Текст книги "Львовский пейзаж с близкого расстояния"
Автор книги: Селим Ялкут
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Соседи
В жизни всегда присутствует фантастический элемент, несмотря на все уверения в ее предсказуемости и оправданности здравым смыслом по известной формуле – Господь терпел и нам велел. Обычно, за ссылкой на авторитет всегда кроется нехватка собственных аргументов, но тут спорить не пристало. Для этого он и придуман – этот главный довод в пользу долготерпения, если, конечно, оставить споры о природе Первосущего философам, а самим обратиться к практической стороне вопроса. Она как раз и убеждает в правильности пути (сейчас бы сказали – жизненной позиции), обещая терпеливому некую заботу вроде страхового полиса, пусть даже на словах или во сне. Ведь и сон для бедняка в сравнению с явью своего рода рай и видение пиршества. И снится даже не богатство, а некая особая жизнь, которой иначе не бывает. От того он так дорог, этот сон.
В чем мы совершенствуемся постоянно? В добродетели? Или всего лишь ложное чувство манит, прикрывая любовью к бедности соблазны тщеславия? Или того пуще – надменной удовлетворенностью от завершенности зрелища, потому что если и есть в нищете нечто – это именно завершенность. Жалость унижает? Но кого? Жалеющего или жалеемого? Говорят и такое: – Господь рассыпает нищенствующих для заботы о наших добродетелях. А богатые на что? И они, как показывают в телесериале, тоже плачут. Страдание уравнивает, но тоже по своему – бедных на небесах, а людей состоятельных здесь, на земле – ведь и неосознанный грех переживается, кто считает – экзистенциально, а кто – кармически, отражаясь на судьбе потомков. Особый интерес представляют, однако, люди средние, застрявшие в начале бесконечного пути мирского приобретательства, чуть отступившие от края евангельской бедности, где-нибудь между черствой коркой (крошкой), благодарное приятие которой уравнивает страдальца с голубем, и кредитной карточкой, и еще далее – размеренным аскетизмом богатства, которое также не предполагает лишних трат, а жаждет, пожалуй, только одного – бессмертия. Пусть даже не в Царствии Небесном, отлучением от которого стращал Христос, а где-нибудь на южных островах, по масштабам мироздания – не более игольного ушка, в котором, однако, приятно задержаться.
Но если существует эта скрытая напряженность, силовое поле, противостояние между столь фундаментальными категориями бытия, как бедность и богатство, то должны быть и сюжеты, ибо именно так воплощаются Священные книги – через жизнеописания реальных персонажей, приметы и обстоятельства биографий и собственно слова, которых хватает на увесистый том, и все они значат буквально: плен, предательство, жажда, голод, лестница, камень, вол, ясли, звезда, пастухи, стадо… много чего. И сами персонажи действуют в обстоятельствах житейских, сочетая декларативность предназначения со скромностью в быту. Пожалуй, только царю Соломону удалось обвенчать добродетель (не будем к нему слишком строги) с мирскими благами, и потому ничего не оставалось, как стать поэтом, заполнить печалью сосуды мудрости. Само по себе это делает его биографию исключительной, недоступной для подражания.
Обращает внимание настойчивое воспроизводство этих сюжетов, как будто Господь отвлекся или потерял интерес к своему детищу, и оно само повторяет известный рассказ автоматически, простым делением, наращиванием биомассы, раз за разом, выводя известную категорию – бедность, бедность, бедность и лениво подбирает похожие друг на друга персонажи, как пробуют на роли в скучную пьесу. Нужно же кому-то отыграть на виду у позевывающей публики. История тоже устает, обретая позу известного роденовского героя (странно, что никто не видит в нем иронии), она либо откровенно скучает, либо предается безобразиям – последствиям все той же скуки. Мировые войны – не более, чем такие безобразия. Ясно, что Святое семейство может существовать и теперь, даже не в смысле ожидания прихода Мессии, даже не в смысле святости, как таковой, которая при жизни явно выглядит попроще, а как свидетельство, как источник постоянного воспроизведения чуда, не одного, а сразу многих – тепла, света, горячей воды, которой месяц не было, а теперь пошла. Жизнь в современной квартире при нынешней запущенности коммунального хозяйства и крайне экономной высоте потолка может соотнестись с бытом пещеры вплоть до живности в коридоре и петушиных криков с балкона многоэтажного дома. Переселению из подземелий чуть ближе к облакам тоже можно придать евангельский смысл. Ведь не станем мы пенять нынешним подвижникам за пользование электричеством и водой, тем более, что те подаются не всегда, превращая достояние цивилизации в орудие испытаний, когда приходится ужинать при лучине продуктами из отключенного холодильника. Тут есть тонкость – и аристократ способен неплохо перекусить при свечах, но человек чуткий (homo humanus) легко обнаружит различия.
Никто не знает, где и когда творится волшебство, под чьей личиной оно деликатно обретается совсем рядом, и не его ли рука терпеливо (в терпении – надежда) тянется к нам. Евангельские сюжеты живут в обыденной жизни постоянно, и кого упрекать, если собственному глазу не хватает зоркости, чтобы разглядеть чудо. Прогуливаясь недавно по Китаевской пустыни, в живописном склоне горы я набрел на место затворничества с желтой маковкой и замочком на дверях, и по привычке читать разные объявления на закрытых наглухо магазинах и конторах, извлекать полезную информацию на ближайшее будущее, ознакомился с аккуратным листком канцелярского вида. Он извещал, что монах Гавриил, сделавший фотоснимок у ворот Ново-Афонского Пантелеймоновского монастыря, обнаружил на нем Богоматерь, тихо и незаметно вставшую рядом с братией и паломниками, обитающую незримо, как и должно в чудесных обстоятельствах, и обнаружившую себя лишь при проявлении отснятого материала. Еще неизвестно – хотела ли Она того или просто замешкалась, недооценила технические возможности фотографии, и так попалась. Последнее, кстати, и воодушевляет более всего, делает понятным пафос записки в окошке затворенного скита – радостно сознавать, что мир не столь банален, как рассказывают астрологи и экономисты, он погружен в тайну, пусть лишь своей частью, отрешенной от рутины, но тайна эта удивительна и обещает каждому, кто готов в нее поверить, моральный выигрыш, вознаграждение, смысл, если хотите. Фотография – точный достоверный документ, принимаемый милицией и судом. Но то – юстиция, задолго до Пилата знаменитая своим лицемерием, а далее лишь многократно подтверждавшая это известнейшее человеческое свойство. Лучшего не придумано – но что в кончиках пальцев Фемиды, удерживающей балансир весов, беспристрастность или равнодушие? Оптимист не нуждается в оправдании бытия, живет себе и живет, а нытика, ипохондрика, пессимиста этот тезис способен вогнать в глубокую меланхолию, отравить сознание ядом тоски так, что вернее не думать. Темнота и покой – лучшие средства от головной боли. А куда смотреть? И кто мы – взявшиеся судить? Кого можно встретить? Как отличить? На дороге из Рима? На камнях у озера, под тихий плеск волны? Или в кабине лифта? Иногда мытого, а часто и нет с предупреждающей надписью (скрижалью?) на стене, выполненной фломастером, аккуратно и убедительно – Не сорите. Вы здесь живете. Стыдно. Последняя морализирующая часть фразы убеждает, задает некий камертон (интеллигенция назвала бы его нравственным), обжигает апостольской страстностью, для которой нет мелких пакостей и проступков, потому что даже дурное намерение, шевеление червячка в сердцевине (а с чем еще сравнить душу?), а уже все равно – грех, не иначе.
