Электронная библиотека » Сарториус Топфер » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 3 августа 2023, 10:43


Автор книги: Сарториус Топфер


Жанр: Ужасы и Мистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Не кошачий ли это орган? – спросил Аларт, поворачиваясь мертвыми глазами в сторону соборных ступеней.

– Нет, до такой гадости святые отцы еще не дошли, – отвечала Хендрикье. – Это музыкальный инструмент, похожий на ту Синфонию, что когда-то играла в соборе Святого Ламберта. Возьмем ее с собой – она поможет нам зарабатывать деньги, когда ты научишься на ней играть.



Надо сказать, что у Аларта были чрезвычайно чувствительные пальцы, такие ловкие, как будто в каждом его пальце жило по обезьянке. Поэтому он легко мог обуздать любой музыкальный инструмент и долгое время слыл известным лютиером. Ему на починку несли самые разные инструменты, по преимуществу, конечно, лютни, но при случае он мог вернуть к жизни и испанскую виуэлу, и виолу да гамба, и челло да спалла, и канун, и даже арабский ууд. Таким образом, он всегда имел недурной заработок.

Однако затем с Алартом случилось несчастье: его коснулась своим дыханием черная смерть; она оставила ему жизнь, но выжгла его глаза. В одночасье потеряв все то, чем он зарабатывал на жизнь, утратил Аларт и дом, и деньги, и надежды, ожесточился и отправился бродяжничать.

Уже будучи слепым бродягой, он встретил Хендрикье, которая была так мала, что, ложась спать, укрывалась не более чем тремя кленовыми листьями, а вставая поутру, умывалась тем количеством росы, что скапливалось в одном цветке вьюна.

Произошла эта встреча в тот момент, когда на Хендрикье напал большой голодный кот.

Кот изгибался, шипел и явно не прочь был пообедать этой маленькой женщиной, а она отбивалась от него, кидаясь камушками, и тонким голосом звала на помощь. Но никто из горожан не торопился ей помогать: зрелище было забавным, а людей хлебом не корми – дай повеселиться за чужой счет.

Один только Аларт пробился вперед со своей палкой, которой он ощупывал дорогу. Он не видел, какой потешной была схватка карлицы с котом, и потому не находил в ней никакого удовольствия. Только тонкий жалобный голосок отдавался у него в ушах и вдруг заставил очерствевшее сердце размягчиться и ударить о ребра со всей силы, словно в груди у него ожил мешок с нагретым песком.

– Пошел прочь! Пошел прочь! – закричал Аларт, угрожая коту палкой.

Сам-то он кота, разумеется, не видел, зато кот отлично видел палку и здоровенный сапог Аларта, занесенный прямо над его головой, поэтому поспешил удрать. Толпа разочарованно расходилась, кое-кто громко бранил слепца, испортившего всю забаву, а Аларт пошарил вокруг себя руками и спросил:

– Ты еще здесь, пискля?

– Я здесь, – прозвучал тот же тонкий голосок.

– Подойди, а то я тебя не вижу.

– А если я подойду, ты меня увидишь?

– Нет, конечно, – отвечал Аларт. – Ты что, дура? Не поняла, что я слепой?

– Понять-то поняла, да только зачем мне подходить поближе?

– Чтобы я мог тебя сцапать! – сказал Аларт и расхохотался, тряся подбородком. – Полюбилась ты мне своим тощеньким голоском. Скажи, какого ты росточка?

Хендрикье подошла к Аларту вплотную, и он положил ладонь на ее волосы.

– Ух ты, совсем крошка, – восхитился Аларт. – Сколько же тебе лет?

– Да лет тридцать уже, – сказала Хендрикье. – Я так думаю.

– Так ты не ребенок?

– Нет, конечно. Я взрослая женщина. Умею стоять на голове, забираться на ладонь к великану, прыгать в горящее кольцо и иногда переодеваюсь обезьянкой, когда в зверьках возникает нужда, а обезьянки под рукой нет.

– А если я женюсь на тебе, – сказал Аларт, – уйдешь со мной бродяжничать?

– Я и так бродяжничаю, так что мне нет никакой разницы, – отвечала Хендрикье.

– Я буду тебя защищать, – обещал Аларт. – Глаз у меня больше нет, зато кулачищи при мне, да и сапожищами я пользоваться умею не по назначению.

– Мне это нравится, – засмеялась Хендрикье и вытерла слезы и капельку крови, выступившую на щеке там, где кот исхитрился ее царапнуть. – Что ж, буду твоей женой. При случае сможем выдавать меня за говорящую обезьянку – это всегда приносит хорошие деньги, – но ты уж защищай меня и от котов, и от злых людей. А когда я буду уставать на большой дороге, сажай меня за пазуху.

– Договорились, – кивнул Аларт.

Они соединили руки и перед небом, статуей Элиаса, что украшала фонтан, и котом, который не ушел далеко и наблюдал за ними, вылизывая лапу, объявили друг друга мужем и женой.

Вот какие люди нашли Синфонию, которая была разжалована из церковных инструментов и изгнана на улицу. И хотя Синфония изрядно уменьшилась в размерах, все же она оставалась достаточно большой, чтобы внутри нее могла поместиться Хендрикье. Так Аларт обрел музыкальный инструмент, который мог теперь чинить и из которого мог извлекать звуки, а Хендрикье обрела короб, в котором могла путешествовать, или, лучше сказать, передвижной дом. И хоть теперь инструмент был низведен из Синфонии в колесные лиры, а Аларт из лютиера превратился в лирника, все же нельзя сказать, чтобы все они не были довольны своей участью.


Итак, они проходили мимо того самого дома, где Тенис ван Акен и Гисберт ван дер Вин обсуждали наряды для аллегорий на будущем празднике, после чего Гисберт прочитал стихотворение, написанное специально для аллегории Благочестия, и Аларт ван Айк услышал это стихотворение.

Самому-то Аларту оно совершенно не понравилось. Для его ремесла оно не годилось: если лирник начнет призывать людей сидеть по домам и плакать о своих грехах, то никто не придет на рыночную площадь, не будет слушать песенки колесной лиры и платить деньги за танец обезьянки в пестром платьице, сшитом из обрезков чужой одежды.

Но вот у колесной лиры имелось собственное суждение на этот счет, ведь она не забыла еще о тех временах, когда торжествовала в соборе Святого Ламберта. Поэтому она прямо на ходу втянула в себя эти стихи и засунула их в свое гудящее чрево. Но то ли чрево это за годы странствий слишком уж уменьшилось, то ли понабилось туда много разной словесной шелухи, только вот благочестивым виршам Гисберта ван дер Вина было там тесно и неловко. Со всех сторон к тому же набрасывались на них всякие непристойности, разъевшиеся на успехе у простонародья: и богохульственные шуточки, и истории про задницы, и байки про те булки, что не покидают булочницу ни днем, ни ночью, и много еще всякого про то, что в человека входит и то, что из человека выходит. Как ни отбивались вирши, как ни возмущались, но то и дело от них откусывали по кусочку, прожевывали и с издевками выплевывали. И такая пошла битва стихов внутри старой колесной лиры, что только держись!

Тут Хендрикье нырнула внутрь своего короба-дома, схватила инструмент-треугольник, ударила по нему металлической палочкой – такой уж звон тут поднялся на всю колесную лиру! – да как закричит:

– А ну, молчать! Что это вы тут устроили?

– А чего вирши мастера Гисберта так себя ведут, будто они самые главные? – пожаловалась Булочница. – Я такая сытная да веселая, мне всегда люди подпевают. А теперь вот даже булки негде пристроить, везде эти черствые лапы меня щиплют и обвиняют, будто я нахалка.

– Вирши мастера Гисберта пока что новички, – сказала Хендрикье. – Но я их приструню, не волнуйтесь, мои любимые грязные песенки! – И обратилась она прямо к благочестивым виршам: – Как вам не стыдно! Ведете себя столь нескромно. Пришли в чужой дом и ноги на стол положили. Где же ваша любовь к ближнему?

– Не видим мы здесь никакого ближнего, – проворчали благочестивые вирши. – Один только сплошной разврат и безобразие – вот и все, что мы тут наблюдаем. Глядеть срамно, а говорить тем более.

– Сами-то вы кто? – возмутилась песенка про пьяницу. Нос у нее был огромный, сизый и свисал, как груша, но в целом была эта песенка хоть куда бабенка, с крепкими округлыми боками. – Нашлись тут праведники, взгляните-ка на них!

– Вы все мне не ближние, – с достоинством отвечали благочестивые вирши. – Не можем мы признать ближними тех, кто ведет себя столь непотребно.

– Вы и сами нам не ближние! – затопал тонкими ногами и затряс задницей стишок про задницу. У него, по правде сказать, ничего, кроме ног и задницы, не было, поэтому разговаривал он тоже задницей. – Как вы сюда пробрались-то? Обманом, не иначе. Вот бессовестные! На чужой каравай ротик разинули, а там не ротик, а целая огромная пасть! Таким, как вы, здесь места нет. Убирайтесь-ка подобру-поздорову, пока все рифмы вам из вашей благочестивой задницы не повыдергивали!

– Мы и рады бы отсюда убраться, да как это сделать? – вздохнули бедные вирши.

Огляделись они вокруг, и рыдать захотелось: какие жуткие вокруг создания толпятся, как гневаются на них, сколько ярости и вони распространяют! И как так вышло, что очутились вирши мастера Гисберта в столь неподобающем месте?

– Вот как поступим, – заговорила Хендрикье.

Все разом замолчали и повернулись к ней: внутри колесной лиры она была настоящей королевой. – Как начнется праздник, будут читать стихи. Когда дойдет черед до вас, выходите из лиры и скоренько влетайте в уста персонажа, для которого вы и были предназначены. Вот тут, – она показала где, – между клавишами есть подходящее для вас отверстие. Через него и выходите, слог за слогом. Глядишь – и следа от вас не останется. И тогда внутри нашей лиры снова будет мир и покой.

Тут Хендрикье перевела взгляд на Булочницу, а с нее – на Балбеса. Балбес сидел на колесе, болтал босыми ногами и покачивал головой. Изо рта у него капала слюна, но когда он поднял взгляд, там была нескрываемая похоть.

Хендрикье погрозила ему пальцем.

– А вы все помалкивайте, пока не настанет ваш час. Вечером засядем в таверне, вот там и повеселимся на славу. Каждый из вас по очереди выйдет наружу, получит свою порцию грубого хохота, винных поцелуев и фальшивого подпевания, а потом мирно вернется в колесную лиру. Будет о чем вспомнить, пока мы идем по дороге дальше, на другую ярмарку, на другой праздник, в другую харчевню. А до тех пор – цыц! Поняли?

– Ой! – сообразили вдруг благочестивые вирши. – А если мы изойдем из этого вертепа богохульников… То есть если мы покинем сию колесную лиру… Где же мы будем обитать-то?

– Ха, дошло наконец! – злорадно прошамкала Задница.

Булочница расхохоталась, Пьяница громко пукнула, а странное существо, похожее на птицу с длинным языком, истыканным черными нотами, принялось трясти языком и издавать скрежещущее цвирканье.

Благочестивые вирши зажали уши.

– Ай, прекратите! Мы ведь всего несколько рифмованных строк! Как же так получилось, что мы, едва выйдя из уст нашего мастера, угодили прямо в ад?

– Какой же это ад? – удивилась Хендрикье.

– Уж мы-то знаем, какой он, ад, – причитали благочестивые вирши, – ведь наш мастер глубоко проник в эту тему и изучил ее со всех сторон, пощупал и сбоку, и снизу, и все изложил стихами. Старшие наши братья давно красуются в книгах, переписанные отменным почерком и снабженные картинками. А нам придется доживать свой век внутри колесной лиры, в обществе пьяниц и богохульников.

От этих слов другие стихи пришли в неописуемый восторг, и такой тут поднялся визг, и крик, и смех, и топот ног (у кого они были)!

– Может быть, мастер Гисберт сжалится и заберет вас обратно, – попыталась утешить вирши Хендрикье. – А там, глядишь, и в книгу попадете. В самом деле, вы не такие, как другие наши товарищи. Их-то будут петь и петь, передавая от одного бражника к другому, и пока жив на земле хоть один бражник, не умрут и эти песни, а когда и последний бражник переселится в ад, будут звучать и в аду. Но вас никто не будет передавать из уст в уста, вам нужно прибежище потверже.

– Что ж, – вздохнули благочестивые вирши, – так и поступим. Спасибо тебе, добрая женщина. Хоть ты и водишься с самыми низшими отбросами общества, сердце у тебя доброе, а голова светлая.

– У меня тоже голова светлая, – вмешалась задница и гнусно захихикала.


Время между тем близилось к обеду, но это только так говорится у тех, кто может позволить себе обед. Те же, для кого все эти «обеды» оставались сплошной условностью, устроились на тумбе в углу рыночной площади, там, где к собору отходит небольшая улочка, поставили колесную лиру на землю, вынули из кошеля два куска хлеба и поделили их пополам. Хендрикье хоть и была крошкой, но ела как взрослый мужчина; в этом была особенность карлицы, поскольку, в силу малых размеров, она быстрее переваривала пищу и, соответственно, быстрее начинала испытывать голод.

Тут на колесную лиру упала тень. Аларт не переменил позы и головы не поднял – он не видел этой тени, но Хендрикье все видела и пронзительно взвизгнула:

– Кто ты такой и что это ты тут делаешь?

– Я такой же, как и вы, – отвечал Йоссе ван Уккле. – Пришел неизвестно откуда в поисках поживы среди здешних благоразумных горожан, а потом, разорив их карманы, уйду неизвестно куда.

– Ишь ты, как выражается! – сказала Хендрикье нелюбезно. Она не без оснований увидела в Йоссе конкурента.

– Хотел вот спросить у доброго хозяина, – обратился Йоссе к Аларту, – не могли бы вы поменяться со мной шапками?

– Это еще зачем? – пробурчал Аларт. – Мне и моя шапка подходит, а чужая может оказаться вшивой.

– В таком случае обменяемся и вшами, и мыслями, – сказал Йоссе. – Ибо сказано в одном арабском трактате, что вши питаются мыслями. Поэтому у мудрецов вши тощие, а у глупцов – жирные.

– С чего бы? – удивился Аларт. – Должно же быть наоборот.

– Да ведь у людей всегда так: у кого много, тот не делится, а у кого мало – готов и последнее отдать. Вот почему вшивый глупец всегда глупее глупца, у которого вшей не водится.

– Это разумно, – сказал Аларт, снимая шапку. – А для чего тебе моя шапка?

– Хочу, чтобы меня не узнавали на улицах, – объяснил Йоссе. – Случилось так, что мой брат по братству Арифметиков вместе с нашей сестрой, ее милостью Сложением, сложился в причудливую фигуру и улетел в стеклянном шаре, поэтому-то на наше братство ополчились местные и не дают мне прохода. Но в твоей шапке они меня не узнают, потому что люди всегда смотрят на шапку, а не на лицо.

– Не помню я, на что там смотрят люди, – сказал Аларт. – Потому что давно потерял зрение. Я ношу свое зрение в колесной лире.



Йоссе с любопытством заглянул в колесную лиру, но стихи, которые до сих пор подглядывали оттуда за незнакомцем, быстро попрятались по темным закоулкам, и Йоссе ничего не увидел.

– Это я, – подала голос Хендрикье. – Я его зрение. Он меня в колесной лире носит.

– А ты кто? – поинтересовался Йоссе.

– Когда жена, а когда обезьянка, – ответила Хендрикье.

– Это тебе повезло, брат, – обратился Йоссе к Аларту. – Твоя обезьянка умеет говорить. У меня-то осталась только философская жаба. Но она все время молчит.

– Может, оно и к лучшему, – сказал Аларт, за что Хендрикье больно ущипнула его за ногу.

– Говорят, для занятий философией необходимо обзавестись деньгами, да так, чтобы хватило на пару лет беззаботной жизни, – продолжал Йоссе. – Это серьезный философский вопрос. Ведь без денег невозможно питаться.

– Глубокий вывод, брат, чрезвычайно глубокий, – сказал Аларт. – И долго ты к нему шел?

– Я вовсе не шел к нему, – отвечал Йоссе, – ибо я по нему иду. Подобно тому, как обычный человек идет по дороге, философ идет по тому выводу, что без денег не бывает еды. А раз так, то на еду приходится зарабатывать.

– Верно, – подтвердил Аларт.

– А зарабатывая на еду, невозможно заниматься философией, ибо и то и другое требует примерно равных затрат времени.

– Не поспоришь.

– Поэтому я в основном не ем.

– Мы уже доели наш обед, так что здесь тебе не перепадет ни крошки, – сообщила Хендрикье.

– Я сейчас не про ваш обед, а про свой, – возразил Йоссе. – Чужие обеды меня не интересуют.

– Разумно, – сказал Аларт. – Сразу понятно, что ты философ.

– И раз я философ, не имеющий денег, то, стало быть, служу живым отрицанием постулата Альберта Великого о том, что для занятий философией необходимы немалые деньги.

– Альберта какого-то приплел, смотри ты, – плюнула Хендрикье. – Ты получил свою шапку, брат, вот и ступай себе с миром. Только свою-то шапку оставь, а то моему господину в голову надует.

– Надеюсь, ему надует немного лишнего ума, – сказал Йоссе. – Впрочем, шапку пусть наденет. Лишний ум на то и лишний, что он не нужен.

Тут Фромма вылезла из кармана Йоссе и потянулась ручками к Хендрикье.

– Это и есть твоя философская жаба? – спросила Хендрикье.

– А на кого она похожа? – вопросом на вопрос ответил Йоссе.

– А что она умеет?

– Да все, что умеют жабы и философы, – сказал Йоссе. – Ничего не делать, ловить языком мух, носить странную одежду и вызывать всеобщее удивление.

– Не знала, что жабы так могут.

– Разумеется, они все это могут, – сказал Йоссе. – И с помощью этой жабы я рассчитываю сегодня неплохо заработать.

– В таком случае оденусь обезьянкой, – решила Хендрикье. – Можем показать поединок между обезьянкой и жабой, а потом станцевать танец, если это не будет противоречить твоей философии.

– Моей философии ни жабы, ни обезьянки не противоречат, – сказал Йоссе. – Как, впрочем, и деньги, и отсутствие их. Все зависит от угла зрения.

Он проводил их в таверну Яна Масса, где его приняли как старого знакомого, и лирник со своей крошечной женой и огромной лирой смог наконец отдохнуть под крышей, на более-менее мягкой кровати.


Городской праздник начался с великого шествия. Сделанный из соломы и покрытый полотнами слон стоял на большой телеге, а рядом с ним в изысканных позах застыли воины в одеждах, изобильно украшенных перьями. Далее подкатила телега с аллегорией Богословия, окруженной девами в белых одеяниях и с ветвями в руках. Потом появилась телега с аллегорией Пустословия; тут уж рассыпались все цвета радуги, а само Пустословие, представленное мужчиной большого роста, с грудью и задницей из набитых соломой тюфяков, что-то выкликало и давилось от смеха. Все они, несмотря на разнородность манер, были оформлены изысканно и с большим вкусом.

Далее последовали, как и было задумано, повозки с гербами, повозки с дарами природы, повозки с дикими зверями (сделанными также из соломы) и повозки с животными прирученными (эти были настоящими и блеяли, мычали и лаяли на все лады). Словом, как будто весь Предначинательный псалом внезапно ожил и предстал перед горожанами.

Вот все это остановилось, заняв свои места, и редерейкеры начали свои выступления.

Стихи были звучными и полными глубокого смысла, который истолковывали для народа. Все вокруг слушали чрезвычайно внимательно. А чтобы народ не успевал соскучиться и не утратил драгоценного внимания, между стихами разыгрывались сцены. Таким образом, выступили уже Медицина и Поэзия – они спорили, кто из них важнее, ибо Медицина лечила тело человека, а Поэзия исцеляла человеческий дух. Слон ревел, поднимая хобот, для чего задействованы были два мальчика, прятавшиеся под полотняной попоной. Ревом слон присуждал победу Поэзии, однако затем возникали фигуры Лже-поэзии и Лже-медицины, и спор возобновлялся, покуда не приходил Добрый Самаритянин и не разгонял их палкой. Самаритянин, как известно, мог позаботиться и о теле человека, и о его душе, спор разгорелся лишь о том, в какой последовательности это делать.

Наконец настал решающий момент – вперед вышла Добродетель.

Стихи, толкавшиеся внутри колесной лиры, непрерывно хихикали: их смешили звучавшие с телег шутки, и кое-какие они старались запомнить и забрать себе, но еще больше смешила их высокопарность, с которой изъяснялись такие персонажи, как Поэзия и Самаритянин:

 
Хоть зря несчастье ближнего в пыли,
Лже-добродетельные мимо все прошли… –
 

Покатывалась со смеху Булочница, а Задница упала на зад и принялась дергать в воздухе ногами.

– Тихо, тихо, – шипела на них, заглядывая внутрь лиры, Хендрикье. – Хотите, чтобы вас обнаружили и выгнали вон?

– Мы-то не пропадем, – смеялись непристойные песенки, – мы-то бессмертные.

– Готовьтесь, благочестивые, – обратилась Хендрикье к виршам Гисберта ван дер Вина. – Скоро ваш черед. Помните, просачивайтесь по словечку через узкие отверстия. Если вырветесь из большого отверстия, то можете в полете скомкаться, а то и спутаться. В таком деле, как виршеплетство, спешить никак нельзя.

– Поняли, поняли, – глухо отвечали вирши. – Ах, мы волнуемся. Мы так волнуемся. Ведь это будет наше первое появление на публике.

Гисберт ван дер Вин взмахнул рукой, показывая, что наступает кульминационный момент.

Добродетель, которой надлежало вынести вердикт всем спорам и подвести итог, который выразился бы в призыве всем стать благочестивыми и более не грешить, открыла рот…

Вирши по словечку начали просачиваться наружу…

Но то ли пребывание в неподобающем обществе сказалось, то ли кто-то из гадких стишков прицепился, да только Добродетель произнесла на всю площадь следующее:

 
Сколь этот мир несовершен,
Уж опустел вина кувшин.
И в скорбный час, когда влекут
Меня туда, где стол накрыт,
Все мной содеянное зло
На скатерть грязную легло,
Оно порадует чертей,
Раздвинув ноги для гостей.
 

Тут на башне Святого Иоанна громко зазвонил колокол, и бедные вирши так перепугались, что рассыпались по словечку и разлетелись в разные стороны.


В таверне Яна Масса было шумно. Казалось, половина города сюда пришла, и все сплошь горожане с достатком – эта таверна пользовалась хорошей репутацией, и хозяин ее слыл человеком добродетельным.

Нужно сказать, что в Хертогенбосе отсутствовала епископская кафедра, да и герцог Нассау, хоть и наезжал сюда временами, но постоянной резиденции здесь не имел, а это все означает, что горожане сами следили за своей нравственностью. И делали они это, надо сказать, неплохо. В ярмарочные дни и во время особых праздников веселились здесь отменно, иногда даже до драк, но серьезных смертоубийств не происходило, да и вообще расходились горожане довольно мирно. Наутро после шумного веселья город вновь был чист и готов трудиться до седьмого пота.

Поэтому и в таверне, где в чести были такие мирные добродетели, как суп на говяжьем бульоне и пирожки с капустой и пряными травами, без всякого ущерба для чести собирались граждане почтенные и полупочтенные; что до совсем не почтенных, вроде лирника Аларта или философа Йоссе, то они сюда допускались как бы на особых условиях и в большие дни сидели в темном углу.

Йерун ван Акен принадлежал, в силу своей молодости, к разряду посетителей полупочтенных, поэтому устроился ближе к выходу и заказал совсем скромно. Со временем, разумеется, и Йерун перейдет в разряд почтенных граждан, но пока что эту позицию занимали лишь его отец и старший брат. Они устроились в глубине таверны рядом с редерейкерами пятой камеры – героями празднества. О странном происшествии со стихами, предназначенными для аллегории Добродетели, старались не говорить, но из мыслей не шла эта история, и в конце концов один из собравшихся – на празднике он представлял Чревоугодие – высказался:

– Как хотите, господа мои, но не верю я, чтобы наш Гисберт ван дер Вин написал подобные строки!

И тут словно плотину прорвало – хлынули самые разнообразные предположения.

– Да как сказать! – выступил Пустословие. – Это с какой стороны посмотреть, господа мои. Вы вот сохранили бы ясность рассудка, если бы дочь ваша в одеянии праматери Евы устремилась в небеса, да еще в обществе какого-то, прости Господи, Арифметика?

– Положение мастера ван дер Вина, разумеется, тяжелое и даже, как бы это выразиться, плачевное, – возразил Лже-медицина, – но не думаете же вы, что это отразилось на его рассудке?

– Ни в чем нельзя быть уверенным, – заявил Поэзия. – Рассудок – вещь весьма хрупкая, практически стеклянная. Тюкнет ворона клювом, пролетая мимо по совершенно другим делам, – и готово дело, разлетелся на осколочки.

Кобус ван Гаальфе тоже был здесь и сидел рядом с почтенными господами. Внимая всем этим разговорам, он постепенно темнел лицом и наконец, допив свое пиво, гневно заговорил:

– Слушаю вас и огорчаюсь, господа мои. Как можно приписывать благородному стеклу столько дурных свойств? Что с того, что оно прозрачно и хрупко? Разве сам мир наш не прозрачен и не хрупок, разве не заключен он в тонкую сферу? Шарообразный сосуд обладает формой совершенной и достойной всяческого уважения. И позвольте напомнить, что отнюдь не стеклянный сосуд бросил невинную деву в объятия бродяги под предлогом занятий Арифметикой, но напротив – увлекшись Сложением, они наполнили сосуд тем, чем наполнили.

– И чем же, позвольте узнать, наполнили они этот ваш сосуд? – тихо спросил Гисберт ван дер Вин.

– Мне уж отсюда не видно, – потупив глаза, отвечал Кобус, – только сосуд здесь ни при чем. Что бы ни происходило с предметами, корень всего – в людях, и обвинять колбу в том, что кто-то набил ее странными предметами, несправедливо по отношению к колбе.

– Рассуждаете как алхимик, – бросил Гисберт ван дер Вин.

– Стеклодув обязан понимать в алхимии, дабы создавать наилучшие приспособления и сосуды для этого занятия, – возразил Кобус ван Гаальфе. – И видит Бог, мои condamphor’ы, carabus’ы, ambix’ы, респирали и широкие стеклянные блюда для сбора крупинок тела, по мнению его преподобия ван дер Лаана из Бреды, наиболее отвечают своему предназначению и служат к выполнению завета “Solve et coagula”, то есть «Растворяй и сгущай», а это причина, по которой алхимическая посуда так часто бьется, трескается и пачкается. По этой же причине у меня всегда много сложных заказов.

– В этом есть смысл, – признали редерейкеры.

А Гисберт ван дер Вин сказал:

– Так ведь это ваш Стаас Смулдерс создал тот роковой сосуд, который и послужил завершением всего дела.

– Способен ли дурачок Стаас на такое? – возразил Кобус. – Выдуть огромную сферу да еще отправить ее в небеса – тут нужен недюжинный талант, которым даже я при всех моих достоинствах не обладаю.

– Но как быть со стихами? – заговорил Гисберт ван дер Вин. – По какой-то причине они были дерзостно и мерзостно искажены.

– Изначальный и истинный их вид был совершенно иным, – подтвердил Тенис ван дер Акен. – Я удостоился чести быть одним из первых слушателей, еще до того, как стихи эти были принесены на площадь.

Тут Добрый Самаритянин провозгласил:

– Выпьем!

Все выпили и ненадолго забыли о произошедшем. Арифметика колупал пальцем устрицу, нарисованную на его одежде, и уныло свесил нос. Праматерь Рахиль, которая должна была олицетворять женские хитрости и обман родителей, толкала его локтем:

– Будто мы с вами виноваты в произошедшем! Напротив, мы-то и служим предостережением для легковерных отцов и увлекающихся дочерей.

– Вам-то хорошо говорить, – мрачно сказал Арифметика. – Ваша-то хитрость привела к тому, что стали вы женой патриарха и принесли ему двоих сыновей.

– Да только внуки от этих сыновей уже ни на что не годились, – вздохнула Праматерь Рахиль. – И родословие Господа пошло от сына моей старшей сестры, а я осталась лишь со своей любовью, да еще померла рано.

– Тише, тише! – испугался Арифметика. – Полегче. Мастеру Гисберту и без того тяжело, а упоминание о внуках может разбить его сердце.

– Да, если его сердце стеклянное, но мне почему-то так не кажется, – возразила Праматерь Рахиль.

– Выпьем! – сказал Арифметика.

– Выпьем, – подхватила Праматерь Рахиль.

В таверне постепенно становилось все более шумно, и вот уже из темного угла донеслись звуки колесной лиры, и одна за другой выходили наружу и пускались в пляс Булочница, Задница, Балбес, Пьяница и птица с языком, истыканным нотами, а с ними кружились Богословие, Пустословие, Поэзия, Медицина, Арифметика, Добрый Самаритянин и даже Праматерь Рахиль.

Впрочем, все эти добрые горожане считали, будто танцуют они друг с другом, а музыка только подталкивает их под ноги, побуждая чередовать пляски с охлаждающим возлиянием, но на самом-то деле это было не так. Только вот видели это далеко не все.



Йоссе из Уккле, например, ничего этого не видел, хоть и считал себя философом. Но его философия заключалась в другом.

Аларт тоже этого не видел, хотя его колесная лира и порождала всех этих незримых танцоров, но Аларт был слеп.

Видела их Хендрикье, которая то и дело высовывалась из лиры и звенела в свой треугольник, ударяя по нему металлической палочкой. Делала она это, как всегда, невпопад, но музыка уже пошла вразнос и ничто не могло сбить ее поступи.

Йерун ван Акен не доел суп, не допил пиво: вытащив лист бумаги, рисовал быстрыми движениями, не заботясь о том, что у всех на виду работает левой рукой. На его рисунке проступали все, кого не видели остальные, и понятно было, что Арифметика не сам по себе выкидывает коленца, но обнимает его Пьяница, что Добрый Самаритянин не в одиночку выплясывает кругами и восьмерками, но ведет его Задница, дружески подталкивая в бедро. И так происходило со всеми, и там, где плясало двое, на самом деле плясало трое или четверо, но видел это, похоже, один только Йерун.

Наутро все расходились по домам, дружески прощаясь, извиняясь и напоследок вяло обвиняя кого-то в глупостях, которые, вероятно, произносились и которые следует как можно скорее забыть. Никем не узнанный, в чужой шапке, Йоссе ван Уккле спал под столом. Внутри колесной лиры спала, обнявшись с мягкой Булочницей и подложив себе под голову Задницу вместо подушки, крошечная Хендрикье, переодетая обезьянкой. Рядом сидела Фромма и таращила глаза: ее засунул внутрь лиры Йоссе, пока был еще достаточно трезв. Он боялся, что в этой суматохе жабу могут раздавить. Храпел, уронив голову на стол, слепой лирник. Синюшный утренний свет потихоньку наливался золотишком, и морозец пробрался в помещение.

Так проснулись бродяги, собрали в мешочек объедки, слили недопитое в кувшин и потихоньку выбрались из таверны. День начинался, а с ним начинался и долгий путь: ведь покуда крутится колесо колесной лиры, крутится и колесо телеги, а бродяга идет по истине, как по дороге, по истине, гласящей, что без денег нет еды, а без времени нет и денег. Но философия, нищая сестра, пребывает с ним вовеки.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации