

 
Як би менi не тини,
Та не перетинки,
Но ходив би до дiвчат
Робити дитинки.
 

После такого сильного восторга я получил и соответствующее огорчение.

Разумеется, мой влюбленный друг, придя домой, не мог не поделиться своим восторгом с семейством и так захлебывался похвалами портрету, что при первой нашей встрече и сестры начали просить меня, чтобы я принес им показать свой портрет, но я решительно отказался.

Однажды, возвратившись откуда-то домой, я узнал, что Овчинников без меня взял со стены портрет мой и унес.

– Как же вы отдали? – укоряю я маменьку. – Ведь вы знаете, что я этого ему никогда не позволил бы.

– Да что же с ним, верзилой, поделаешь? Схватил, поднял над головой, ручищи у него как железо, куда тебе с ним тягаться! И ведь добряк, гогочет как сумасшедший, целует руки. «Не беспокойтесь, не беспокойтесь, сейчас назад принесу. Илюша и не узнает…» Уж я ему так пригрозила, я думаю, он сейчас принесет портретик.

Я вскипел страшным негодованием и сейчас же пошел к Овчинниковым.

Вижу: посреди залы большая группа и своих, и гостей разинув рты обступила моего друга, а он, торжественно подняв мой портрет выше всех, поворачивает его во все стороны и с торжеством обводит всех глазами, видя несомненный, даже превзошедший его ожидания успех.

Я, клокочущий негодованием, не отвечая на приветствия милых барышень, быстро, решительно вырываю портрет у Алкида и трясущимися руками разрываю его на мелкие части.

Это вышло так отвратительно, что я сам не в состоянии был дальше ничего ни видеть, ни слышать.

– Как вы смеете! – почти заплакал Алкид. – Вы не имеете права! Это стыдно!

После мгновения какого-то общего стона я круто повернулся и быстро пошел к двери… Мой друг со слезами и в голосе, и в глазах вошел в такой раж, что, казалось, еще минута – и он убил бы меня на месте; но я быстро, не оглядываясь, почти бежал домой.

V
Украинское военное поселение

Самая благотворная и полезная для человечества идея, если она вводится правительством в подвластной стране по принуждению, быстро делается божьим наказанием народу.

Так было и с военными поселениями у нас в России. Идеально настроенный Лагарпом, Александр I думал осчастливить свой народ, дав ему новые полезнейшие формы жизни. Он поручил устройство этих новых форм опытным инструкторам. Казалось, осуществится если не рай на земле, то уже наверно – благоденствие края.

Разумеется, по манию царя все делается быстро, без прекословий. Нет ничего невозможного: ефрейторы – народ дрессированный, средства верные – порка непокорных и непонятливых. И вот великие идеи гуманистов попадают с места в карьер на испытание в исполнительные руки Аракчеева.

Крутыми мерами стала осуществляться прививка добрых начал – на казенный счет – «без лести преданным» Аракчеевым. Теория Овена[40]40
  То есть английского философа и педагога Роберта Оуэна.


[Закрыть]
– воспитание человеческого характера – быстро фиксировалась шпицрутенами. Потомки вольного казачества закрепощались в муштре. Из поселений вырастало по писаному иго государственного крепостничества. Характер простоватого казака быстро перевоспитывался в будущего каторжанина, воспитывался образцово и множился быстро. Остроги и Сибирь заполнялись беглыми и штрафными солдатами.

«От сумы да от тюрьмы не зарекайся», – философствовал народ.

В то время, в начале пятидесятых годов прошлого столетия, крепостные люди произвели уже много бунтов и расправ со своими господами. Яша Бочаров, будучи юнкером, только что вернулся тогда из окрестностей Елисаветграда – Умани, куда их отряд был командирован на усмирение крепостных князя Лопухина. Он рассказывал, какие западни изобретали на них хохлы-крепаки и как сам он однажды попал к ним в землянку в лесу. В таких тайниках они расправлялись с господами и даже с вооруженными офицерами. На его счастье, патруль в лесу наткнулся на эту землянку и его отбили свои солдаты.

И ружья, и заостренные косы, и вилы – все пускали в ход выведенные из терпения хлеборобы.

Надо признаться, что мы тогда соприкасались больше со средою господ, видели чаще только показную сторону поселенных улучшений жизни и, соответственно помещичьим взглядам, были довольны успехом усмирявших войск.