Все это говорится полемически к тому, можно ли разглядеть житие за привычным банальным бытом или стоит дожидаться именно перста, указующего даже со стуком в лоб – вот оно, гляди, Фома, и не сомневайся. И как отличить это житие, от других похожих и не следует ли позаботиться, заметить его для себя именно как таковое, чуть двоящееся – не только лик, но и образ, и как при этом не впасть в богохульство или опошление, потому что искусство страшится опошления не менее, чем учение – ереси. Но можно же записать с расчетом на то, что записанное не окончательно и конец истории незавершен. Так и оставить, будто случайно, ведь, по некоей мысли, и Бог не завершил свое творение, отвлекся, а может, из лени? вот был бы славный ответ, находка – все наши поиски свободы – всего лишь крупицы этого божественного обломовского дара, и Господь, действительно, ходит неподалеку и обрек свое детище вечно искать равновесия, как девочку на шаре на глазах упитанного крупного мужчины – мыслителя?, циркача?, просто положительного персонажа, потому что хорошего как в эстетике, так и в истории, не бывает слишком много.
Вот так нечасто, но регулярно, что и характерно для обычного скучноватого течения жизни, Алексей встречался в лифте с несколькими женщинами из одного семейства. Странного семейства, состоящего из одних женщин, будто размножались они сугубо вегетативным путем. Начнем, пожалуй, с девочки, которая выводила во двор старушку и задумчивую дворнягу средних размеров, спокойно дожидающуюся возле ноги во время спуска и подъема. Старушка отличалась каким-то молитвенным выражением постоянно вскинутого личика с плотно зажмуренными глазками, запавшими глубоко в отверстия глазниц, с коричневой кожицей запеченного в духовке яблочка, сплошь в мелких морщинках, следах прижизненной мумификации, будто природе надоело ждать, и она начала делать свое дело (вы сидите, сидите, а я начну пока прибирать), пытаясь совместить старость с вечностью – занятии неспешном и тщательном, как теперь говорят, – технологии, требующей сухого климата, песчаной почвы, постоянного проветривания и, главное, безгрешной праведной жизни. Где же знать об этом, как не в Киеве, в близости к святоотеческим местам. Пожалуй, только нижняя челюсть у старушки была чуть великовата, будто на размер больше – остов, не подлежащий стоматологическому восстановлению. Острые подбородки, подтянутые к самому носу, придают лицам отечественных стариков особую непоправимую выразительность, добавляя к биологической характеристике социальную, подводят точный итог – старость и бедность. Возможно, отсчитав назад немалое число лет, в таких лицах можно было обнаружить и характер, и порывы, все что затерялось в прошлом, и представляет теперь лишь интерес антропологический, наглядный, механику деталей анатомии, обнаженную изнанку чувствования, будто дно в час отлива с его водорослями, крабами, осклизлыми плитами волнореза и прочими фрейдистскими символами, сигналами из недавних глубин, открывшимися внезапно и ненужно в безжизненном свете луны. Как трудно все же разглядеть в старом лице полноценную прошлую жизнь, скорее можно представить старость не возрастом, а неким отдельным племенем, сидящим рядом, как в кинозрительном зале, но ближе к выходу.
Вниз бабушка ехала спокойно, а вверх на свой этаж постоянно шептала, переспрашивала, когда же, скоро ли, будто боялась проскочить нужную остановку и въехать прямо на небо. Жили они на предпоследнем пятнадцатом и проехать его было трудно, если, конечно, не поддаться фантазии и не вообразить лифт образно. Раньше ведь поднимались лестницей до самых небес, а прецедент значим именно повторениями – нечастыми, чтобы не превращать единичный запоминающийся акт в повседневную практику, но и не совсем редкостными, исключающими возможность прогнозов, а с ними и надежду, предвкушение чего-то неожиданного и ожидаемого одновременно. Впрочем, лифт и на шестнадцатый этаж ходил не всегда, часто простаивал. В новые бойкие времена с мотора сняли какую-то дорогую деталь, подъемный механизм обездвижился на месяц (хорошо еще, хоть так), а сама лестница стала похожа на липучую ленту для мух, в спиралях которой застывали подтягивающиеся старики. А потом лифт вновь заработал, хоть с перебоями, и время от времени в подъезде можно было встретить двух мужчин в грязных ватниках и невообразимых штанах, похожих цветом на использованную палитру художника с очень сумрачным темпераментом. Один из таких людей стоял внизу у открытой кабины, ковырял в ней длинным железным прутом, помогал себе рукой, и кричал, задрав голову: –Ну, Коль, шо у тэбэ,– а потом долго вслушивался, напряженно (как пытаются расслышать шум морской раковины) выставленным ухом в нечто неясное, плывущее из устремленной вверх дыры, будто впрямь общался с небом. Так заурядные мелочи быта становятся символами и обретают свой истинный смысл, подсказывают, что нечто происходит постоянно, течет рядом и не нужно заблуждаться, что явь – всего лишь явь, а сон – только сон.
…Итак, старушка – воистину. одуванчик Божий (образ – не под силу поэту, существовавший всегда), зажмурив незрячие глазки, спрашивала тревожно, буквально, без перерыва – не проехали ли. Внучка отвечала странно, не раздражаясь, но невпопад. Отвечала неожиданно, как птица у гнезда, громкими нечленораздельными выкриками, не губами и языком, где шлифуется речь, а сразу и глубоко движениями гортани, что было удивительно не свойственно, неожиданно при миловидном личике отроковицы с бледными голубенькими глазками. Она зажигалась каждый раз, когда с ней здоровались, но лицо, однако, оставалось напряженным. И когда она открывала рот, сышен был этот дефект, кипящий сумбур звуков, неразгаданность бурной скороговорки, непонятной и обретающий от того свойство страсти. Она не слышала вопросов. Как много значит речь, способность (дар!), слышать другого, а еще раньше – самого себя, чтобы понять, привыкнуть, ощутить слово, расстояние между ними, насыщенность пауз, вплоть до оттенков смысла, знаков препинания и вот тогда оценить самое главное, что так важно запомнить и сохранить – взрывную силу тишины. К дефекту речи нужно привыкнуть, особенно постороннему, который придает этому явлению элемент эстетики, память обладает этим важным свойством облагораживания, выделяя дефект дополнительно, как самостоятельное явление и в таком виде сохраняет, передает дальше, превращая случайный элемент в образ, в нечто само собой разумеющееся, вроде отбитых рук на статуе Венеры. И так включает в некий канон. Так привыкают к чужой глухоте, возвращая слову изначальное свойство символа, заменяя звук жестом, придавая речи элемент театральной наглядности, актерства, когда Гамлет говорит, как ест семечки, щелкая их ногтями, чтобы не портить зубы, и разбрасывает шелуху, ведет разговор непрерывными усилиями пальцев. Когда к мимике темпераментно открывающего рот героя, добавился звук, выиграл зритель, но не кино.
В той же семье была старшая сестра, уже созревшая, у той было совершенно безмятежное лицо, из мягких текучих линий – волос, щек, сонной полуулыбки, обращенной всем и никому, ускользающей от точного определения – ни вежливой, ни радостной, ни чувственной, ни грустной, ни безразличной, наконец, а содержащей нечто глубинное из самой женской природы, не поддающейся прозаической разгадке. Многие из этих линий стираются с годами, тают, лишают аргументы силы, превращают реальность в метафору остановленного мгновения, засушивают живой сок растения, но тут же дают ему иную жизнь воспоминания, вздоха, неутоленного желания, как ни странно, жизнь более долговечную и эфемерную (что хорошо сочетается – кто бы мог предположить), ведь даже в голодный год не станешь кормить корову экспонатами гербария и молока от нее так не получишь (впрочем, пробовали – не получили). Но пока она была привлекательна и позволяла предположить, что период мужского невнимания к семье скоро закончится и уже заканчивается, хоть процесс взросления происходит незаметно, задолго до того, как становится очевидным. Кое-что можно предсказать впрок. Вы как хотите, говорило это лицо, но я сама по себе, я чувствую силы, как птица, готовая к первому перелету, и, вы не удивляйтесь, если я скоро взлечу и покину вас.
А младшая была глухой и потому говорила нечленораздельно, не контролируя слова. Потому она не раздражалась в ответ на бесконечные старушкины причитания. Она их не слышала. Конечно, слепой и глухой – вроде лебедей на надкроватном коврике (а ведь это – как не понять – видение рая), перебор для художества, сгущение эмоций, требующее от рассказчика праздничного конца, чего то вроде рождественской сказки с продолжением и повторениями, ведь единичное чудо – не более, чем случайность, счастливое совпадение, стечение обстоятельств – да мало ли какое объяснение даст изворотливый прагматический ум. Но жизнь иногда устраивает для себя языческий карнавал, объединяя слепого с глухим, и так кружит их вместе, подчиняет прихотям, может, и вознаграждает за доставленное удовольствие и удовлетворенный интерес. Так экспериментатор ставит памятник собаке с изрезанным им же самим желудком, из которого по сигналу, звоночку бежит кислая струйка желудочного сока. Кто при этом спрашивает собаку, пусть даже предлагая ей памятник в обмен на мученическую биографию? Что же тогда удивляться капризам и прихотям Судьбы?
Впрочем, все было не так плохо. И молодость, и старость выглядели достойно, так что желание Алексея совершить по отношению к этим двоим нечто доброе казалось даже нелепым. Мы часто опасаемся выглядеть смешными именно в добрых порывах, поступках, дурные выходят вроде бы сами собой. Тем более, что единственное душевное движение было – подарить пластинки, старая его коллекция содержала немало классики. Про отсутствие слуха он догадался позже, а то хорош бы был со своим подарком, и сам подарок мог бы стать изощренной причудой, издевательством, железным топором, который Дьявол не замедлит подложить под компас лучших намерений и пискнет в ухо – брависсимо, когда нас станет корчить от собственной бестактности. Только и останется – оправдывать себя чистотой помыслов, а то чем же? Но кто утешит? Совесть? Так она по определению – мучитель, прокурор, даже судебный исполнитель, но не адвокат. Хорошо, если утешит, придаст силы как Иову, удержит руку не расчесывать более собственные раны.
Младшая выводила безропотную дружелюбную дворнягу (свойства хозяев передаются животным), старшая тоже, но та не надолго, с явной ленцой, показывая озабоченность более важными делами. Младшая пускалась бежать прямо с лестницы. было видно, что этим двоим вместе хорошо и весело, связь явно существовала между младшей и собакой.
Мать – глава семейства состояла в возрасте среднем, что понятно, и при наличии старушки и внучек была интересна для лицезрения именно наглядностью работы, усилий, которые совершает время, следуя от безмятежного мая к полутемному ноябрю. Фигура еще оставалась, фигура еще была. А на лице отпечаталось все понемногу, работа, следы страстей, алкоголь? (не знаем, не будем наговаривать), рассветная одутловатая бледность истерички. Отвечала она невпопад, будто со сна, из глубокой задумчивости и, действительно, нелепо, поглупев от одиночества и отупляющих забот, зажигалась от внимания случайного собеседника и тут же гасла, как бы не веря в возможность долгого разговора и сближения. Это была растерянность женщины, застрявшей на обочине, с путевым листом (хорошие, точные названия рождает иногда наш забюрократизированный язык), в котором отмечены еще несколько лет увядания, его особого очарования с горьким будоражащим ароматом дымка (в другом случае для сравнения бы подошли хорошие французские духи, но здесь это будет неуместно), с предупреждающим, однако, знаком в конце. Соседи говорили, что у нее дача, и она ее продает, но не дешево, упрямо пытаясь получить свое, оправдывая тем, что кормится и кормит всю семью (старушку и двух девочек) продуктами своего натурального хозяйства, как говорят, собственным горбом.
С нее можно было снять несколько масок, как компрессами разглаживая черты лица, чтобы воротить ему былую привлекательность, расслабить напряженные черты, вернуть улыбке волшебное утреннее свойство пробуждения, мягкости, оживить резиновую кукольную растяжку губ с золотым сиянием в глубине. Таких можно было отсчитать несколько – отыгранных масок, размышляя над тем, почему западные женщины–буржуазки, напряженно думая о деньгах, обретая хватку, действуя расчетливо, умудряются, однако, сохранить женственность, даже очарование, а наши, теряют его в душевных порывах, не обретая толком ничего. Есть тут загадка, но какая?
Осенью женщина появлялась в мужских сапогах, словно выдавая бивалентность собственного пола – отпущенного, если всмотреться, природой и обретенного в роли главы семьи, которую нужно защищать, кормить и обогревать. Она становилась шофером и, похоже, привыкла за рулем. Бывало уже поздно, свет фар плавился в осеннем тумане, и работа напоминала приключение, когда девочки тащили к лифту мешки. Ах, если бы только там была не картошка. Впрочем, хороша и картошка, только скучна. И сами мешки были небольшие, специально, видно, заполненные под слабые девичьи руки, хоть и с них лучше не начинать.
Пока младшее поколение запасало хлеб насущный, старушка сидела на лавке, задрав к небу личико – высохшую тыковку на острие бесплотного тельца с выражением постоянного напряжения, которое появляется у незрячих и может быть ошибочно принято за молитвенное состояние. Впрочем, здесь возможно так оно и есть – никто не заметил слепых в избыточном рвении, как и во все отметающем атеизме – свойстве часто мстительном и бунтующем. Считается (есть такая точка зрения), что человек изначально принадлежит Богу, а далее лишь отдаляется от него, подвергаясь искушениям, распаляя себя гордыней, обидой за собственное несовершенство, за несправедливость выбора, остановившегося на одном, а не другом, самой его случайной природой, исключающей, казалось бы, разумную волю, если, конечно, Разум там наверху, хоть немного соотносится со здешним благочестием и моралью. Таков вызов слепоты. Свет – это не только заполнение пространства некими физическими элементами, это еще и украденная у кого-то радость, наслаждение, неведомое зрячим счастливчикам, может быть, перераспределенное среди них, за чужой счет, не желающих поделиться, вернуть иначе, как за деньги. Разве это справедливо? Сказал ведь один из католических бунтарей (церковь называет их модернистами, чтобы припрятать суть), что под некоторыми формами антикоммунизма кроется желание замолчать общественную несправедливость. Так оно и есть.
Время это запомнилось как совершенно неподвижное, наполненное ощущением уверенности, что все происходит и будет происходить именно так. Из года в год. Потом стали обнаруживаться колебания среды, ее толчки, ее пробуждение от долгой сковывающей стылости, каталептической одеревянелости, движение частиц, выведенных из равновесия, все азартнее, возбужденнее, процесс пошел с треском и дымом, работающей газонокосилки. Это сравнение здесь будет уместным, особенно если треск и дым усилить до масштабов пожара, а вместо уютного газона подставить все подряд – виноградники (рубка лозы – любимое упражнение, почти забава кавалериста, и кавалерии уже нет, а выучка пригодилась), так вот, виноградники, что еще? да все подряд – здравый смысл, историю, ловко, как оказалось, склеенную из одних пороков и преступлений, требующую покаяния, похожего на массовое ритуальное самоубийство по призыву мигом перевоплотившихся гуру. Это захватывающее зрелище полета (а потом и ощущение, жар) вулканического пепла, обрушенного на головы Содома, видение дымящегося остывающего кратера, повторяющиеся толчки – конвульсии земли и радостное возбуждение выбравшихся на промысел мародеров – все стало былью. Видно, одним из таких толчков старушку сорвало с насиженного места на лавочке, отнесло в сторону, и она объявилась возле подземного перехода. Тут она встала у схода травяной осыпи, устремила вверх личико солнцепоклонницы и, можно сказать, застыла в одной и той же позе, которую трудно выдержать более живому человеку, стойкий солдатик, пластилиновая куколка, удерживаемая спичкой, штырьком, прикнопленная так к легкому наклону плоскости, прямо таки деталь композиции, ландшафта, которая заметна из отдаления, которая, кажется, подмечена случайно, а на самом деле была, потому что сам замысел исключает случайность. Старушка держала палку, но не опиралась на нее явно, так что палка служила, пожалуй, для полноценного завершения образа, а лишь потом для опоры. Что-то она повторяла себе постоянно под нос, очевидно, молитву, нараспев, губы ее шевелились. У старческих ножек в стоптанных шлепанцах были разложены на мешковине куски тыквы, а рядом на пустом ящике расстелена тряпка с деньгами, придавленными аккуратно камнем. Расчеты, очевидно, вели сами покупатели, старушка лишь называла цену, цифры все время менялись, росли буйно с постоянным убыстрением темпа, отсчитывая десятки, сотни, тысячи, миллионы, как будто мир экономики слился в космосом и требовал подходящего исчисления в мириадах и парсеках.
О приходе перемен говорят часто совсем не те авторитетные облеченные властью лица, от которых мы рассчитываем услышать нечто определенное. Те еще что-то сулят, обещают, попросту врут, а прогноз дают случайные участники, заметные не самим фактом существования, а как бы движением проносящихся в счетчике частиц, возмущающих среду (как хорош здесь этот физический термин) элементарным желанием есть и пить.
Старик на базаре торговал подержанными книгами – отдельными томами Диккенса, Стендаля. Они останавливали взгляд. Цены были мизерными. Старик был ухожен, причесан, опрятная рубашка навыпуск предполагала консерватизм той самой обеспеченной старости и дешевой колбасы, которая особенно ненавистна нынешним либералам, того постоянства, которое незаметно и естественно (в естественности – незаметность), но твердо определяло средний слой (у нас теперь его формируют, а он и был) при старом времени, безбедного века шахмат на сдвинутых лавочках в глубине парка, домино там же, пристрастия к газетам, скрученным к концу дня в трубку, при тогдашней дешевизне никто ими не дорожил и читали выборочно (сегодня ничего интересного), капризно рассчитывали, что на их век хватит, а о новом не желали загадывать из старческой раздражительности и мизантропии, как бы назло, не слушаете старших, так вот вам. В результате – их и размазали быстрее других. Так выразился один аналитик, как ни пеняй за цинизм, но по сути верно. Старик этот еще и не был стар, отмечен немощью, отказом от желаний. Наиболее правильно определяют возраст женщины со стороны, в случайном безличном обращении, как здесь, на базаре, реагируя инстинктивно и точно, так вот этот был не дедушка, а мужчина. Такие даже женятся. Он и был похож на отставного военного, даже в небольшом чине. Спокойный, уверенный, такой себе индючок. Каково ему было осознать фатальные перемены. Помимо материального, нищета – это некий экзистенциальный опыт, в котором нельзя надолго притвориться, она прорастает внутрь, как дерево в стену старого дома, оплетает его, гнет, куда захочет, делает своим, сменяет одну жизнь на другую, рушит, наконец, и тогда неожиданно обнаруживается это новое свойство, вчера еще чье-то предостережение, надпись на стене разгулявшегося Вавилона, а сегодня – уже свершение – как?, когда?, невероятно, а уже все. Приехали.
– Они хотят нашей смерти. – Говорил этот пораженный неожиданным открытием книгопродавец соседке по рундуку, торгующей узбекскими специями в мешочках – корицей, кориандром, кунжутным семенем. Он говорил спокойно, сидя комфортно, сложив на животе руки – белые неиспорченные тяжелым трудом. Он говорил без возмущения, как пленный после сражения. Согнанные разом, уставшие, оглохшие, без оружия, они остывают сейчас вне времени, вне желаний, еще только осознавая близкую участь, смиряясь и все еще не веря в нее, в равнодушном ожидании команды снять сапоги, встать, и идти.
– Они хотят нашей смерти. – Говорил он, а Алексею советовал, все так же спокойно, как предвещал гибель. – Берите Стендаля, молодой человек. Даром почти. Может, пригодится.
Неправда, что перемены затрагивают более людей молодых, как и то, что бьют по старым. Просто, каждый приспосабливается, как может. Старушку отнесло еще дальше от дома, ветер перемен легко подхватил высохшую семечку, подтащил поближе к сердцевине огромного города, отряхнул среди сора, потому что сор (не будем из ложной стыдливости избегать этого слова), объясняясь цивилизованно, это – нечто, утратившее общественно полезную функцию, нечто бывшее, оставшееся от старого, которого уже нет. Нет государственной шеи, на которой так удобно было рассиживать до ста лет, никакого терпения не хватит. Зарабатывайте, кто вам не дает – юристом-международником, банкиром, маркетингом, наконец. Летайте по делам в Лондон, боритесь, читайте лекции. Но не стойте просто так. Вытяните вперед руку, ладошкой вверх, шею согните, не напрягайте, еще ниже, вот вам и работа, не нужно только капризничать. Оденьтесь, конечно, попроще, если есть протез – покажите, закатайте штанину, повыше, опустите чулок, не стесняйтесь. Народ поймет. И милиция поймет, только не надо делать из нее пугало, что у них родителей нет.
Старушка отыскалась в подземном переходе, у поворота в метро, ближе к ступенькам, к дверям, к легкому затягивающему сквознячку подземелья, видно, на неплохом месте, потому что занято там было постоянно. Теперь она тянула сложенную щепоткой ладонь и постоянно что-то шептала, чуть раскачиваясь вперед-назад. Она и раньше издавала какие-то звуки, во время прогулок, рассиживания на лавочке вблизи родного подъезда, во время подъема в лифте, не молчала, так что интересно было сравнить, но не с чем, потому что и тогда, и сейчас звуки выходили непонятные, вот именно срывались с губ, объясненные, пожалуй, самим свойством явления природы – звучать – ручеек журчит, лес шумит, старушка, вот, бормочет. И в этом ее жизнь, принимайте, как есть. И палка была при ней, как приспособление для выполнения упражнений, как обруч, скакалка, булава, лента – особый элемент образа, художественной пластики, продолжение собственного тела, заявка на награду (тогда как раз проходила Олимпиада, люди болели, и образ взялся не случайно). На груди висела бумажная иконка Богородицы, голова была покрыта аккуратно белой косынкой. Впрочем, косыночка была и раньше, и, вообще, старушка отличалась опрятностью, даже тщательностью в одежде, уважением к делу и к месту и, скажем без скидок, достоинством. Теперь договорились до определения – человек – это стиль, так вот, если нужен пример, – пожалуйста. Странно было то, что старушку не всегда можно было застать на месте. И возле дома ее не было, и в сезон тыквы (чем наша тыква – не карета, сказочный реквизит) место оказалось незанятым. Старушка бытовала в недрах многоквартирного дома, то материализуясь, то вновь испаряясь (облачко в месте исчезновения еще оставалось на некоторое время, легкий прозрачный парок, как при небольшой стирке), и если бы западных фей – неопределенного возраста, в котором спохватываются, прожить жизнь наново, так вот если бы таких разглаженных массажем дамочек с кокошником вокзальной буфетчицы (такие точно смухлюют, и волшебную долю, навар приберут для себя, для молодого любовника) заменить нашими героинями первых пятилеток и крепкого тыла, то как раз мы бы обнаружили нашу старушку, все для людей, все для людей (как здесь уместно это бормотание), все для людей…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?