Текст книги "Секция плавания для пьющих в одиночестве"
Автор книги: Саша Карин
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Лиза вздрогнула, испугавшись, что Молохов и правда может лишить ее самых приятных часов – часов одиночества.
– Вы же знаете, ничего мне не помогает, – сказала Лиза. – Было бы лучше, если бы меня просто оставили в покое.
Молохов покачал головой.
– Так не пойдет. Я же вижу, что у тебя душа не на месте.
– Душа? – удивилась Лиза.
– А что тебя так смутило? – Молохов криво улыбнулся. – Странно слышать такое от врача? Конечно, душа. Тебя что-то беспокоит, и это тревожит твои внутренние воды. А с этим так просто не разделаешься. Тебе нужно понять, что твоя обязанность здесь – лечиться, иначе у нас с тобой ничего не выйдет. Успешное лечение требует совместного труда врача и пациента. А если пациент сам лечиться не хочет, ни один препарат в полную силу не подействует, ни один врач не в силах будет помочь. Так что мы с тобой оба, так сказать, в одной лодке, боремся с твоей болезнью. И сейчас сдаваться ни в коем случае нельзя, нужно продолжать бороться. – Он помолчал. – Кстати, как там наши пилюли?
– Таблетки я пить перестала, – смущенно сказала Лиза, – от них только тяжесть в голове.
Она не решилась признаться Молохову, что давно уже не может уснуть без дозы транквилизатора или без бокала вина. Иногда она употребляла и то и другое. Это были не те лекарства, в которых нуждалось ее тело, но без них ей становилось тяжело и страшно.
– Понятно, – сухо сказал Молохов. – Ну и что мне с тобой делать?
Он встал из-за стола. Подошел к окну, посмотрел на потемневший двор, на тучу, поглотившую уже крест над деревенской церковью, и задернул шторы.
В кабинете сразу стало темно, вернее, неприятно тускло. Лиза поежилась: на секунду ей показалось, что шторы задернулись неспроста, что ее все-таки ждет наказание. Но Молохов все стоял у окна, постукивая костяшками пальцев по подоконнику. Тогда она успокоила себя мыслью, что Молохов в любом случае не сможет настаивать на возобновлении приема лекарств: в его распоряжении, да и, вероятно, во всей деревне все равно нет нужных ей препаратов, а те, что у нее остались, она сама привезла из Москвы.
– Не жалей себя, Лиза, никогда нельзя себя жалеть, – сказал Молохов после молчания. – Стоит только начать, один раз себе уступить, и счастье навсегда тебя покинет.
Лиза подумала: если бы он только мог знать, что она не имеет права даже помечтать о счастье… Она уже собиралась возразить, когда Молохов посмотрел на нее и улыбнулся, качнув головой, словно прочитал застывшую у нее на губах невысказанную мысль.
– Разве ты считаешь, что не заслуживаешь счастья? Конечно, тебе сейчас кажется, что это слишком сильное слово, ведь ты хоть и из другого поколения, но все-таки русский человек, и для тебя слово «счастье», конечно, звучит как нечто недостижимое, даже как нечто запретное, я прав? Тогда я тебе объясню. Под счастьем я подразумеваю общую значимость жизни; если точнее, значимость каждого прожитого дня. День, прожитый хотя бы без капли счастья, прожит напрасно. Значит, за счастье стоит бороться. Надеюсь, с этим ты спорить не станешь?
Лиза неуверенно кивнула. Она приняла за добрый знак, что разговор ушел как бы в другое русло и сказанное Молоховым лично ее не касалось. Она даже подняла на него глаза, предчувствуя, что упреков больше не будет.
– Счастье доступно каждому человеку, – продолжал Молохов, оставляя небольшую паузу после каждого слова, будто бы давая словам отзвучать; он уже отошел от окна и присел на край стола, – даже более того, счастье само стремится к человеку… – Молохов на мгновение задумался. – Счастье стремится к человеку, как река стремится впасть в море. Но все же оно требует постоянной борьбы, преодоления себя; в общем, быть счастливым человеком – значит ощущать себя человеком полноценным, уверенным в собственных силах, точно знающим свои координаты в мире. Понимаешь, к чему я веду? Я знаю, ты сейчас скажешь, что счастье не для тебя. Ты любишь гулять одна, размышлять…
Лиза поежилась и неожиданно для себя осмелилась его перебить:
– Счастье не для меня. Это верно. У меня такое чувство, что для меня оно недостижимо. Каждое утро я просыпаюсь с мыслью, что мне нужно как-то выстрадать очередной день. Скажите, зачем вообще тогда жить?
Молохов вдруг замолчал – видимо, этот вопрос на секунду сбил его с толку; он ответил не сразу и, как показалось Лизе, уклончиво:
– Ну, за всю свою практику я еще не встречал человека, которому бы удалось прожить жизнь без капли страдания. В конце концов, в нем мы рождаемся и умираем. Не узнав настоящей боли, невозможно стать в полной мере счастливым. Просто не забывай о том, что пациент – это не только тот, кто страдает, но и тот, кто терпит. Вот ты спрашиваешь: «Зачем тогда жить?» А это опасный вопрос, Лиза. Избавляйся от подобных мыслей.
– То есть вы говорите, что жить нужно только ради счастья? – спросила Лиза. – Но мы же не… кролики! Не все же могут позволить себе быть счастливыми.
– Интересно, и кому же, по-твоему, счастье не позволено?
– Ну, например… – Лиза задумалась. – Например, серийным маньякам, насильникам, работникам зоопарков…
Молохов рассмеялся.
– Интересная мысль, Лиза, очень оригинальная. Но даже если так, разве к тебе это относится? Твоя жизнь только начинается, и я сильно сомневаюсь, что ты успела стать серийным маньяком. Пойми: стоит отказаться от постоянной борьбы, стоит накрыться одеялом и начать жалеть себя – и все уже потеряно, все кончено! – Молохов отвернулся, провел ладонью по волосам как будто для того, чтобы немного себя успокоить, и добавил: – Жизнь несчастного человека – это как бы пунктир в пустоте. Поэтому жить и правда нужно только ради счастья.
Лиза задумалась – не столько над словами Молохова, сколько над его убедительной, как будто гипнотизирующей манерой речи. Сквозь шторы внутрь больше не проникал даже отголосок тусклого света, и в кабинете стало совсем мрачно. Туча за окном покрыла уже все небо, и в тишине послеобеденного санаторского сна было слышно, как во дворе пошел дождь. На столе стояла лампа, но ни Молохов, ни Лиза, оба погруженные в собственные мысли, не догадались ее включить.
– Может быть, вы и правы, – пробормотала Лиза, – но я не могу заставить себя бороться. Для этого я, кажется, слишком слаба. По крайней мере, не так сразу. Мне нужно время, чтобы кое-что забыть, кое-что ужасное. Есть нечто плохое, оно давно меня преследует, и я знаю, что, пока от этого не избавлюсь, просто не смогу идти дальше. – Лиза помолчала. – Простите, если вам нагрубила, я этого не хотела.
Молохов с явным недовольством махнул рукой, как бы говоря, что не хочет ничего слышать.
– Что ж, ладно, во всяком случае, время у нас есть, – сказал он после паузы. – И все-таки меня беспокоит твое отношение к лечению… Но я знаю, как мы с тобой поступим: начиная с сегодняшнего дня ты постараешься приложить все силы, – на этом слове Молохов сделал акцент, – все силы, чтобы стать самым ответственным моим пациентом – хотя бы, скажем, на месяц. Будешь слушаться моих советов, возобновишь прием лекарств, не будешь увиливать от процедур; в конце концов, начнешь приходить ко мне на прием с улыбкой. А то на тебя посмотришь – как будто из концлагеря сбежала. – Молохов положил тяжелые руки Лизе на плечи. – Что скажешь? Ты далеко не безнадежный случай, что бы ты там о себе ни навыдумывала. Дай мне время, и поймешь, что была неправа. И уж тогда, поверь мне, сама увидишь прогресс.
Лиза неуверенно покачала головой.
– Вот и договорились, – сказал Молохов; он уже не смотрел на нее. – Кстати, я часто вижу тебя с книгой. Что мы сейчас читаем?
– «Волшебную гору», перечитываю «Волшебную гору», – быстро ответила Лиза и почему-то покраснела. Когда она подняла глаза, Молохов все еще стоял слишком близко, и она заволновалась.
– Это хорошо, – сказал Молохов, улыбнувшись. – В юности я тоже любил Томаса Манна. Великая проза – хорошее лекарство для души.
Он медленно обошел вокруг ее стула – наверно, чтобы осмотреть Лизу со всех сторон. И снова остановился всего в шаге от нее.
– Но, надеюсь, ты понимаешь, что замыкаться в себе – это не выход. – Он внимательно посмотрел ей в глаза. – Ты особенная, это правда. И к твой проблеме нужен особый подход. Обещаю, что теперь займусь тобой всерьез, но пусть это тебя не пугает. Я не собираюсь лишать тебя привычных маленьких радостей. Например, эти твои прогулки – хороший инструмент для выздоровления, если знать им меру. Гуляй себе на здоровье, если тебе нравится, только не в неустановленное время. Скажем, перед обедом, как раз нагуляешь аппетит. Места тут красивые, свежий воздух… Может быть, и я как-нибудь выгадаю часок с тобой прогуляться, вместе выберем тебе живописный маршрут.
Сказав это, он коснулся ее подбородка. Лиза вздрогнула, приподнялась на стуле, словно ее потянули к потолку какие-то невидимые силы, и неуверенно взглянула на Молохова, на его кустистые брови, на выдающийся, как обломок скалы, нос.
– Не понимаю, – сказала она. – Не понимаю, как мои прогулки помогут мне поправиться.
Они замерли на несколько секунд; потом Молохов убрал руку с ее подбородка.
– Сколько тебе лет, восемнадцать?
Он, конечно, знал ее возраст, ведь ее карта столько раз лежала у него на столе, но ему, вероятно, захотелось услышать, как она сама назовет это скромное число.
– Девятнадцать, – сказала Лиза невнятно и опустила глаза.
– Девятнадцать, – как будто подтвердил Молохов и рассмеялся. – Мне бы сейчас мои девятнадцать лет!
Они помолчали. За окном шел дождь; капли тоскливо застучали по козырьку. Когда молчание слишком затянулось и стало неприятным, Молохов посмотрел на часы.
– Ну, кажется, я тебя уже утомил. Вот мы заболтались, а я снова опоздал на обед. Пойдем вместе, провожу тебя до столовой, может, оставили мне что-нибудь.
Лиза попыталась возразить, но Молохов уже накинул ей на плечи свой халат.
– Не отказывай старику. К тому же сегодня обещали грозу, а у меня где-то был зонт.
Выходя, Лиза не удержалась и, прищурившись, снова взглянула на стол, как будто хотела удостовериться, что на нем все еще лежит стопка выпиленных из фанеры рамок. Молохов поймал ее взгляд и усмехнулся:
– Всё лучше, чем пить в одиночестве.
Лиза притворилась, что сказанное ее не удивило. Но про себя она подумала: «Неужели он в чем-то меня подозревает? Или он просто сказал первое, что пришло в голову?»
Пока они шли по галерее, за окном начался настоящий ливень. На последней ступеньке под козырьком медицинского корпуса Молохов прижал Лизу к себе и распахнул зонт. Санитарки, курившие у дверей, разом замолчали и уставились на них. Лиза отвернулась, ей стало неловко.
Они пошли по аллее, и капли разбивались у них над головами на атласном куполе зонта. Шли молча. Это молчание было Лизе в тягость, а Молохов как будто его не замечал. Был он все так же грозен и устремлен вперед.
У столовой они попрощались. Молохов вручил ей зонт, и Лиза взяла его, понимая, что Молохов не примет отказа.
– Ну, беги, может, и не промокнешь, – с усмешкой сказал Молохов, а потом добавил: – Подумай о нашем разговоре и не забывай: спасение утопающих – дело рук самих утопающих.
Он сказал это, конечно, в шутку, но у Лизы похолодело внутри. Она едва заметно кивнула, развернулась и быстрым шагом пошла через двор. В воздухе громыхнуло. Начиналась гроза, и где-то вдалеке сверкнула молния.
У дверей жилого корпуса зонт вырвало у нее из рук – смятый, изуродованный, он полетел по аллее, подгоняемый неистовым порывом ветра. Лиза проводила его взглядом, потом прислонилась спиной к стене под козырьком, медленно сползла вниз и заплакала.
~ ~ ~
Утром выпиваешь чашку кофе, а вечером кто-то умирает. Истина печальна и неизменна: и первый микроорганизм, и доисторический осьминог, и кость, и камень – всё в конце концов погружается в воду. В воду летит двадцатилетний мальчишка-камикадзе, направляя груженную бомбой боевую машину во вражеский флагман, чтобы обратиться пеплом на волнах, чтобы спустя три четверти века стать грозовой тучей над Подмосковьем. С этим можно только смириться. Но смириться, конечно же, невозможно.
2014, зима
Железнодорожную станцию Переделкино засыпает снег. И зимой и летом на платформе не прекращается течение толп людей, но вокруг станции царят вечные тишина и безлюдье. Стоит пересечь рельсы, выйти на двухполосную асфальтированную дорогу, пройти вдоль небольшого затора у переезда – и окажешься на распутье. Дорога налево ползет по холму – там, на высоком берегу реки Сетунь, у писательского поселка, располагается знаменитое Переделкинское кладбище. Эта земля стара и отравлена величием покоящихся в ней трупов: Пастернака, Чуковского, Арсения Тарковского и многих других плодовитых мертвецов. В ясную погоду некрополь освещает неоновый крест над загородной резиденцией патриарха Кирилла.
Но если пойти по дороге направо, окажешься в неприметном жилом районе, где вокруг небольшого, но глубокого пруда в тени старых деревьев доживают свой век старики и старухи. Теперь это территория разросшейся до неприличия Москвы, а раньше это был какой-то поселок. Детские площадки пусты и ржавы, нет здесь автобусных остановок, а ближайший сетевой продуктовый магазин находится на станции, но быстрее до него добраться все же, если срезать путь по тропинке через поле. Едва-едва ощущается здесь присутствие жизни. Иногда на балконах ветхих пятиэтажек сушится белье, а на облупившихся скамейках поодиночке сидят пенсионеры. В их пустых, по-голубиному отрешенных взглядах, направленных в пространство, замурованы души бывших юношей и девушек.
Прямо за поселком находится кардиологический санаторий. За обвитой плющом кирпичной аркой в лес убегает длинная аллея, по которой Лиза часто гуляла с братом Ваней.
Много лет назад она сама нашла этот одинокий уголок. Вернее, ее привела сюда дорога. Ей нравилась печальная красота Мещерского леса, кирпичная кладка арки, свободная от человека местность, постоянно царивший холод, от которого даже летом мерз кончик носа; приятно ее наполняли здесь пустота и тихие, спокойные мысли. Было в этом желании уйти вдаль нечто исконно русское – какая-то вечная тяга человека болотистых низин и сырых лесов к мглистости, туману и мху. И если бы знала она тогда, что эта дорога словно замыкается кольцом и спустя время снова приведет ее к дверям санатория, все равно Лиза бы шла по ней, словно преследуя влекущий ее в глушь таинственный лесной огонек.
Их семья жила довольно далеко, в построенном в начале девяностых спальном районе по другую сторону рельс. Путь к старому поселку был неблизкий, и, хотя до станции отправлялся один редкий автобус, Лиза предпочитала идти от самого дома пешком.
Давно уже она отыскала, выверив каждый шаг, самый живописный, самый длинный маршрут: сначала нужно было пройти вдоль линии многоэтажек, потом мимо ограды детского бассейна. А там вскоре начиналась выложенная камнем дорожка, вилявшая по элитному поселку, постепенно уводящая к станции, по другую сторону которой начинался старый сосновый лес. Раньше гуляла она одна, по три-четыре часа, а потом Ваня стал напрашиваться идти вместе с ней. Разница в возрасте между ними была большая – неполные одиннадцать лет. Но шестилетний Ваня, пыхтя, всегда упрямо следовал за сестрой и ни разу не пожаловался на усталость.
Поначалу присутствие брата Лизу раздражало, но вскоре она привыкла – привыкла брата не замечать. Был он тихим ребенком и глупыми вопросами не доставал. Кажется, он подсознательно понимал, что во время этих прогулок следовало молчать, как во время священного паломничества, в конце которого все труды и жертвы будут вознаграждены тем далеким прудом, той аркой и той таинственной темной аллеей. Там проходила для него граница изведанного мира. Иногда по пути, где-нибудь у входа в лес, он находил палку и молчаливо играл с ней или лепил снежок. Своими тихими играми он ни разу не помешал Лизе, ни разу ее не отвлек, и это обоих устраивало.
И в тот раз как будто ничто не предвещало беды.
Начало зимы выдалось дождливым. Поздно пришли морозы, то и дело сменявшиеся потеплением. Девственный лед едва успел сковать озеро у Мещерского леса. В тот роковой день выпал снег и ровным слоем прикрыл этот еще не окрепший, тоненький лед. Лиза, как обычно, шла впереди, а Ваня немного отставал. Был уже вечер, когда они достигли пруда. Ваня остановился, словно завороженный последними лучами солнца, серебрившими ровно очерченный круг безупречно чистого снега. Он спустился по крутым бетонным плитам и вышел на лед. Снег приятно хрустел под ногами, никем почему-то не тронутый; принадлежал этот снег ему одному.
Когда Лиза вошла под кирпичную арку, Ваня дошел до середины пруда. Он снял варежки, чтобы удобней было играть, разгреб вокруг себя снег и, сидя на коленках, всмотрелся в свое чуть искаженное отражение в зеркале льда.
Без всякого предупреждения лед под ним треснул, и он оказался в воде. Лиза была уже далеко, шла по аллее – здесь она обычно сбавляла шаг. Вокруг было темно и спокойно; так приятно было вокруг… Она шла с полузакрытыми глазами, в наушниках играла музыка, над ней смыкались снежные своды на ветвях сосен, и сердце билось ровно и тихо…
Незаметно, исподтишка подкрадывается страшное. Вечером четверга, пока родители в театре, пока не сделано домашнее задание, пока зубная боль портит настроение и нужно уже, пожалуй, признаваться родителям, чтобы завтра звонить стоматологу, чтобы дважды не ездить – записаться на осмотр всей семьей…
Бессмысленно и странно приходит смерть. Не как в кино она приходит, не как в книге. Просто приходит однажды, когда вздумается, – и никакого ответа после себя не оставит. И вот уже Ваня медленно погружается на дно озера, и, пока его глаза стекленеют, Лиза идет по аллее к санаторию. Вода нежно душит мальчика подо льдом, выжимая из него воздух…
В конце концов воздуха лишатся все: когда растают льды Гренландии, растают льды Антарктиды и всё погрузится под воду.
Ваня, как потом они узнали, некоторое время держался на воде, пару минут ему не давал утонуть его дутый красный пуховичок.
Звать на помощь он начал не сразу. Не сразу он почувствовал холод, не сразу догадался, что попал в ловушку, из которой без помощи не выбраться. А помощи не было. Пусто было на берегу. Если бы Лиза была тогда рядом, если бы могла услышать… Но в последнюю минуту жизни, как правило, остаешься в одиночестве.
Лиза прошла аллею до конца, а потом обернулась. Вани рядом не было. Она пошла обратно – сначала медленно, но с каждым шагом все быстрее и быстрее; вскоре она побежала, и один наушник болтался у нее на груди.
Дорога привела Лизу к воде, и, когда из-за кирпичной арки в последний раз сверкнуло солнце, тая, как кусочек льда, в маленькой зияющей бездне в центре пруда, Лиза остановилась. Она закричала, и двери на балконах окружающих пятиэтажек открылись, и из них вышли старики, а где-то за гаражами от этого крика кто-то разбил бутылку водки.
А потом… Потом была тишина, застывшая, замерзшая, как смола на порезанных ножом деревьях в аллее за кирпичной аркой.
Когда приехали спасатели и достали его, холодного и тихого, из воды, было поздно. Медикам спасти Ваню не удалось – слишком долго он пробыл подо льдом.
Похоронили его, конечно, не в Переделкине, но все же не под водой. Ванина могилка с маленьким ангельским крылышком и скромной подписью на памятнике появилась на Хованском кладбище. Чтобы отыскать ее, постороннему человеку придется постараться – на старых кладбищах вообще нетрудно заблудиться. Но есть одна подсказка: неподалеку от его могилы растет куст рябины. Клонится он к земле, но прилежно расцветает в конце весны…
5/
«Я хочу тебя знать»
Лиза, 2 ноября в 20:46
…Раньше я об этом никому не рассказывала. Родители так и не спросили, как это произошло, да и не хотели, наверно, знать. Просто дурная, безответственная Лиза была рядом, но за братом почему-то не уследила. О чем она только думала, как могла оставить его без присмотра? Так, наверно, они считали. Но я не помню, чтобы мама и папа хоть слово мне сказали. Можешь себе представить? А я от их молчания еще больше страдала. Это же все случилось по моей вине.
Лиза, 2 ноября в 20:50
Только не нужно меня жалеть или оправдывать. Я рассказала тебе, потому что ты сам подобное пережил. Ты написал мне о матери, и я подумала, что ты сможешь, наверно, меня понять. А простить себя я должна сама, когда придет время.
Лиза, 2 ноября в 20:55
До сих пор я тот жуткий день вспоминаю, делю его на минуты, потом на секунды, на доли секунд. Проживаю заново, одно мгновение за другим, а потом учусь от них избавляться – сплевывать, как какую-нибудь шелуху. Но пока плохо получается. Толку мало. Как вспомню оградку на кладбище – вот и все, конец моим стараниям. Умом я вроде понимаю, что ничего эта память не изменит, что как-то надо дальше жить, в институте восстановиться, прервать, в общем, замкнутый круг. Ване от моей боли все равно никакой пользы. Но себя я простить пока не могу, не хватает сил.
Лиза, 2 ноября в 20:58
И дело, кажется, даже не в любви. Хотя я Ваню любила, по-своему, но правда любила. Только какое дело мертвым до нашей любви? Нет, я точно знаю, дело во мне. Что-то со мной не так, что-то во мне тогда сломалось, какой-то кусок отвалился и до сих пор на дне того озера лежит. Я ведь Ване иногда завидую, что он свое выстрадал. А иногда я его ненавижу. За то, что он умер. Как думаешь, имею ли я право на такие мысли?
Мара, 2 ноября в 21:00
Не знаю.
Лиза, 2 ноября в 21:01
И я тоже не знаю.
Лиза, 2 ноября в 21:04
Ну вот я все тебе и рассказала. Ты был со мной честен, и я решила с тобой поделиться. Наверняка завтра об этом пожалею.
Лиза, 2 ноября в 21:06
Кажется, я напилась, Мара. Сегодня я мало ела.
Мара, 2 ноября в 21:06
Ничего. Я и сам почти все время пьян.
Лиза, 2 ноября в 21:07
А я тебя таким себе и представляла. Вечно пьяный свободный бездельник Мара.
В темноте Мара улыбнулся монитору.
Лиза, 2 ноября в 21:08
Сегодня ты тоже пьян, правда?
Мара не ответил. Сегодня у него не было денег даже на бутылку портвейна. Сегодня ему было паршиво и особенно одиноко.
Лиза, 2 ноября в 21:11
Прости, но я должна тебя спросить. Я все думала о том, что ты написал. Скажи, что ты чувствовал, когда мать умерла? Думал ли ты, что мог все исправить?
Лиза, 2 ноября в 21:12
Из-за нее ты хотел покончить с собой, Мара?
Мара прочитал сообщение и задумался. Он не знал, что ответить. Он вышел на балкон и быстро выкурил сигарету. Нашел старую дыру в москитной сетке, расширил ее пальцем и бросил сигарету во двор. Несколько мгновений наблюдал за тем, как окурок исчезает в темноте. Мара ничего не чувствовал. Ему было все равно.
Перед тем как спрыгнуть, его мать зачем-то надела белые кроссовки. Может быть, в них было удобнее забираться на подоконник. Она открыла большое окно, на котором не было москитной сетки (это окно они обычно не открывали даже в летнюю жару, чтобы ненароком не вывалился кот). Она села на корточки. Наверно, ребристая подошва кроссовок помогла ей удержать равновесие на скользкой раме, пока она собиралась с духом. А потом она прыгнула, и через несколько секунд ее не стало. Следующим утром, когда Мара проснулся, он вышел на этот самый балкон и увидел тело матери внизу. Оно лежало на газоне под окном, между двух деревьев. Ее уже успели накрыть тканью, но белые кроссовки отчетливо выделялись на фоне жидкой травы. Должно быть, кто-то из соседей или прохожих вызвал скорую. Машина стояла там же, под окном. В дверь позвонил участковый.
Потом несколько дней Мара провел в постели. Он не пил, не ел, не работал, не слушал музыку, не мастурбировал. Мара не смог бы вспомнить, если бы хотел, о чем думал эти семьдесят-восемьдесят часов. Вполне возможно, что ни о чем. Во всяком случае, половину времени он провел в полусне, и ему ничего не снилось. А после этого он просто встал с кровати, сварил целую бадью риса и съел ее всю. Потом долго мучился от боли в животе. С тех пор он не мог закончить ни одной картины.
Теперь Мара смотрел на этот темный двор. Он был похож на огромный бездонный колодец, окруженный со всех сторон одинаковыми панельными домами. С заходом солнца двор будто уходил под воду. Где-то на его дне, среди ржавых скал турников, качелей и скамеек, плавали пятнистые мурены, скаты и осьминоги. Воображение наполняло черноту кишащими тварями. Они бесшумно скользили на уровне первых этажей, соприкасаясь телами и вырывая друг у друга истерзанную добычу – подошвы белых кроссовок. В такие минуты Мара чувствовал, как они зовут его к себе на дно.
Он так и не узнал, что за человек была его мать. Были же у нее какие-то мысли, что-то заставляло ее мешать каждый вечер водку с соком и засыпать перед телевизором на кухне, иногда с коктейльной трубочкой во рту. (За несколько месяцев до самоубийства она уволилась с работы и коктейлей стало больше, намного больше.) Эта нелепая трубочка в зеленую и красную полоску… Словно постепенное потягивание жидкости могло уберечь ее от смерти.
Мара сделал усилие, чтобы вспомнить похороны. Но все затмевало видение Яйца… В тот день он действительно увидел его. Мара помнил, как оно, огромное, мрачное, идеально мертвое (как символ вселенского одиночества под скорлупой), поднималось из воды. И как бы Мара ни пытался впоследствии расставить по полочкам все события того странного дня, дня похорон его матери, отчетливей всего ему вспоминалось Яйцо.
2015, весна
Ее похоронили в апреле на подводном кладбище у Мнёвнического острова. Затянувшиеся приготовления всё никак не завершались. Вероятно, живые должны были пожертвовать как можно больше времени из своих жизней, чтобы проводить в воду мертвеца.
Щеки Мары, с утра торчавшего истуканом на месте похорон, порозовели на холодном весеннем ветру. Ожидание тянулось нескончаемо, но вот наконец после всех организационных вопросов и скорбных речей началось погружение. Прах его матери медленно пересыпался в погребальной урне… А потом все произошло на удивление быстро, может, даже слишком: всего за пару минут урна с прахом исчезла под водой. Он помнил, как ржавая цепь тянулась в глубину, слышал, как скрипел ритуальный кран, чувствовал, как несло по́том от рабочих, – но у него не было никаких мыслей.
Его окружала разбитая, изувеченная почва Мнёвнического острова, над которой разносился черный дым из труб крематория. Мара стоял на дне полузатопленной долины, ее размытые границы были стянуты водной петлей. Кроме него, нескольких дальних родственников и рабочих похоронного бюро, на берегу никого не было. И те и другие старались на него не смотреть. Он плохой сын. И он поступил непорядочно, не дав на водку рабочим. Все отводили глаза, пытаясь удержать на лицах маски торжественной печали. Мара всем только мешал сосредоточиться, на похоронах собственной матери он чувствовал себя лишним.
И все же в какой-то момент Маре показалось, будто за ним наблюдают. Не поворачивая головы, он медленно провел взглядом по неровному простору Мнёвнической пустоши. Он как будто заметил нечто на дне овражка, поросшего дикой малиной. Какая-то бесформенная масса, ползущая по заболоченному дну. Постепенно она начала обретать форму.
Сначала Мара увидел, как она собралась в пульсирующий узел из полупрозрачной слизи. Потом этот дрожащий на ветру сгусток стал увеличиваться в размерах – словно заполняя невидимую скорлупу, обретая форму. И вот уже огромное жемчужное яйцо – не меньше метра в обхвате – затвердело на ветру, поднимаясь из болотца. Затем оно медленно отделилось от воды и потянулось к небу, как воздушный шарик, отлитый из свинца. Мутная вода стекала по идеальной поверхности Яйца, освобождаясь от капель и возвращая их в топь… Яйцо поднялось выше, выше – и исчезло за хмурыми тучами.
На похоронах Мара не плакал и никому не подал руки.
Вечером после похорон он пил вино и играл в Darkest Dungeon на максимальной сложности, начиная игру сначала после того, как терял любимых героев. Герои умирали почти в каждом подземелье, и с каждым новым трупом он делал новый глоток.
Наверно, в несчастье, в тоске русский человек странным образом обретает горькую мечту (потому что в счастье он точно ни на что не способен) – рану, сочащуюся гноем жалости к себе. Его герои умирали как мухи, а стаканы с дешевым вином пустели, оставляя неприятные мутно-розовые кольца на краю бокала. За окном было черным-черно, и ему казалось, что в этой пустоте плавали мурены и осьминоги. Он думал, что вот-вот из щелей в стеклопакетах полезут зеленые мокрицы. Сползая по подоконнику, они попа́дают на пол и, разбиваясь, превратятся в липкое месиво. Мысли Мары были пусты, а его будущее – туманно. Но у него была мечта – по крайней мере ему так казалось.
Его матери больше нет, теперь он был свободен от невыносимого звука всасывания жидкости через дурацкую трубочку. С этих пор Мара остается один. И он знает, что ничто уже не отвлечет его от заранее обреченного похода. Ему только мерещится новая жизнь. Он задергивает занавески, когда первые лучи солнца проникают в комнату, и снова садится на стул перед компьютером. И стул и компьютер однажды купила ему мать…
2016, осень
Мара надавил на веки пальцами, чтобы вернуться в реальность, и открыл глаза. Он оставил сигаретную пачку и зажигалку на подоконнике и вернулся в комнату, плотно закрыв за собой балконную дверь.
Мара сел за компьютер и перечитал последнее полученное сообщение: «Из-за нее ты хотел покончить с собой, Мара?»
Мара, 2 ноября в 21:19
Нет.
Написал он.
Мара, 2 ноября в 21:19
Иногда я вспоминаю о матери – например, вспоминал вчера вечером, когда вернулся домой. Но я не думал о ней, пока стоял по пояс в воде. Я не виню себя в ее смерти, никогда не винил. Главная причина моего расстройства в том, что я не могу больше рисовать.
Солгал Мара лишь наполовину.
Спустя несколько секунд после того, как он отправил сообщение, Лиза начала писать ответ. Он заметил это, но продолжил печатать: ему не хотелось говорить о матери. Он хотел узнать больше о жизни Лизы.
Мара, 2 ноября в 21:22
Мне бы хотелось, чтобы ты рассказала что-нибудь о себе. Все что угодно. Что-то простое. Например, как часто ты хмуришься, когда тебя никто не видит? На какую сторону ты стаптываешь обувь? На каком боку засыпаешь? Часто ли тебе снится брат? И часто ли ты плачешь? Какой рукой поправляешь волосы? Большие у тебя очки? Какой формы? Закрываешь ли ты улыбку ладонью? Какой алкоголь ты любишь?
Мара, 2 ноября в 21:13
Я хочу тебя узнать, Лиза.
Внизу чата снова появилась мигающая надпись: «Лиза набирает сообщение…» Несколько раз она исчезала, но потом появлялась снова. Мара следил за ней, боясь отвести взгляд.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?