В то время Чугуев начал сильно процветать и богатеть. Летом на царские маневры съезжалось туда много господ не только из столиц, больших ближайших городов, но также и из помещичьих имений, где каждый неограниченный повелитель своих деревень, иногда многих тысяч душ, устраивался дома по-царски, а в городе занимал лучшие дома под постоянные квартиры, задавал пиры и, следовательно, давал шибко торговать купцам самых лучших магазинов. И лавки наши все увеличивались в числе и щеголяли лучшими продуктами.

Мастерские всех родов, и статские, и военные, были завалены работой. Ночи напролет многие места Чугуева и его окрестности оглашались звуками музыки бальных оркестров, большею частью в садах на танцевальных «ротондах».

Семейные помещики, щедро облагодетельствованные дарами прекрасного пола, привозили в Чугуев целые цветники «неземных созданий». Устраивались parties de plaisir[41]41
  Увеселительные прогулки (фр.).


[Закрыть]
и партии более серьезного жизненного характера: военные всегда храбро и быстро женятся.

Да, в Чугуеве жилось весело: даже в самых бедных и многочисленных (как же иначе?) помещичьих дворнях часто слышалась повторяемая крепостными на разные лады пословица: «Хоть есть нечего, так жить весело».

Лично моя жизнь этого времени была также самая веселая. Подростком, за компанию с сестрою, я попадал на балы и вечера молодежи, на маевки в самое цветущее время весны в Староверском лесу, с хорами трубачей. Дикий терн, дички груши, черешни и вишни – все сады бесконечного южного склона от Осиновки и Пристена до самых «Матерей», облитые, как молоком, обильными букетами цветов, – все улыбалось нашим весельям в складчину.

Нашим излюбленным местом был Староверский лес по южному склону к Донцу. Теперь здесь вокзал железной дороги, дубовый и кленовый лес вырублен, и тех мест более узнать нельзя.

Детьми, лет пять ранее, мы целой оравой пировали свои пиры в заповедных тенистых прохладах Староверского леса. Приносили с собой пирожки и всякие домашние лакомства, запивали их медом, разведенным на ключевой воде староверской криницы.

Однажды нас там сильно напугала змея, притаившаяся в дупле любимого нами дерева. Уже под конец нашего пира кто-то пошел посмотреть в глубину дупла – вдруг оттуда из темноты послышалось шипенье, и мы увидели толстую змею, свернувшуюся в огромное кольцо. С визгом бросились мы бежать и более полуверсты, побросав почти все свои узелки, бежали что есть духу. Особенно затрудняла наше бегство горбатенькая Анюта Жихарева: ее надо было везти в тележке… Дорожка в лесу неровная, с провалами, пнями и кореньями… Долго потом боялись мы этого места.

Под конец существования военных поселений, когда они достигли своего расцвета, в высших сферах внезапно решили их упразднить, не обращая внимания на то, что в них были и некоторые положительные стороны: в засаженных песчаных местностях, например, за сорок лет выросли огромные леса-боры. Солдатские кухни и казармы на окраинах города расширяли обитаемость прежней глуши. Доктор Висневский привлекал водяным курортом больных, и в Чугуев съезжались из разных мест лечиться в Кочеток. Лечились и веселились. Дороги, мостовые и мосты превосходной постройки казенных инженеров содержались в порядке; поправлялись дороги, копались, где надо, канавы, «полонилось», раздроблялось промерзшее насквозь озеро (оно-то и сбило мост, когда администрация была упразднена) и прочее. Казалось, все шло уже благополучно и к поселениям привыкли; но к воцарению Александра II жалобы на отрицательные стороны поселений в связи с происшедшими в разных местах бунтами достигли своей цели, и вот везде стали таинственно поговаривать об упразднении этих – с таким трудом достигнутых начальством – полезностей.

Появилась песня про военное поселение. Привожу из нее то, что удержала моя память:

 
Жизнь в военном поселенье —
Настоящее мученье,
Только не для всех.
Поселяне голодают,
Зато власти наживают
Очень хорошо. Люди в поле работáют.
А тут графа дожидают —
Площади метут.
Люди хлеб везут снопами,
Тут песок везут возами
Сыпать по песку.
Поселянские здесь хаты
Стоят рядом, как солдаты,
Все по чертежам.
Чисто прибраны снаружи.
В середине – как нет хуже:
Рвань, сметьё[42]42
  Сметьё – сор.


[Закрыть]
и дрянь.
Там стоят баталионы.
В них особенны законы
И свои права.
В Деловом дворе казенном,
По заказам заваленном
Всех затей господ, —
Кресла, стулья и диваны
Командирам у карманы
Денежки кладут.
Квартирмейстеры[43]43
  Квартирмейстер – офицер, заведующий хозяйством.


[Закрыть]
, авдиторы[44]44
  Авдитор (аудитор) – один из низших офицерских чинов.


