Текст книги "Вся королевская рать"
Автор книги: Роберт Уоррен
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
Потом уронила одну руку на кровать, оперлась на нее, наклонилась набок, подняла ноги с пола, обе разом, и мягко, как бы разворачиваясь, легла на белое покрывало, а затем старательно выпрямилась, снова скрестила руки на груди и закрыла глаза.
И в тот миг, когда она закрыла глаза, моя мысль снова шарахнулась в сторону, я увидел ее лицо, как в день пикника, три года назад – на воде, с закрытыми глазами под грозовым небом; то лицо и это лицо, та сцена и эта сцена слились, как в двойной экспозиции – каждое изображение сохраняло свою особенность, но не заслоняло другого. Я смотрел на нее, тщетно пытаясь проглотить комок, подкативший к горлу, чувствуя, как кровь распирает тело, – и вдруг обвел взглядом пустынную полутемную комнату, услышал прерывистый шум дождя и понял, что все это неправильно, вконец неправильно, почему – я не понимал и не старался понять, но совсем не к этому вело нас минувшее лето. Я понял, что не сделаю этого.
– Анна… – хрипло сказал я, – Анна…
Она ничего не ответила, только открыла глаза и посмотрела на меня.
– Мы не должны, – начал я, – мы не должны… это не будет… это будет… неправильно.
Слово «неправильно» сорвалось у меня с языка совершенно неожиданно, ибо я никогда не задавался вопросом, «правильно» или «неправильно» то, что я делаю с Анной Стентон или с другими женщинами, просто делал, и все, да и вообще не очень задумывался, правильно или неправильно то или иное в жизни, а просто делал то, что делают другие, и не делал того, чего не делают. И не думал над тем, что другие делают, а чего не делают. До сих пор помню, как я был удивлен, услышав от себя это слово – эхо слова, произнесенного кем-то другим невесть сколько лет назад и теперь оттаявшего, как в рассказе барона Мюнхгаузена. Дотронуться до Анны я просто не мог – как если бы она была моей младшей сестренкой.
Она и теперь не ответила, только смотрела на меня с выражением, которого я не мог разгадать; меня охватила жалость – как будто теплая жидкость разлилась по груди. Я сказал: «Анна… Анна…» – и мне захотелось упасть перед ней на колени, схватить ее за руку.
Если бы я это сделал, все могло бы пойти иначе и гораздо более обычным порядком, потому что, когда здоровый и полураздетый молодой человек стоит на коленях возле кровати и держит за руку совершенно раздетую хорошенькую девушку, события рано или поздно начинают развиваться обычным порядком. Если бы я хоть раз до нее дотронулся, когда ее раздевал, или если бы она хоть что-нибудь мне сказала, назвала меня милым Джеки, призналась в любви, захихикала, притворилась веселой, ответила мне любым словом или фразой, когда она закрыла глаза и я окликнул ее по имени, – если бы хоть что-нибудь из этого случилось, все бы шло иначе и тогда и теперь. Но ничего этого не случилось, я не поддался порыву, не упал на колени перед кроватью и не взял ее за руку, чтобы хоть как-то для начала прикоснуться своим телом к ее телу, чего наверняка было бы достаточно. Потому что, как только у меня вырвалось: «Анна… Анна…» – за окном послышалось шуршание шин и скрип тормозов.
– Они вернулись! Вернулись! – крикнул я, и Анна сразу же села на кровати, растерянно глядя на меня.
– Хватай свои вещи, – приказал я, – хватай вещи и ступай в ванную – ты могла быть в ванной!
Судорожно заталкивая рубашку в брюки и одновременно пытаясь застегнуть пояс, я бросился к двери.
– Я на кухне! Готовлю еду!
Я кинулся из комнаты, на цыпочках пробежал через холл, скатился по черной лестнице в коридор, а оттуда – на кухню, и в тот миг, когда дверь террасы стукнула и в переднюю вошли люди, я дрожащими пальцами поднес спичку к горелке, где стоял кофейник. Я сел к столу и принялся намазывать бутерброды, надеясь, что сердце у меня не будет так стучать, когда войдет мать с Патонами и остальными обормотами.
