Текст книги "Вся королевская рать"
Автор книги: Роберт Уоррен
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
Глаза на белом лице казались мутными, невидящими. Когда я шел к кровати, они повернулись в мою сторону и чуть-чуть прояснились. Его губы слегка скривились – я понял это как бледный стенографический знак улыбки.
Я подошел к кровати.
– Привет, Хозяин, – сказал я, изобразив на лице то, что рассчитывал выдать за улыбку.
Он поднял два пальца правой руки, лежавшей поверх простыни, – карликовое приветствие; потом пальцы опустились. Мускулы, искривившие его рот, тоже расслабились, улыбка сползла, лицо обмякло.
Я стоял над кроватью, смотрел на него и мучительно придумывал, что сказать. Но мой мозг пересох, словно губка, долгое время пролежавшая на солнце.
Наконец он проговорил еле слышно:
– Джек, я хотел тебя видеть.
– Я тоже хотел тебя видеть, Хозяин.
С минуту он молчал, но глаза смотрели на меня ясно. Он опять заговорил:
– Почему он это сделал?
– А-а, будь я проклят. – Я не выдержал и заговорил очень громко. – Не знаю.
Сиделка посмотрела на меня предостерегающе.
– Я ничего ему не сделал, – сказал он.
– Ничего, да.
Он снова умолк, глаза его помутнели. Потом он сказал:
– Он был ничего. Док.
Я кивнул.
Я ждал, но казалось, что он больше не заговорит. Его глаза были обращены к потолку, я едва мог расслышать его дыхание. Наконец глаза опять повернулись ко мне, очень медленно, и мне почудилось, что я слышу тихий болезненный скрип яблок в глазницах. Но глаза снова просветлели. Он сказал:
– Все могло пойти по-другому, Джек.
Я опять кивнул.
Он напрягся. Казалось, что он пытается приподнять голову с подушки.
– Ты должен в это верить, – сказал он сипло.
Сиделка шагнула к кровати и посмотрела на меня со значением.
– Да, – сказал я человеку в постели.
– Ты должен, – настаивал он. – Ты должен в это верить.
– Хорошо.
Он смотрел на меня, и это опять был его прежний, испытующий, требовательный взгляд. Но когда он заговорил, голос был очень слабый.
– Даже теперь все могло бы пойти по-другому, – прошептал он. – Если бы не это, все могло бы пойти по-другому… даже теперь.
Он едва выговорил последние слова – так он был слаб.
Сиделка делала мне знаки.
Я нагнулся и взял с простыни его руку. Она была как будто без костей.
– До свидания, Хозяин, – сказал я. – Я приду еще.
Он не ответил – я даже не был уверен, что он узнает меня. Я повернулся и вышел.
Он умер на другое утро. Похороны получились грандиозные. Город был битком набит народом, самым разным народом: пронырами из окружных советов, провинциалами, деревенскими, людьми, никогда прежде не видевшими тротуаров. И с ними были женщины. Они заполнили все пространство вокруг Капитолия, затопили прилегающие улицы, а с неба сыпалась изморось, и громкоговорители орали со столбов и деревьев слова, от которых хотелось блевать.
Потом, когда гроб снесли по большой лестнице Капитолия и погрузили на катафалк, когда пешие и конные полицейские пробили ему дорогу, процессия медленно потекла к кладбищу. Толпа хлынула следом. На кладбище ее мотало взад и вперед по траве, она затаптывала могилы и выворачивала кустарник. Некоторые надгробия были опрокинуты и разбиты. Только через два часа после погребения полиции удалось расчистить место.
У меня это были вторые похороны за неделю. Первые прошли совсем иначе. Я имею в виду похороны Адама Стентона в Берденс-Лендинге.
Глава десятая
После того как Хозяина зарыли в землю и потные пузатые городские полисмены вместе с поджарыми молодцеватыми патрульными и конными на холеных нетерпеливых лошадях, чьи ноги по щетку увязали в клумбах, молча вытеснили с кладбища толпу, – но гораздо раньше, чем начала подниматься притоптанная трава и смотрители занялись ремонтом опрокинутых памятников, – я уехал в Берденс-Лендинг. Для этого были две причины. Во-первых, оставаться в городе было выше моих сил. Во-вторых, в Лендинге жила Анна Стентон.