[Закрыть]

Все мошенники и воры,
Сукины сыны.
Писаря – капиталисты:
Мрут как мухи кантонисты —
Климат уж такой.
Офицер – в полку поганец,
Самый первый оборванец —
По уши в долгах:
Здесь побудет, обживется,
Всем на свете разживется,
Брюхо отрастит.
А спросите у любого
Состояния большого:
«Чем живете вы?» —
«Мы-де сами небогаты —
На богатых мы женаты,
Тем, вишь, и живем».
 

В Петербурге, уже впоследствии, мне пришлось услышать о происхождении этой поселянской песни – будто бы она написана Л. Н. Толстым. Однажды, будучи в Ясной Поляне, я спросил Льва Николаевича, правда ли, что песня эта – его сочинение? Он отмолчался.

Как солнце перед закатом разгорается, как лето на зиму припекает, так и военное наше поселение перед своим упразднением особенно весело доживало последние свои дни. До того весело, что, когда стали за ненадобностью продавать с молотка принадлежавшее военному поселению казенное имущество, сейчас же была сочинена полька «Прощание с военным поселением», и мы выразительно отплясывали куплеты, которые бальный оркестр, вдруг в определенном месте отставив музыкальные инструменты, произносил нараспев речитативом в каданс музыке:

 
Сегодня будет продаваться
С аукционного торга все.
 

Здесь снова вступали инструменты, и следовала игривая полька:

 
Лошадей, коров
От Деловых дворов.
 

И снова начинали скрипка, фаготы и прочие инструменты. И опять стихи:

 
Казарм, и хат,
И каменных палат.
 

Опять музыка.

 
Телег, колес, сохи и бороны.
 

Музыка.

 
Дровней, ремней и все, что только есть.
 

Музыка.

VI
Чугуевские живописцы

Скоро эти радости перешли у меня в целую цепь безутешных сожалений, которых я не мог забыть во всю жизнь:

1. Умерла сестра моя Устя.

2. Бондарева, обожаемого учителя моего, потребовали в полк, а я по совету Завадовского, оставшегося по болезни в Чугуеве, поступил учиться иконописи к Бунакову.

Но мои требования к людям были уже настолько повышены, что живописцы казались мне людьми не нашего круга. Весь обиход семейной жизни Ивана Михайловича Бунакова производил на меня отталкивающее впечатление; особенно невозможно было выносить, как матери ругают детей: «Пропаду на вас нет» и т. п. У Бунакова ругань начиналась с самого утра и действовала заразительно, так что сами детки, очень даровитые по природе, в брани не уступали самым отчаянным ругателям. Ругались громко, и это нисколько не считали предосудительным. Дети все перемерли скоро. Но Бунаков считался лучшим мастером в Чугуеве, и это взяло верх в моем выборе.

А в Чугуеве в то время был уже хороший выбор учителей. Более других мне нравился Шаманов.

В собственном доме Шаманова, против осиновской церкви, поддерживались большая чистота, порядочность; наверху три комнаты, где и писал он образа, были тоже светлы и чисты. И хотя по своему званию он был мещанин, но дружил с толстым майором Куприяновым и другими почтенными лицами Осиновки и Чугуева. Сам он имел почтенную осанку и носил художественную французскую заческу сороковых годов, одевался хорошо, и даже в его походке чувствовалось самоуважение.

Как это странно: он знал меня, знал мою страсть к живописи; при встрече с ним я очень почтительно, сняв шапку, кланялся ему, мне нравился приятный тембр его голоса, которым он ласково и звучно отвечал мне всякий раз: «Здравствуй, Илюша, душенька». И я все-таки пошел к Бунакову, у которого было пыльно, грязно и беспорядочно…

Иван Михайлович в обществе своей жены Натальи Михайловны очень любил кутнуть при всяком удобном и даже неудобном случае. Достаточно было заехать или зайти с базара какому-нибудь знакомому, чтобы сейчас же появился на столе графинчик водки со случайной закуской и начиналась все одна и та же песня Натальи Михайловны:

 
Переходим чистым полем
Зацвiли волошки[45]45
  Волошка – василек (укр.).


[Закрыть]
,
Тим я тебе полюбила,
Шо чернявий трошки…[46]46
  Трошки – слегка, немного, чуть-чуть (укр.).


[Закрыть]

 

и так далее.

Песня подпевалась гостями, кто как мог, работа оставлялась живописцем-хозяином, и только мы, ученики, делали свое дело, не обращая внимания на веселье беззаботных гостей, усиливавшееся с каждой выпитой рюмкой.