Когда мать во главе всей компании явилась на кухню, я был тут как тут и передо мной – горка аппетитных бутербродов. Они не поехали в «Ла Гранж» из-за дождя и шутили, что я читаю чужие мысли, раз приготовил им кофе и бутерброды, а я был очень мил и любезен. Потом сверху пришла Анна (она обстоятельно сыграла роль и для пущей достоверности спустила воду в уборной два раза), они подшучивали над ее косичками и бантиками, а она ничего не отвечала и только застенчиво улыбалась, как и положено воспитанной девушке, когда взрослые удостаивают ее своим вниманием. Потом она тихонечко села, принялась за бутерброд, и я ничего не мог прочесть на ее лице, ровно ничего.
Так кончилось лето. Правда, была еще вторая половина ночи, когда я лежал на железной кровати, слушал, как капает с листьев, и проклинал себя за глупость, проклинал свое невезение и пытался вообразить, что чувствовала Анна, пытался придумать, как остаться с ней наедине завтра – ведь послезавтра она уедет. Но потом я подумал, что, если бы я не остановился, было бы еще хуже – мать пошла бы наверх с другими дамами (что она и сделала), а мы с Анной попались бы в ловушку в моей комнате. От этой мысли меня прошиб холодный пот, и я почувствовал себя мудрецом – я поступил правильно и разумно. И это нас спасло. Таким образом, мое везение превратилось в мою мудрость (так же, как везение всего распроклятого человечества превращается в мудрость, и ее описывают в книгах и проходят в школе), а позже моя мудрость превратилась в мое благородство – в конце концов я уговорил себя, что мной двигало благородство. Я, правда, не употреблял этого слова, но примеривался к нему и часто, по ночам или в подпитии, лучше к себе относился, вспоминая свое поведение.
И по мере того, как я ехал все дальше на Запад и передо мной мелькали кадры моей любительской кинохроники, меня все больше донимала мысль, что, не прояви я тогда такого благородства – если это было благородством, – все пошло бы иначе. Ведь если бы нас с Анной застукали в моей комнате, то мать и губернатор Стентон поженили бы нас, даже против своей воли. И что бы потом ни случилось, то, из-за чего я ехал сейчас на Запад, никогда бы не случилось. Выходит, размышлял я, мое благородство (или как его там назвать) имело в мои времена почти такие же пагубные последствия, как грех, совершенный Кассом Мастерном в его время. Что показательно как для тех, так и для этих времен.
После того как Анна ушла домой, была, как я сказал, еще вторая половина ночи. Но был еще и весь следующий день. Однако днем Анна укладывала вещи и ездила с поручениями в Лендинг. Я слонялся возле ее дома и пытался с ней поговорить, но нам никак не удавалось остаться наедине, пока меня не попросили подвезти ее в город. Я уговаривал ее сразу же выйти за меня замуж, вот так – просто поехать домой, взять чемодан и сбежать. Она была несовершеннолетняя и всякая такая штука, но я думал, что мы это как-нибудь уладим – насколько я вообще был в состоянии думать. А потом пусть губернатор и моя мать рвут на себе волосы. Но она сказала:
– Милый Джеки, ты же знаешь, что я выйду за тебя замуж. Непременно. Я выйду за тебя замуж на веки вечные. Но не сегодня.
Я продолжал к ней приставать.
– Ты поезжай в университет, – ответила она, – кончай его, и тогда я выйду за тебя замуж. Даже до того, как ты получишь адвокатское звание.
Я не сразу сообразил, при чем тут «адвокатское звание». Но, вовремя вспомнив, не выказал удивления – и этим вынужден был довольствоваться.
Я помог ей выполнить поручения, отвез ее домой и отправился к себе обедать. После обеда я сразу же поехал к ней на машине, понадеявшись, несмотря на ветреную, пасмурную погоду, что мы сможем прокатиться. Но не тут-то было. Приехали молодые люди и девушки, с которыми мы провели лето, – попрощаться с Анной; приехали их родители, две пары, – повидать губернатора (губернатором он уже не был, но в Лендинге так навсегда и остался «губернатором») и выпить с ним посошок на дорожку. Молодежь завела на веранде патефон, а старики – нам они, во всяком случае, казались стариками – сидели в комнате и пили джин. Мне оставалось лишь танцевать с Анной, которая была очень нежна, но, когда я уговаривал ее выйти со мной на минутку, отвечала, что сейчас не может, что сейчас неудобно перед гостями, но что потом постарается. А тут опять налетела буря – как раз было равноденствие, – родители объявили, что, пожалуй, надо собираться домой, и призвали своих отпрысков последовать их примеру – Анне надо выспаться перед отъездом.
Я остался, но без толку. Губернатор Стентон сидел в гостиной, выпивал уже в одиночку и просматривал вечернюю газету. Мы сидели, прижавшись, на веранде, прислушивались к шуршанию его газеты, шепотом объяснялись в любви. Потом мы просто сидели прижавшись, прислушивались, как дождь стучит по листьям, но не разговаривали, потому что слова от повторения теряли смысл.
Когда дождь прекратился, я встал, зашел в комнату, попрощался за руку с губернатором, потом вышел, поцеловал Анну и уехал. Поцелуй был холодный, формальный, словно этого лета вовсе не было или оно было совсем не таким.
Я вернулся в университет. Я не мог дождаться Рождества, когда она приедет домой. Мы писали друг другу каждый день, но письма скоро стали как чеки на капитал, нажитый летом. В банке лежало много денег, но жить на капитал всегда непрактично, а у меня было такое чувство, что я живу на капитал и вижу, как он тает. И в то же время я сходил с ума от желания ее видеть.
На Рождество мы виделись с ней десять дней. Но все было не так, как летом. Она говорила, что любит меня и выйдет за меня замуж, и разрешала мне много вольностей. Но выходить замуж сейчас она не хотела и останавливала меня, когда я пытался перейти границу. Перед ее отъездом мы из-за этого поссорились. В сентябре она соглашалась, а теперь нет. Мне казалось, что она нарушает какое-то свое обещание, и я очень злился. Я сказал ей, что она меня не любит. Она уверяла, что любит. Тогда, спрашивал я, в чем же дело?
– Не потому, что я боюсь, и не потому, что я тебя не люблю. Да нет же, я люблю тебя, Джеки, люблю! – говорила она. – И не потому, что я гадкая недотрога. Это потому, что ты такой человек, Джеки.
– Ну еще бы! – паясничал я. – Ты хочешь сказать, что не веришь мне, боишься, что я на тебе не женюсь и ты будешь опозорена.
– Я знаю, что ты на мне женишься, – говорила она, – но такой уж ты человек.
Объяснять она ничего не хотела. И мы страшно поругались. Я вернулся в университет форменным неврастеником.
Месяц она мне не писала. Две недели я выдерживал характер, а потом стал каяться. Тогда переписка возобновилась, и где-то в главной бухгалтерии вселенной кто-то каждый день нажимал красную кнопку кассы, и в кредит гроссбуха заносились красные цифры.
В июне она на несколько дней приехала в Лендинг. Но губернатор прихварывал, и скоро врачи спровадили его в Мэн, подальше от жары. Он взял с собой Анну. Перед отъездом все шло как на Рождество, а не как прошлым летом. Даже хуже, чем на Рождество, потому что я окончил общий курс и мне пора было поступать на юридический. У нас произошла по этому поводу ссора. Да по этому ли поводу? Она мне что-то сказала насчет юриспруденции, а я вспылил. Мы помирились, письменно, через полтора месяца после ее отъезда – переписка возобновилась, красные цифирки снова запестрели в небесном гроссбухе, как кровавые птичьи следы, а я валялся в доме судьи Ирвина и читал книжки по истории Америки – не для экзамена и не по обязанности, а потому, что подо мной проломилась хрупкая корка настоящего и я почувствовал на щиколотках хватку зыбучих песков прошлого. Осенью, когда Анна вернулась с отцом, чтобы через неделю отправиться в какой-то аристократический колледж в Виргинии, мы проводили с ней много времени на берегу и в машине, прилежно повторяя знакомые телодвижения. Она, как птица, слетала с вышки в воду. Она лежала у меня в объятиях при лунном свете – когда светила луна. Но все было не то.
Во-первых, неприятный эпизод с поцелуем. Когда мы встретились с ней во второй или в третий раз, она поцеловала меня совсем по-новому, как не целовала никогда. И сделала это не в порядке пробы или опыта, как прошлым летом. Она просто, что называется, поддалась порыву. Я сразу понял, что ее обучал летом в Мэне какой-то мужчина, какой-то паршивый курортник в белых фланелевых брюках. Я сказал: я знаю – она с кем-то крутила в Мэне. Она не отпиралась ни секунды. И, ответив самым хладнокровным тоном: «Да», спросила, откуда я знаю. Я объяснил. Тогда она протянула: «А-а, конечно…» Я пришел в ярость и отодвинулся от нее. До этого она обнимала меня за шею.
Она спокойно посмотрела на меня и сказала:
– Джек, я целовалась в Мэне. Он был славный мальчик, Джек, мне он очень нравился, мне с ним было весело. Но я не любила его. Мы с тобой тогда поссорились, и я вдруг решила, что жизнь для меня вроде кончилась и у нас больше ничего не будет, а то я бы с ним не целовалась. Мне даже хотелось в него влюбиться. Ах, Джеки, тут была такая пустота, такая громадная пустота… – И простодушно положила руку на сердце. – Но я не могла. Не могла в него влюбиться. И перестала целоваться с ним. Еще до того, как мы помирились. – Она наклонилась ко мне и взяла меня за руку. – Мы же с тобой помирились, правда? – И с коротким грудным смешком спросила: – Ведь правда, Джеки? Правда? И я опять такая счастливая.
– Ага, – сказал я. – Помирились.
– А ты счастливый? – спросила она.
– Конечно, – ответил я и был настолько счастлив, насколько, видимо, этого заслуживал. Но червячок сидел во мне, он притаился где-то в темной глубине сознания, хотя я и забыл о нем. А в следующий вечер, когда она не поцеловала меня по-новому, червячок зашевелился. И в следующий вечер – опять. От того, что она не целовала меня по-новому, я бесился еще больше. Поэтому я поцеловал ее, как тот курортник. Она сразу же от меня отстранилась и сказала очень тихо:
– Я знаю, почему ты так сделал.
– Тебе же это нравилось в Мэне.
– Ах, Джеки, – сказала она. – На свете нет никакого Мэна, и никогда не было, на свете нет ничего, кроме тебя, а ты – все сорок восемь штатов, вместе взятых, и я любила тебя все время. Теперь ты будешь хорошим? Поцелуй меня по-нашему.
Я поцеловал, но жизнь – это огромный снежный ком, который катится с горы и никогда не катится в гору, чтобы вернуться в исходное состояние, будто ничего не происходило.
И хотя лето, которое только что кончилось, было не похоже на предыдущее, я снова вернулся в университет, снова таскал подносы, подрабатывал репортерством, поступил на юридический и занимался там с отвращением. Я писал Анне в аристократический женский колледж в Виргинии, и капитал, на который выписывались эти чеки, все таял и таял. Вплоть до Рождества, когда я приехал домой, и она приехала домой, и я сказал ей, что мне тошно заниматься на юридическом, ожидая (даже с каким-то сладострастием) выволочки. Но выволочки не последовало. Она только похлопала меня по руке. (Мы сидели, обнявшись, на кушетке в гостиной у Стентонов и теперь оторвались друг от друга, она – в меланхолической задумчивости, а я – раздраженный и изнуренный желанием, которое так долго не мог удовлетворить.) Она похлопала меня по руке и сказала:
– Ну брось тогда юридический. Ты вовсе не обязан там учиться.
– А что мне, по-твоему, делать?
– Джеки, я никогда не хотела, чтобы ты учился на юридическом. Ты же сам это придумал.
– Неужели? – спросил я.
– Да, – сказала она и снова похлопала меня по руке. – Делай то, что тебе хочется, Джеки. Я хочу, чтобы ты делал то, к чему тебя тянет. И пусть ты не будешь много зарабатывать. Я же тебе давно говорю, что мне ничего не надо, я могу питаться одними бобами.
Я поднялся с кушетки. Хотя бы для того, чтобы она больше не могла похлопывать меня по руке с профессиональной теплотой медицинской сестры, успокаивающей больного. Я отошел от нее и решительно заявил:
– Ладно, давай питайся со мной бобами. Поженимся. Завтра же. Сегодня. Хватит дурака валять. Ты говоришь, что любишь меня. Хорошо, я тебя тоже люблю.
Она молча сидела на кушетке, уронив руки на колени; потом подняла лицо – напряженное, усталое, – на глазах у нее навернулись слезы.
– Ты меня любишь? – допрашивал я.
Она медленно кивнула.
– Ты знаешь, что я тебя люблю? – допрашивал я.
Она кивнула опять.
– Значит, все в порядке?
– Джек… – начала она и замолчала. – Джек, я люблю тебя. Иногда мне кажется, будто я тебя поцелую, а потом обниму, закрою глаза и вместе с тобой хоть в воду! Или как тогда, когда ты нырнул за мной и мы целовались под водой и думали, что никогда не выплывем наверх. Помнишь?
– Да, – сказал я.
– Вот как я тебя любила.
– А теперь? – допрашивал я. – А теперь?
– И теперь тоже, Джек. Наверное, и теперь. Но что-то изменилось.
– Изменилось?
– Ох, Джек! – воскликнула она и в первый раз – во всяком случае, в первый раз на моей памяти – прижала руки к вискам – этот жест, которым она пыталась побороть растерянность, не вошел у нее в привычку, но впоследствии мне приходилось его наблюдать. – Ох, Джек, – повторила она, – столько всего случилось… С тех пор.
– Что случилось?
– Ну, понимаешь, выйти замуж – это не то что прыгнуть в воду. И любовь – она не то что прыжок в воду. Не то что утонуть. Она… она… ну, как тебе сказать? Это стараться жить по-настоящему, найти свою дорогу.
– Деньги? – сказал я. – Если ты о деньгах…
– Нет, не деньги, – прервала она. – Я не о деньгах говорила… Джек, если бы ты только мог понять, о чем я говорю!
– Ну, поступать на службу к Патону или кому-нибудь из здешних я не намерен. Или просить их, чтобы они меня устроили. Даже Ирвина. Я найду работу, все равно какую, но не у них.
– Миленький, – нежно сказала она, – я ведь не уговариваю тебя жить здесь. Или служить у Патона. И вообще у кого бы то ни было. Я хочу, чтобы ты делал то, что тебе нравится. Лишь бы ты что-нибудь делал. Даже если ты не будешь зарабатывать. Я же тебе сказала, что согласна жить в шалаше.
И тогда я вернулся на юридический факультет и благодаря своей настойчивости ухитрился вылететь оттуда еще до конца учебного года. Для этого понадобилось приложить немало сил – добиться этого обычным путем в университете невозможно. Надо очень стараться. Я мог бы, конечно, просто подать заявление об уходе, но, если ты уходишь сам или просто перестаешь посещать, ты еще можешь вернуться. Поэтому я довел дело до исключения. Когда я праздновал свое исключение, будучи уверен, что Анна разозлится и порвет со мной, мы с приятелем и двумя девицами попали в историю, а история попала в газеты. Я был уже бывшим студентом, и университет ничего со мной сделать не мог. Анна тоже не отреагировала – видимо, я стал уже бывшей птичкой Джеки.
Тут пути наши с Анной и разошлись. Я пошел по пути газетной журналистики, посещения злачных мест и чтения книг по американской истории. В конце концов я снова стал слушать лекции в университете, сначала от нечего делать, а потом – всерьез. Я вступил в волшебную страну прошлого. На какое-то время мы с Анной будто помирились, но потом сцепление снова отказало, и все пошло по-прежнему. Я так и не защитил диплома. Поэтому я вернулся в «Кроникл», где стал репортером, и очень неплохим репортером. Я даже женился на Лоис – очень красивой девушке, куда красивее Анны, и притом пухленькой, тогда как Анна была скорее костлявой и мускулистой. Лоис была лакомый кусочек, ты сразу понимал, что она приятна на ощупь – таинственное сочетание филе с персиком, от которого у тебя текут слюнки и деньги. Почему Лоис вышла за меня, известно ей одной. Но не последней причиной, по-моему, было то, что моя фамилия Берден. Я пришел к этому выводу методом исключения. Ее не могли привлекать моя красота, изящество, обаяние, остроумие, интеллект и образованность, ибо, во‑первых, я не обладал такой уж большой красотой, изяществом и обаянием, а во‑вторых, Лоис ничуть не интересовалась интеллектом и образованностью. Даже если бы они у меня были. Вряд ли ее привлекало и состояние моей матери, потому что у ее собственной матери была куча денег – их нажил покойный отец на выгодных поставках гравия во время войны, правда, немножко поздно для того, чтобы дать своей дочери так называемое приличное воспитание в те годы, когда она еще была к нему восприимчива. Значит, все дело решила фамилия Берден.
Разве что Лоис была в меня влюблена. Я учитываю эту возможность только для полноты и строгости рассуждений – уверен, что все познания Лоис в этой области ограничивались умением написать слово «любовь» и выполнять те физиологические обязанности, которые принято ассоциировать с этим словом. Писала она не слишком грамотно, но эти свои обязанности выполняла умело и с увлечением. Увлечение было от природы, умение же – искусство, a ars longa est[16]16
искусство длительно (лат.).
[Закрыть]. Я это понимал, хотя она была способна необычайно ловко и без устали притворяться. Я это понимал, но сумел похоронить эту мысль на задворках своего сознания, как крысу, пойманную в кладовой, где она грызла сыр. В общем, я не очень-то и огорчался, пока ничто не заставляло меня взглянуть правде в лицо. А меня ничто не заставляло, потому что в моих объятиях миссис Берден была очень верной или очень осмотрительной женой. Так что союз наш не оставлял желать ничего лучшего.
«Мы с Джеком идеально подходим друг другу в половом отношении», – целомудренно заявляла Лоис, ибо она была крайне передовой женщиной в том, что у нее называлось взглядами, и крайне современной в выражениях. Она обведет, бывало, взглядом лица гостей в своей благоустроенной модерновой квартире (она любила модерн, а не балконы, выходящие на старинные внутренние дворики, – и деньги за квартиру платила она), скажет, что мы с ней идеально подходим друг другу, и, произнося это, добавит две лишние приторные гласные к слову «половой». Первое время меня не раздражало, когда она рассказывала гостям, как мы друг другу подходим, мне это даже льстило, всякому было бы лестно, если бы его имя связывали с именем Лоис или если бы его сфотографировали с ней в любом общественном месте. Поэтому я застенчиво сиял в кругу наших гостей, когда Лоис рассказывала об этом идеальном соответствии. Но потом это стало меня раздражать.
Пока я рассматривал Лоис как красивую пухленькую, темпераментную душистую машину для возбуждения и удовлетворения моих желаний (а на такой Лоис я и женился), все шло прекрасно. Но стоило мне отнестись к ней как к человеку, и начались неприятности. Все бы еще обошлось, если бы Лоис онемела в период половой зрелости. Тогда ни один мужчина не смог бы перед ней устоять. Но она не была немой, а когда какое-то существо разговаривает, вы рано или поздно начинаете прислушиваться к его речи и, несмотря на все противопоказания, воспринимать его как человека.
Вы начинаете применять к нему человеческие мерки, и это портит невинное райское удовольствие, которое вы получали от пухленькой душистой машины. Я любил машину Лоис, как любишь сочное филе или персик, но я, безусловно, не любил Лоис-человека. И чем яснее я понимал, что Лоис-машина – собственность и орудие Лоис-человека (или по крайней мере предмета, наделенного речью), тем больше Лоис-машина, которую я простодушно любил, напоминала мне красивого сочного моллюска, пульсирующего в темной глубине, а сам я был планктоном, который она безжалостно к себе притягивает. Или же она напоминала винную бочку, где утопили герцога, а я был этим несчастным герцогом Кларенсом. Или жадную, алчную, заманчивую трясину, которая проглотит заблудившегося ночью путника с усталым, хлюпающим, удовлетворенным вздохом. Да, с таким же вздохом удовлетворения эта жадная, прельстительная трясина может поглотить величественные храмы, пышные дворцы, башни, крепостные стены, книгохранилища, музеи, хижины, больницы, дома, города и вообще все, что создано человеком. Так мне в ту пору казалось. Но как ни парадоксально это звучит, пока Лоис оставалась всего-навсего Лоис-машиной, пока она была лишь хорошо одетым зверьком, пока она просто составляла часть девственной, неодухотворенной природы, пока я не начал замечать, что звуки, которые она производит, – это слова, никакого вреда от нее не было, так же как и от того наслаждения, которое она доставляла. Только тогда, когда я увидел, что эта Лоис неотделима от другой Лоис, у которой есть кое-какие человеческие черты, – только тогда я понял, что трясина может поглотить все творения рук человеческих. Да, это был хитрый парадокс.
Я не принял решения, что не дам себя проглотить. Инстинкт самосохранения сидит в нас куда глубже всякого решения. Человек не принимает решения поплыть, когда он падает в реку. Он принимается бить по воде ногами. И я тоже начал барахтаться, извиваться, брыкаться. Началось, как я помню, с друзей Лоис (ни один из моих друзей не переступал порога нашей модерновой квартиры – если, конечно, можно назвать друзьями знакомых по редакции, забегаловкам и клубу журналистов). Меня охватило отвращение к друзьям Лоис. Ничего особенно дурного в них не было. Это была обычная культурная разновидность человеческих сорняков. Были среди них те, кто, по мнению не слишком осведомленной в таких делах Лоис, обладал «положением», но у них было мало денег, и они любили выпить за ее счет. Были среди них и люди без «положения», но зато денег у них было больше, чем у Лоис, и они знали, что с ножа не едят. Попадались среди них и такие, у кого не было ни положения, ни денег, зато был кредит в лучших магазинах одежды, и Лоис могла ими помыкать. Все они читали «Венити фейр» или «Харперс базар» (в зависимости от пола, а некоторые читали оба журнала) и «Смарт сет», цитировали Дороти Паркер, и те, кто не ездил дальше Чикаго, пресмыкались перед теми, кто ездил в Нью-Йорк, а те, кто не ездил дальше Нью-Йорка, пресмыкались перед теми, кто ездил в Париж. Как я уже сказал, ничего дурного в этих людях не было, попадались даже очень симпатичные. Единственное, чего я в них не выносил, как я вижу задним числом, было то, что они – друзья Лоис. Сперва я относился к ним с прохладцей, потом мое обращение с ними, если верить Лоис, стало просто хамским. После моих выходок Лоис пыталась меня перевоспитать, отказывая мне в плотских радостях.
Так обстояло дело с друзьями Лоис. Но вторым камнем преткновения был вопрос о квартире Лоис. Мне стала противна эта квартира. Я сказал Лоис, что не желаю там жить. Что мы снимем жилье, за которое я смогу платить из своего жалованья. У нас происходили ссоры по этому поводу – ссоры, из которых я и не рассчитывал выйти победителем. И тогда меня тоже лишали плотских радостей.