Она осталась там после похорон Адама. Она приехала в Лендинг вслед за дорогим лакированным катафалком, на машине похоронного бюро, в сопровождении медицинской сестры, которая оказалась лишней, и старой подруги Кети Мейнард, которая, без сомнения, тоже оказалась лишней. Я не видел ее в этом наемном лимузине, который полз по правилам палаческого ритуала все сто без малого миль пути, медленно наматывая на колеса милю за милей, медленно и аккуратно, словно стаскивал бесконечный лоскут кожи с живого мяса. Я не видел ее, но знаю, как она выглядела: прямая, лицо с прекрасным, резко обозначенным костяком бледно, руки сжаты на коленях. Потому что такой я увидел ее под замшелыми дубами: она выглядела одинокой, хотя рядом у могилы стояли Кети Мейнард, сестра милосердия и другие люди – друзья семьи, зеваки, пришедшие, чтобы позлорадствовать и потолкать друг дружку локтями, репортеры, знаменитые врачи из столицы, Балтимора и Филадельфии.
Такой она была, когда уходила с кладбища, сама, без посторонней помощи, а Кети Мейнард и сестра милосердия брели сзади со смущенными и постными лицами, какие бывают у людей, оставшихся наедине с близким родственником покойного.
И даже в воротах кладбища, когда к ней подскочил репортер и щелкнул фотоаппаратом, выражение ее лица не изменилось.
Когда я подошел к воротам, он еще стоял там – нахал, в шляпе набекрень, с фотоаппаратом на груди и ухмылкой на нахальном лице. Я подумал, что, может быть, встречал его в городе, а может, и нет – они все на одно лицо, нахалы, которых пекут на факультете журналистики.
– Здравствуйте, – сказал я.
Он сказал:
– Здравствуйте.
– Я вижу, вы сделали снимок? – сказал я.
– Ага.
– Сынок, – сказал я, – если ты проживешь достаточно долго, ты поймешь, что даже репортеру не всегда обязательно быть подонком.
Он сказал «угу» и посмотрел на меня нахальными глазами. Потом спросил:
– Вы – Берден?
Я кивнул.
– Господи! – изумился он. – Работает у Старка и еще называет кого-то подонком.
Я только посмотрел на него. У меня уже бывали такие стычки. Сотни стычек с сотнями людей. В вестибюлях гостиниц, в спальнях, в машинах, за столом, на уличных перекрестках и заправочных станциях. Иногда это говорилось другими словами, а иногда совсем не говорилось, но висело в воздухе. И я знал, как заткнуть им рот. Я умел развернуться и заехать прямо под ложечку. Да и как не уметь? У меня была большая практика.
Но от этого устаешь. С одной стороны, это чересчур легко, и пропадает всякий интерес. А со временем ты так привыкаешь, что даже не злишься. И все же настоящая причина в другом. В том, что люди, которые тебе это говорят – или не говорят, – и правы, и не правы. Если бы правда была однозначна – вся там или вся тут, – тебе не пришлось бы задумываться, можно было бы зажмуриться и рубить сплеча. Но беда в том, что они правы наполовину и не правы наполовину – и в конце концов именно это вяжет тебя по рукам. Желание отсеять одно от другого. Ты не можешь им объяснить – на это никогда не хватает времени, да и не такое у них выражение на лицах. И вот наступает день, когда тебе уже не хочется бить под ложечку. Ты только смотришь на них, и они как сон или как дурное воспоминание, а то кажется, что и вообще их нет.
И я только посмотрел на нахальную физиономию.
Вокруг стояли люди. Они наблюдали за мной. Они ждали, что я скажу. Или сделаю. А меня почему-то не смущали их взгляды. Они даже не были мне противны. Я ничего не ощущал, кроме досады и отупения, и отупение было сильнее. Я стоял, смотрел на него и ждал, как ждешь боли после удара. Если бы боль появилась, я бы врезал ему. Но боли не было – было только отупение. Тогда я повернулся и пошел прочь. Меня не смущали глаза, смотревшие мне в спину, и даже чей-то смешок, правда, очень короткий, – ведь мы были на похоронах. Я шел по улице, ощущая отупение и досаду. Но вызвала их не стычка в воротах. Они появились раньше. Я шел по набережной к дому Стентонов. Я не рассчитывал, что Анна сейчас меня примет; я просто хотел ей сказать, что пробуду в здешней гостинице до вечера. В том случае, конечно, если ничего не случится с Хозяином.