Триказов из Делового двора, отслужившийся солдат, был хорошим мастером декоративной живописи. И я еще в последний приезд в Чугуев не без удовольствия смотрел на его большие картины в осиновской церкви. «Лов рыбы по манию Христа», «Нагорная проповедь» и другие картины составляют хорошее украшение церкви и мне очень дороги по детским впечатлениям. Я заглядывался на эти картины до самозабвения; это было дурно во время службы, особенно во время херувимской; отвернувшись от всей таинственности богослужения, я, вместо того чтобы, опустив голову, даже коленопреклоненно, тихо молиться, задирал голову и глазел на картины. За это мне очень доставалось дома от маменьки.

– Ведь тебя считают за дурачка, – говорила она с сердцем. – Кто же так стоит в церкви?

Были и другие живописцы: Крайненко, также отставной солдат из Делового двора; Филипп Мяшин, еще носивший форму Чугуевского уланского полка, хороший колорист; он любил ярко раскрашивать «гвенты»[47]47
  Гвенты – линии рисунка в иконописи.


[Закрыть]
святых, не смешивая красок; Яков Логвинов, Иваников (этот был бездарен).

Но Рафаэлем Чугуева был Леонтий Иванович Персанов. Блондин, высокого роста, одетый в серый длинный редингот, Персанов казался еще выше и отделялся от всех-всех. Он был родом из Балаклеи. Выражение его лица было необыкновенно глубоко и серьезно. Жил он у позолотчика Нечитайлова на выгоне, против Делового двора, и в небольших комнатах при трех светлых окнах на поле, на юг, он создал дивные произведения. Особенно хороши были его портреты хозяина и хозяйки дома – Нечитайловых, написанные с натуры груши; но еще лучше – профиль Якова Логвинова. Это было по колориту нечто высокохудожественное.

С Яковом Логвиновым он дружил, повелевая.

Однажды, когда они проходили в Осиновке над Донцом, мимо нашего дома, дьячок Лука и маменька упросили Персанова зайти к нам посмотреть на мои начинания.

Я копировал большую гуашь английской работы: в тенистом зеленом парке башня замка отражалась в воде. Персанов добродушно смотрел на мои старания скопировать оригинал, потом подвел меня к окну над Донцом, за которым сейчас же начинался лес.

– Вот видишь: вода и лес над водой, вот так и надо рисовать – прямо с натуры.

Высокая фигура Персанова, всегда своеобразно одетая, внушала к себе уважение. В маленьком городке быстро устанавливается оценка всякого обывателя, к какому бы кругу он ни принадлежал. Так, молодой живописец Иваников всюду возбуждал смех. Мальчики, еще издали завидев его, кричали: «Итальянец – лак и масло!» Перед Шамановым все мальчишки снимали шапки; на Персанова не смели смотреть просто: остановившись, долго провожали его любопытным взором и не догадывались даже шапки снимать; на дурачка Карпушу бросались с гиканьем, стараясь сбить его с ног; Любже, выстроившись, кричали «ура»; завидев Мирошниченка, ефрейтора, мигом летели кувырком под кручу к Донцу и прятались за огромными кусками паслена и коровяков.

О Персанове знали и говорили все окрестные помещики, он был завален заказами отдельных образов и портретов.

Все чугуевские живописцы, несмотря на свои зрелые годы, к молодому Персанову относились как к старшему. Однажды Триказов узнал (он служил в Деловом дворе в качестве начальника отдела живописной мастерской и потому хорошо был осведомлен о всех высших новостях по искусству), что через Чугуев будет проезжать сам Айвазовский, «известный художник морских видов», и объявил всем чугуевским живописцам о дне и часе его проезда. Желающие, мол, могут видеть его на почтовой станции, когда в его коляске будут перекладывать лошадей. Персанов, Триказов, два брата Бунаковы и Крайненко с раннего утра дежурили на почтовой станции. Напоказ Айвазовскому они понесли картину – копию с картины Айвазовского, изображавшую восход солнца за Аю-Дагом. Эта копия была так дивно исполнена, что Айвазовский долго с восхищением рассматривал ее. Персанову, в знак памяти, Айвазовский подарил кисть и на прощание дружески пожал руки чугуевским художникам. Этого во всю жизнь не могли забыть осчастливленные живописцы: они знали, что Айвазовский имел звание профессора и был в генеральском чине. У Персанова на особо почетном месте, в серебряном поставце под стеклянным колпаком, хранилась кисть великого русского мастера; и я видел эту кисть, когда Персанов уже был в Петербурге, куда его свез А. Беклемишев, отец нашего скульптора.