Так обстояло дело с квартирой. Но был и третий камень преткновения – проблема моей одежды и того, что Лоис любила называть «уходом за собой». Я привык носить костюмы за тридцать долларов, шляпу, поля которой уже обвисли и загибались, по два дня не менять рубашки, по два месяца не стричься, не чистить ботинки, ходить с поломанными и не всегда чистыми ногтями. И считал, что привычка гладить брюки не должна стать моей второй натурой. Первое время, когда я смотрел на Лоис просто как на машину для наслаждения, я разрешал себе кое-какие незначительные перемены в собственной внешности. Но как только до меня дошло, что звуки, выходящие у нее изо рта, напоминают человеческую речь и чем-то сложнее атавистических сигналов желания или удовлетворения от пищи или совокупления, во мне стало расти чувство протеста. И по мере того как все настойчивее становились требования «следить за собой», росло и мое сопротивление. Все чаще и чаще исчезали привычные части моего гардероба и заменялись явными или подметными дарами. Вначале я объяснял эти дары неуместным, хоть и любовным, желанием доставить мне удовольствие. В конце концов я понял, что меньше всего заботились о моем удовольствии. Кризис разразился, когда я стал чистить ботинок новым галстуком. Начался скандал – первый из многих скандалов, вызванных расхождением наших вкусов в вопросах галантереи. И всякий раз меня лишали плотских радостей.
Меня лишали их по самым разным поводам. Но всегда ненадолго. Иногда я сдавался и просил прощения. Поначалу я каялся даже искренне, хотя в моей искренности была жалость к себе. Но позже я достиг высокого мастерства скрытой иронии, double entendre[17]17
двусмысленность (фр.).
[Закрыть] и лицедейства и лежал в постели, чувствуя, что лицо мое в темноте искажает гримаса самодовольной хитрости, горечи и отвращения. Но я не всегда сдавался первый; иногда пухленькая Лоис-машина побеждала черствую Лоис-женщину. Она звала меня к себе голосом, сдавленным от ненависти, а в последующей стадии отворачивала лицо, и если глядела на меня, то злобными глазами загнанного зверя. Если же не звала меня, то сдавалась во время драки, затеянной ею же самой не в шутку, а всерьез, – драки, которая была не под силу черствой Лоис-женщине и давала преимущество другой Лоис. Но кто бы из нас ни сдался первый – я или она, – мы, несмотря на молчаливую ненависть и уязвленное самолюбие, доказывали на скомканных простынях правоту того, что Лоис говорила гостям: как идеально мы подходим друг другу в половом отношении. И мы подходили.
Но именно потому, что мы так подходили друг другу, я, повинуясь глубоко заложенному во мне инстинкту самосохранения, в конце концов стал путаться с обыкновенными шлюхами. В ту пору я писал в вечерний выпуск газеты и кончал свои труды часа в два дня. Выпив рюмку-другую и закусив в забегаловке, а потом выпив еще рюмку-другую и сыграв партию на бильярде в клубе журналистов, я обычно заходил к кому-нибудь из приятелей. А потом за обедом – если я успевал к обеду домой – и вечером я с научной объективностью и мистическим чувством духовного возрождения изучал Лоис. Дело дошло до того, что я по желанию мог вызывать у себя зрительные иллюзии. Стоило мне посмотреть на Лоис определенным образом, и я видел, как она неуклонно от меня отдаляется, а комната вытягивается в длину, словно я гляжу на нее в перевернутый бинокль. Такое упражнение меня духовно освежало. Под конец я так усовершенствовался, что слышал ее голос – если в тот вечер она ругательски ругала меня, а не просто дулась – очень издалека, как будто она обращалась даже не ко мне.
Затем наступила последняя фаза – фаза Великой Спячки. Каждый вечер сразу же после обеда я ложился в постель и крепко засыпал с блаженным чувством непрерывного погружения на самое дно черноты, где я мог прятаться до следующего утра. Иногда я даже не дожидался обеда и лишал себя удовольствия наблюдать Лоис. Я сразу ложился в постель. Помню, поздней весной это, можно сказать, вошло у меня в привычку. Я приходил домой после своих обычных занятий, затягивал в спальне штору и ложился в постель – из-за шторы просачивался мягкий свет, в небольшом парке возле дома щебетали и чирикали птицы, на детской площадке звонко перекликались дети.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.