Но, придя к Стентонам, я узнал, что Анна при всем желании не могла бы меня принять. Кети Мейнард и сестра милосердия уже не были лишними. Потому что, вернувшись домой, Анна прошла в гостиную, остановилась в дверях, медленно обвела взглядом комнату – рояль, картину над камином, всю обстановку, – так, как оглядывает комнату женщина, решив заново ее отделать и переставить мебель (я воспроизвожу рассказ Кети Мейнард), а потом просто упала. Она даже не схватилась за косяк, не пошатнулась, не издала ни звука, рассказывала Кети Мейнард. Теперь, когда все кончилось, она просто потеряла сознание.
Поэтому, когда я туда пришел, сестра ухаживала наверху за Анной, а Кети Мейнард вызывала врача и распоряжалась по дому. Оставаться в городе не имело смысла. Я сел в машину и уехал в столицу.
Но вот и Хозяин умер, и я вернулся в Лендинг. Мать со своим Теодором отправилась путешествовать, и дом был в моем распоряжении. В доме было пусто и тихо, как в морге. Но даже так он был веселее кладбищ и больниц, из которых я последнее время не вылезал. То, что умерло в доме, умерло давно, и я с этим свыкся. Я даже начал свыкаться с другими смертями. В земле уже лежали и судья Ирвин, и Адам Стентон, и Хозяин.
Но кое-кто из нас еще был жив. И в том числе – Анна Стентон. И я.
И вот, вернувшись в Лендинг, мы сидели рядом на веранде, когда светило солнце – бледно-лимонное солнце поздней осени, катившееся по укороченной дуге над полосатой, как оникс, водой залива, который сливался на юге с дымчатым осенним небом. Или, когда солнца не было и ветер наваливал волны на берег почти к дороге, а в небе не оставалось ничего, кроме косого дождя, мы сидели рядом в гостиной. Разговаривали мы мало – не потому, что не было темы для разговора, а потому, наверное, что она была слишком огромна и всякое слово могло нарушить прекрасное, но неустойчивое равновесие, которого нам удалось достичь. Мы как будто сидели на концах ненадежно уравновешенной доски, но под нами была не чистенькая детская площадка, а бог знает какая бездна, над которой Бог соорудил для нас, малышей, качели. И если один из нас подастся к другому, пусть хоть на долю дюйма, равновесие нарушится и мы соскользнем в эту бездну. Но мы обманули Бога, мы не обменялись ни словом.
Мы не произносили ни слова, но иногда я читал Анне вслух. Я читал книгу – первую попавшуюся на глаза в тот день, когда я почувствовал, что больше не могу выносить эту тишину, которая пучилась и трещала от всех невысказанных слов. А попался мне первый том сочинений Энтони Троллопа. Чтение вполне безопасное. Энтони никогда не нарушает никаких равновесий.
Эти осенние дни странным образом напоминали мне то время, почти двадцать лет назад, когда я влюбился в Анну. В то лето мы были совсем одни, даже среди людей, – единственные обитатели летучего острова или ковра-самолета, который представляет собой любовь. И теперь мы были совсем одни – но на летучем острове или ковре-самолете другого рода. В то лето нас будто захватил могучий поток, и, хотя он верно нес нас к счастью, мы не в силах были ускорить его бег, потому что он сам знал свои сроки. И теперь нас будто захватил поток, и мы были бессильны перед его неудержимым бегом, потому что он сам знал свои сроки. Но куда он нас нес, мы не знали. Я даже не задавался таким вопросом.
Однако время от времени я задавал себе другой вопрос. То сидя рядом с Анной, когда мы молчали или я читал ей книгу, то в одиночестве – за завтраком, гуляя по набережной, в постели. Это был вопрос без ответа. Когда Анна описывала мне свою последнюю страшную встречу с Адамом, как он ворвался к ней в квартиру и кричал, что не будет сутенером, она обмолвилась, что Адаму позвонил какой-то человек и рассказал про нее и губернатора Старка.
Кто?
В первые дни после катастрофы я совсем об этом забыл, но позднее вспомнил. И все же этот вопрос сначала не казался мне важным. Ибо тогда за общей досадой и отупением ничто не казалось мне важным. Вернее, то, что казалось мне важным, не имело никакого отношения к этому вопросу. Важным было то, что произошло, а не причина происшедшего – если только я мог не считать себя причиной.
Но вопрос не выходил из головы. Даже когда я над ним не думал, я чувствовал порой, как он грызет, словно мышь, перегородки моего сознания.
Первое время я не представлял себе, как спрошу об этом Анну. Я не смел ей сказать ни слова о том, что произошло. Наш заговор молчания должен быть вечным, ибо мы навеки связаны сознанием того, что уже участвовали непреднамеренно в другом заговоре – мы свели и этим погубили Адама Стентона и Вилли Старка. (Если мы нарушим заговор молчания, нам, возможно, придется вспомнить и о том заговоре, придется взглянуть на свои руки и увидеть, что они в крови.) И я ничего не говорил. Пока не почувствовал, что должен заговорить. Я сказал:
– Анна, я хочу задать тебе один вопрос. О… об… этом. Я никогда больше об этом не заговорю.
Она посмотрела на меня и не ответила. Я увидел в ее глазах ужас, но она быстро справилась с собой.
Я опрометью бросился дальше:
– Ты говорила мне… когда я приехал к тебе домой… что кто-то позвонил Адаму… рассказал ему… рассказал про…
– Про меня, – закончила она фразу, которую я не решался выговорить. Она не ждала, пока эта фраза на нее обрушится. Она сама бросилась ей навстречу.
Я кивнул.
– Ну? – спросила она.
– Он сказал, кто ему звонил?
Анна задумалась. Казалось, в этот миг она приподнимает покров с того дня, когда к ней ворвался Адам, как приподнимают край простыни в морге, чтобы опознать труп.
Потом она покачала головой.
– Нет, – ответила она, – не сказал… – Она помедлила. – Только что это был мужчина. Я хорошо помню, он сказал – мужчина.
И мы снова надолго замолчали, цепляясь за доску, которая дрожала и колебалась под нами над черной бездной.
На другой день я уехал из Лендинга.
Я приехал в столицу в конце дня и позвонил на квартиру Сэди Берк. Никто не подошел. Потом уже просто так, на всякий случай, я позвонил в Капитолий, но ее номер не отвечал. За вечер я несколько раз пробовал дозвониться к ней домой, но безуспешно. Наутро я не поехал искать ее в Капитолий. Я не хотел видеть тамошнюю шайку. Я вообще не хотел ее больше видеть.
Поэтому я снова стал звонить. Ее номер не отвечал. Я попросил телефонистку узнать, если не трудно, где она находится. Через две или три минуты мне сказали: «Ее здесь нет. Она больна. Можно разъединять?» И не успел я опомниться, как в трубке щелкнуло и меня разъединили.
Я позвонил еще раз.
– Это Джек Берден, – сказал я. – Я хотел бы…
– А-а-а, мистер Берден… – уклончиво и даже как-то вопросительно протянула телефонистка.
Было время – и совсем недавно, – когда имя Джек Берден заставляло людей шевелиться в этом заведении. Но голос телефонистки, ее тон, показал мне, что имя Джек Берден теперь ничего здесь не значит, кроме сотрясания воздуха.
В первую секунду я страшно разозлился. Потом вспомнил, что изменилась ситуация.
А она там изменилась. Когда она меняется в таком месте, она меняется быстро и по всем статьям, и телефонистка произносит ваше имя совсем другим тоном. И я уже больше не злился, мне было наплевать.
Я проворковал:
– Простите, вы не могли бы мне сказать, как мне разыскать мисс Берк? Я был бы вам очень признателен.
Я подождал минуты две, пока она наводила справки.
– Мисс Берк в санатории Миллет, – произнес ее голос.
Кладбища и больницы: жизнь по-прежнему бьет ключом, подумал я.
Но санаторий Миллет не был похож на больницу. Он ничем не напоминал больницы – я обнаружил это, когда свернул с шоссе в двадцати пяти милях от города и медленно покатился под сводами вековых вечнозеленых дубов, чьи ветви, увешанные сталактитами мха, смыкались над аллеей, создавая водянистый зеленый полумрак, превращавший ее в подобие пещеры. Между правильно рассаженными дубами стояли на пьедесталах античные статуи – мужчин и женщин, в одеждах и без одежд, замаранные непогодами, кислотами листвы и цепкими лишайниками, поднявшиеся, словно чахлые побеги, из липкого зеленовато-черного перегноя, – и смотрели на прохожего слегка обиженным, тяжелым, нелюбопытным взглядом жвачных животных. Взгляд этих мраморных глаз был, наверное, первым этапом в лечении невротика, прибывающего в санаторий. Словно вязкая мазь времени, ложился он на жаркие прыщи и расчесы души.
В конце аллеи перед невротиком вставал санаторий, суливший блаженный покой за белыми колоннами. Санаторий Миллет был скорее домом отдыха, чем больницей. Его построил сто с лишним лет назад из тщеславия и любви к искусству хлопковый нувориш, который деньги ни во что не ставил и закупил в Париже целый корабль ампирной мебели для дома, а в Риме – целый корабль белых мраморных статуй для аллеи; который, должно быть, напоминал лицом грубую резьбу по дереву и не знал, что такое нервы; и теперь люди, которые были потомками таких людей или имели достаточно денег (нажитых в годы правления Гранта или Кулиджа), чтобы считать себя их потомками, свозили сюда свои спазмы, судороги, тики и экземы, отдыхали в комнатах с высокими потолками, ели суп из омаров и слушали баюкающий голос психиатра, в чьих больших, бесстрастных влажно-карих глазах человек медленно тонет.
Я сам чуть не утонул в этих глазах за ту минуту, когда спрашивал разрешения повидать Сэди. «Очень трудная пациентка», – сказал он.
Сэди лежала в шезлонге у окна, которое выходило на лужайку, спускавшуюся к топкому берегу речки. Ее обкромсанные волосы были растрепаны, а белое лицо в косом послеполуденном свете больше, чем когда-либо, напоминало алебастровую маску Медузы, расстрелянную из духового ружья. И глаза были частью этой маски, будто брошенной на подушку. Они не были глазами Сэди Берк. В них ничего не горело.
– Привет, Сэди, – сказал я, – надеюсь, я не потревожил вас своим посещением?
Она разглядывала меня потухшими глазами.
– Нет, не потревожили, – сказала она.
Тогда я сел, подтащил свое кресло поближе и зажег сигарету.
– Как вы себя чувствуете? – спросил я.
Она повернулась ко мне и снова посмотрела на меня долгим взглядом. На миг что-то вспыхнуло в ее глазах – будто сквозняк пронесся над гаснущими углями.
– Перестаньте, – ответила она, – со мной все в порядке. С чего бы мне плохо себя чувствовать?
– Ну слава Богу, – сказал я.
– Я приехала сюда не потому, что больна. Я приехала, потому что устала и хочу отдохнуть. Я так и сказала врачу: «Я буду здесь отдыхать, потому что устала. И не хочу, чтобы вы ко мне приставали, разговаривали со мной по душам и допытывались, не вижу ли я во сне красную пожарную машину». Я ему сказала: «Если я поговорю с вами по душам, вы такого наслушаетесь, что у вас уши завянут. Я хочу здесь отдыхать, и вы меня не злите». Говорю: «Я от многого устала, и больше всего – от людей, и к вам, доктор, это тоже относится».
Она приподнялась на локте и посмотрела на меня.
– И к вам это тоже относится, Джек Берден, – сказала она.
Я ничего не ответил и не пошевелился. Сэди легла и, видимо, забыла обо мне.
Сигарета успела догореть у меня в пальцах, и я прикурил от нее другую, прежде чем сказал:
– Сэди, я понимаю, как вам тяжело, и не хотел бы ворошить старое, но…
– Ничего вы не понимаете, – сказала она.
– Ну так… приблизительно, – сказал я. – Но приехал я потому, что хочу задать вам один вопрос.
– А я думала, вы приехали потому, что так страшно меня любите.
– Не буду отрицать, – сказал я. – Люблю. Мы долго работали вместе и отлично ладили. Но не в этом…
– Да уж, – перебила она, снова приподнявшись на локте, – все мы отлично ладили. Просто отлично, куда к черту…
Я подождал, пока она ляжет и отвернется от меня к окну, за которым виднелись река и лужайка. В чистом небе над лохматыми макушками кипарисов за рекой летел ворон. Потом ворон скрылся, и я сказал:
– Адам Стентон убил Хозяина, но сам он до этого никогда бы не додумался. Кто-то его натравил. Кто-то, кто знал, что за человек Адам, знал, как он получил пост в больнице, знал…
Она как будто не слушала меня. Она смотрела в ясное небо над лохматыми кипарисами, где скрылся ворон. Я помедлил, потом, наблюдая за ее лицом, продолжал:
– …И знал про Хозяина и Анну Стентон.
Я снова помолчал, наблюдая, какое впечатление произведут на нее эти имена, но лицо ее ничего не выражало. Оно выглядело просто усталым, усталым и совершенно безразличным.
– И вот что я выяснил, – продолжал я. – В тот день Адаму кто-то позвонил и рассказал про Хозяина и его сестру. И все остальное. Словом, понимаете. Он взбесился. Пошел к сестре, набросился на нее, а она ничего не отрицала. Не такой она человек, чтобы отпираться. Я думаю, ей самой была противна вся эта скрытность, она почти обрадовалась, что может больше не прятаться…
– Ну, ну, – сказала Сэди, не оборачиваясь ко мне, – расскажите мне, какая она честная и благородная, ваша Анна Стентон.
– Извините, – сказал я, чувствуя, что краснею. – Кажется, я отклонился от темы.
– Да, кажется, отклонились.
Я помолчал.
– Этот человек, который звонил Адаму, – вы не представляете, кто бы это мог быть?
Казалось, она раздумывает над моим вопросом. Если она его слышала, в чем я не был уверен.
– Не представляете? – спросил я.
– Нет, не представляю, – сказала она.
– Нет?
– Нет, – сказала она, по-прежнему не глядя на меня. – А мне и незачем представлять. Потому что, видите ли, я знаю.
– Кто? Кто? – Я вскочил с кресла.
– Дафи, – сказала она.
– Так и знал! – вскрикнул я. – Как же я не догадался! Больше некому.
– А если знали, – сказала она, – какого черта вы сюда приперлись?
– Я хотел убедиться. Хотел знать. Точно знать. Я… – Я оборвал себя и, стоя в ногах шезлонга, взглянул сверху на ее лицо, повернутое к окну и освещенное косыми лучами солнца. – Значит, вам известно, что это Дафи… Откуда вам известно?
– Черт бы вас взял, черт бы вас взял, Джек Берден, – устало проговорила она и повернула голову ко мне.
Потом, глядя на меня, она села и уже не устало, а горячо и со злобой произнесла:
– Черт бы вас взял, Джек Берден, что вас сюда принесло? Почему вы всюду лезете? Почему не даете мне покоя? Почему?
Я смотрел ей в глаза; глаза горели на искаженном лице.
– Откуда вам известно? – мягко настаивал я.
– Черт бы вас взял, черт бы вас взял, Джек Берден. – Это звучало как заклинание.
– Откуда вам известно? – повторил я мягче прежнего, почти шепотом, и наклонился к ней.
– Черт бы вас взял, Джек Берден! – сказала она.
– Откуда вам известно?
– Потому что… – начала она, но осеклась и устало, с отчаянием повела головой, как ребенок в жару на подушке.
– Потому что? – повторил я.
– Потому что, – сказала она и откинулась в шезлонге, – я сама ему сказала. Я велела ему позвонить.
Так. Так, значит. А я не догадался. Мои колени медленно подогнулись, я осел, как машина на спущенном пневматическом домкрате, и очутился в кресле. Ай да Сэди. Я смотрел на нее так, будто никогда ее прежде не видел.
Через минуту она сказала:
– Перестаньте на меня смотреть. – Но в голосе ее не было гнева.
Я, наверно, продолжал смотреть на нее, потому что она опять попросила:
– Перестаньте на меня смотреть.
Потом я услышал свой голос, словно разговаривал с собой:
– Вы убили его.
– Ладно, – сказала она. – Ладно. Убила. Он бросил меня. Окончательно. Я знала, что теперь это окончательно. Ради своей Люси. После всего, что я сделала. Сделала его человеком. Я сказала, что он об этом пожалеет, а он улыбнулся этой новой своей постной улыбкой, как будто разучивал роль Христа, взял меня за руки и попросил понять… Понять, видали! И тут меня как обожгло: я убью его.
– Вы убили Адама Стентона, – сказал я.
– Боже, – выдохнула она, – Боже.
– Вы убили Адама, – повторил я.
– И Вилли, – прошептала она. – Убила.
– Да, – кивнул я.
– Боже, – проговорила она, глядя в потолок.
Я выяснил то, ради чего приехал сюда. Но я продолжал сидеть. Я даже не закурил.
Немного погодя она сказала:
– Подите сюда. Пододвиньте ваше кресло.
Я подтащил свое кресло ближе к шезлонгу. Она не посмотрела на меня, но неуверенно протянула руку в моем направлении. Я взял ее и держал, а Сэди смотрела в потолок, и косые лучи безжалостно освещали ее лицо.
– Джек, – сказала наконец она, не глядя на меня.
– Да?
– Я рада, что сказала вам. Я знала, что придется кому-нибудь сказать. Когда-нибудь. Я знала, что придется, но мне некому было сказать. Пока вы не приехали. Вот почему я так вас ненавидела в ту минуту. Как только вы вошли, я поняла, что должна буду вам сказать. Но я рада, что сказала. Мне все равно, кто об этом узнает. Может, я не такая благородная, как ваша Стентон, но я рада, что сказала.
Я не нашелся что ответить. Поэтому какое-то время я продолжал сидеть – молча, что, видимо, устраивало Сэди, – держал ее за руку и глядел поверх нее на реку, которая вилась под мхом, свисавшим с лохматых кипарисов, – на воду, рябую от водорослей, тяжелую, с запахом и отливом болот, дебрей и темноты, начинавшихся за стриженой лужайкой.
Я выяснил, что Крошка Дафи, который был теперь губернатором штата, убил Вилли Старка так же верно, как если бы его собственная рука держала пистолет. Я выяснил также, что Сэди Берк вложила оружие в руки Дафи и нацелила его, что и она убила Вилли Старка. И Адама Стентона. Но то, что сделала она, было сделано сгоряча. То, что сделал Дафи, было сделано хладнокровно. И в конце концов, поступок Сэди Берк не имел такого значения. Меня он как-то мало интересовал.
Значит, оставался Дафи. Дафи это сделал. И, как ни странно, при этой мысли я испытывал большую радость и облегчение. Дафи его убил. И от этого все становилось чистым и ясным, как в солнечный морозный день. Там где-то был Крошка Дафи со своим бриллиантовым перстнем, а тут был Джек Берден. Я ощущал свободу и ясность, как бывает после долгого паралича, вызванного неведением и нерешительностью, когда ты вдруг понимаешь, что можно действовать. Я чувствовал, что готов действовать.
Но я не знал – как.
Когда я во второй раз приехал к Сэди – по ее собственной просьбе, – она, не дожидаясь каких-либо намеков с моей стороны, сказала, что, если нужно, она составит заявление. Я ответил, что это будет прекрасно, и мне казалось, что это будет прекрасно, ибо я по-прежнему ощущал свободу, ясность и готовность к действию, а Сэди вооружила меня. Я поблагодарил ее.
– Не надо меня благодарить, – сказала она, – я не ради вас это делаю. Дафи… Дафи… – Она села на шезлонге, и глаза ее загорелись, как прежде. – Вы знаете, что он выкинул? – Не дожидаясь ответа, она продолжала: – После… После этого я ничего не чувствовала. Ничего. Я уже вечером узнала, что произошло, и мне было все равно. А на другое утро ко мне приходит Дафи, пыхтит, и улыбается, и говорит: «Ну, девочка, ты молодец, поздравляю, поздравляю». А я все равно ничего не чувствовала, даже когда посмотрела на его лицо. Но потом он обнял меня за плечи и похлопывать начал, поглаживать между лопатками. И говорит: «Ты убрала его, девочка, и я тебя не забуду. Теперь мы с тобой не расстанемся». И тут на меня накатило. В эту самую секунду. Как будто его не в Капитолии убивали, а здесь, сейчас, у меня на глазах. Я вцепилась в него ногтями и выскочила. Убежала на улицу. А через три дня, когда он умер, поехала сюда. Мне больше некуда было деться.
– Ну что ж, спасибо, – сказал я. – Я думаю, мы расквитаемся с Дафи.
– На суде ничего не докажешь, – сказала она.
– Я на это не рассчитываю. Все, что он вам говорил или вы ему говорили, ничего не доказывает. Но есть другие способы.
Она задумалась.
– При любом способе, через суд или нет, вы же понимаете, что вам придется втянуть эту… – Она запнулась и не выговорила того, что вертелось у нее на языке. – Впутать Анну Стентон.
– Она согласится, – заверил я. – Непременно согласится.
Сэди пожала плечами.
– Вам лучше знать, что вам нужно, – сказала она. – И вам, и ей.
– Мне нужен Дафи.
– Я не возражаю, – сказала она и снова пожала плечами. Вид у нее опять сделался усталый. – Я не возражаю, – повторила она, – но мир полон таких Дафи. Мне кажется, я всю жизнь среди них прожила.
– Сейчас я думаю только об одном из них, – объявил я.
Прошла неделя, я все еще думал об этом одном (к тому времени я решил, что не остается иного выхода, как дать материал в оппозиционную газету), когда получил записку, написанную его собственной рукой. Не могу ли я к нему зайти, спрашивалось в ней. Когда мне будет удобно.
Мне было удобно немедленно, и я нашел его ветчинное величество на большой кожаной кушетке в библиотеке резиденции, где прежде сиживал Хозяин. Его ботинки заскрипели, когда он поднялся мне навстречу, но тело его колыхалось с легкостью раздутого тела утопленника, вырвавшегося наконец из цепких объятий донного ила и торжественно всплывающего на поверхность. Мы обменялись рукопожатиями, он улыбнулся. Кушетка снова застонала под его тяжестью, и он жестом предложил мне присесть.
Черный слуга в белом пиджаке принес виски. Я сделал глоток, но от сигары отказался.
Он сказал, что удручен смертью Хозяина. Я кивнул.
Он сказал, что ребятам очень не хватает Хозяина. Я кивнул.
Он сказал, что дело все же должно делаться. Так, как хотел бы Хозяин. Я кивнул.
Он сказал, что все же ему очень не хватает Хозяина. Я кивнул.
Он сказал:
– Джек, ребятам вас очень не хватает.
Я скромно кивнул и сказал, да, и мне их не хватает.
Он продолжал:
– Да, я еще на днях сказал себе: дай мне только впрячься, и я обязательно разыщу Джека. Ну да, Джек – как раз такой человек, какой мне нужен. Хозяин его очень высоко ставил, а что хорошо для Хозяина, то хорошо и для старины Дафи. Да, сказал я себе, надо разыскать старину Джека. Такой человек мне очень нужен. Прямой, честный. Такому можно довериться. Этот не подведет, не обманет. Его слово крепче печати.
– Это обо мне речь? – спросил я.
– Конечно, – ответил он. – Я хочу сделать вам предложение. Я не знаю точно, на каких условиях вы работали с Хозяином, но вы мне только скажите, и я вам прибавлю десять процентов.
– Меня устраивало мое жалованье.
– Вот это разговор белого человека, – сказал он и серьезно добавил: – И не поймите меня превратно, я знаю, что вы с Хозяином были вот так. – Он поднял два белых лоснящихся епископальных пальца, как для благословения. – Вот так, – повторил он. – Не поймите меня превратно, я не критикую Хозяина. Я просто хочу вам показать, как я вас ценю.
– Благодарю, – произнес я без особой теплоты.
Теплоты, по-видимому, было так мало, что он слегка наклонился вперед и сказал:
– Джек, я прибавлю двадцать процентов.
– Этого недостаточно, – отозвался я.
– Вы правы, Джек, – сказал он. – Этого недостаточно. Двадцать пять процентов.
Я замотал головой.
Ему стало немного не по себе, кушетка скрипнула, но он поборол себя и улыбнулся.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.