Сколько сказок кружило у нас между живописцами о великих художниках! Центром всех чудес в искусстве был «Брулов» (так звали Брюллова). Про него говорили, что он писал так «раптурно», что живопись его была в то же время выпукла, как скульптура. И все анекдоты и легенды, с незапамятных времен создавшиеся про живописцев, связывали с «Бруловым».

Весь чугуевский живописный мирок, узнав, что Персанова увезли в Питер, ждал от него больших чудес, и я был свидетелем общего большого и горького недоумения: прошло около пяти лет, а о нашем чугуевском Рафаэле никакого слуха не было. Я даже однажды написал ему восторженное письмо с разными запросами – ответа не было.

Только в первое время своего знакомства с Питером и Академией художеств в письме к Якову Логвинову он высказывал свое удивление по поводу академических рисунков: «…рисуют, как печать; рисуй, Яша, это здесь самое главное, я совсем рисовать не умею…» Под рисунком разумелась та удивительная тушевка с конопаткой пунктиром (для чего рисунки брались на дом), которой в особенности отличались рисунки Чивилева, Заболотского, Богдана Венига и других. Персанову они казались недосягаемым совершенством… Он так и не достиг его.

Когда я попал в Академию художеств, я стал расспрашивать у старых натурщиков, не помнят ли они Персанова.

«…А-а-а, так ведь он сошел с ума, – ответил мне быстро и уверенно умный Тарас, – как же, как же! После уж, бедняга, все в коридорах у сторожей прятался, я его встречал, оборванный и голодный, бедняга, платить ему было нечем. Да где уж там платить?! У меня есть несколько его этюдов, за чистый холст он их отдавал».

Разумеется, я не успокоился, пока Тарас не показал мне его этюдов, и был горько разочарован. Да, особенно в фоне, за натурщиком, еще можно было узнать Персанова: те же интересные, фантастичные переливы глубоко-лиловых с оранжевыми каких-то темных облаков… то, что так было очаровательно в бирюзовом свете портрета Якова Логвинова, и эти светло-розовые с темно-лиловыми страшные, но красивые тучи, путавшиеся уже между людьми, раздевающими Христа на Голгофе… Так он фантастично иллюминовал картину Штейбена с гравюры еще в своих нечитайловских светелках с окнами на светлый выгон с бесконечными далями.

Когда я ездил домой из Питера в 1867 году, мне сказали, что несчастный сумасшедший Персанов пришел пешком из Петербурга в Чугуев, прожил здесь несколько времени у Чурсина и потом пошел дальше, в Балаклею, к матери. Чурсина я знал. Из писарей он был очень образованный человек и свой дом на Базарной площади имел, очень хороший дом.

Чурсин, разумеется, принял меня радушно. Чуть не со слезами и в голосе, и в глазах рассказал мне о Персанове все, что знал. В заключение он показал мне маленькую картинку его работы. Мое глубокое впечатление от этой картинки не изгладилось и посейчас – эта вещица захватывала зрителя целиком.

И мы с Чурсиным стали вспоминать, как до переезда в Петербург естественно развивался талант Персанова. Однажды ночью, например, он приготовил холст на мольберте, краски и ждал рассвета и хватал его на полотно, и все живописцы дивились потом силе света и колориту Персанова. Из Балаклеи он принес свои вкусы, в Чугуеве он развивал их: думал, болел; он не пропускал ни одного чарующего явления в природе. Все хотел он изобразить в ореоле природы, в сфере собственного миросозерцания.

Его, уже двадцатипятилетнего, по-своему готового художника, вырвали из привычной среды, перевезли на север в немецкую нашу Академию и там загубили этого талантливого простака.

И сколько таких жертв! Совершенно никому не известных… Боюсь, что многим покажется выдумкой и этот мой правдивый рассказ.

Маленькая картинка Персанова – истинная жемчужинка в пейзажном искусстве. Вот что она представляла. По довольно широкому поемному лугу, осенью, в заморозки с инеем, садящимся гальванопластикой на каждую былинку и веточку, едут сани вдоль речки. Дорога тянется под крутым берегом с подымающимися вверх тропинками и проселочными дорожками. Все, то есть вся картинка, в общем колорите защитного цвета, тонко делит планы плоскостей воздушной перспективы; заканчивает все это простое местечко тончайшая, филигранная работа искуснейшего художника – инея. Странно, чем больше я вглядывался в эту картинку особенной, своеобразной живописи, тем больше щемило мое сердце чувство бесконечной грусти. Куда-то тянулись неизъяснимые мечты о беспредельном, думы о неизведанном. Эту вещь забыть невозможно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации