Текст книги "Обитель милосердия (сборник)"
Автор книги: Семён Данилюк
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Рыжий сашка
Когда в обкоме комсомола мне предложили путевку в международный молодежный лагерь в Ереване, я не раздумывал.
В семидесятые – восьмидесятые годы ММЛ, разбросанные по союзным республикам, стали любимым местом отдыха молодежи. Для нас, изолированных от внешнего мира, Закавказье, Прибалтика воспринимались как самая настоящая заграница (каковыми в конце концов и оказались). А уж когда в центре Еревана, среди домов из красного туфа, в открытом уличном кафе попивал я кофе с коньяком и любовался ширококрылыми, беспрерывно гудящими «фордами» и «мерседесами», окончательно убедился – заграничней не бывает.
Позже узнал, что иномарки эти подержанные и присылают их родственники из-за рубежа (в отличие от русских, армяне своих корней не теряют). Но и после этого восхищения не убавилось. Сочетание «подержанная иномарка» в моей голове решительно не укладывалось. В России и за инвалидскими «запорожцами» ломились с заднего хода.
Целый день пробродил я, ошалелый, по главным улицам. Поэтому до молодежного лагеря, разместившегося в гористой, окраинной части города, добрался лишь к концу дня заезда. В лагерной «стекляшке» уже вовсю шло братание, к которому я охотно присоединился.
В молодежные лагеря съезжалась комсомолия со всего Союза. Безупречные заведующие отделами и инструкторы райкомов и горкомов, оказавшись вдалеке от привычных ограничений, превращались в обычных юнцов и девчонок, каковыми, собственно, и были по возрасту, и оттягивались со страстью и удалью, каких в них не подозревали ни секретари-начальники, ни мужья с жёнами. Потому сходились друг с другом легко. Знакомились на брудершафт, и чем больше выпивали, тем больше друг другу нравились. Пили, как водится, пока не иссякало спиртное.
Последнее, что запомнилось в тот вечер, – долговязый парень с депутатским значком, который, ухватив меня за пуговицу (кажется, он за нее держался), страстно объяснял, что после выпивки внутри человека образуются некие алколоиды. И, если немедленно не добавить, они начнут расщепляться и грызть тебя изнутри.
Очнувшись в девять утра, я убедился в его правоте. Расщепившиеся за ночь алколоиды бушевали в голове, покусывали желудок, щекотали гортань, высушивали нёбо и вообще всячески шкодничали, требуя залить их сверху новой порцией спиртного. Отказа не принимали. Да я и не отказывал. Было бы чем.
В джинсах и стоптанных сандалиях на босу ногу поволокся я к выходу из сонного лагеря – опыт подсказывал, что раз построили молодежный центр, значит, поблизости непременно должны были открыть винный магазин.
Он оказался даже ближе, чем можно было надеяться. Прямо напротив лагерных ворот, с другой стороны дороги, стояла дощатая продуктовая палатка с оплетенным металлическими прутьями окошком. А за ним на витрине угадывались пузатые «бомбы» «Агдама», бутылочки портвешка и «Ркацители». О миг желанный! В нетерпении я припустил к палатке. Увы мне! Окошко оказалось наглухо задраено. И ни души. Пустынный асфальт серпантином извивался вдоль безлюдных предгорий.
Оголодавшие, обманутые алколоиды взвыли и с новой силой принялись скрестись изнутри. От безысходности я забарабанил по окошку. Уже готов был хватить булыжником по стеклу и протиснуть руку меж прутьями. Скорее всего, после этого пришлось бы сменить лагерь – молодёжный на исправительно-трудовой. Но судьба не допустила до крайности – внутри послышался шорох. Окошко открылось. Обнадеженный, я сунулся носом вперед и – отпрянул. Из палатки на меня внимательно смотрела конопатая, окаймленная жесткими рыжими волосами русацкая физиономия с бульбой посреди широкого лица.
– Ты еще здесь откуда? – бестактно брякнул я. Обладатель огненной шевелюры задумчиво порылся пальцем в широкой, будто артериальная скважина, ноздре и неспешно, с чудовищным армянским акцентом произнес:
– Зачэм колотишь, дарагой? Стучаться надо, да?
Я даже привстал на цыпочки, пытаясь разглядеть за его спиной спрятавшегося кавказца. Но нет – никого больше не было.
– В смысле, ты кто? – поправился я, тоже, впрочем, невразумительно.
– А ты кто? – резонно отреагировал незнакомец. Вгляделся повнимательней и вдруг зацокал: – Новенький, да? Русский, да? Выпить хочешь, да? Помогу, слушай! Как хорошему человеку не помочь? – Он растекся в неотразимой улыбке.
Я тотчас оттаял – передо мной была родная, истинно русская сострадающая душа. Так я познакомился с Сашкой Саркисьянцем. В Армению Сашка попал ребенком, во время войны. Разбомбили поезд с беженцами. Плачущего среди трупов младенца подобрала армянская семья. Документов при нем не было. Твердо знал малыш лишь своё имя: Саска. Так и остался Сашкой. Но уже Саркисьянцем. К моменту нашего знакомства Сашке исполнилось тридцать пять. За все эти годы из Армении не выезжал. Да и за пределы Еревана выбирался нечасто. Жил в доме приемной матери, холившей его и любившей. Впрочем, Сашку, как я вскоре убедился, любили все. Среди приятелей-армян слыл он за человека доброго и веселого, но со странностями. Быть может, странность его виделась армянам в чрезмерной открытости. (У нас это называется рубаха-парень). А быть может, в том, что он всегда был доволен тем, что имел, и не жаждал большего. Отказался, например, от доходного места в большом универмаге, что выхлопотали для него.
– Зачем оно, слушай? – оправдывался он перед ходатаями.
– В палатке я сам по себе начальник. Друзья заходят, есть где угостить. А что там? Ни воздуха, ни посидеть.
– Там другие деньги, – подсказывали Сашке.
– Э-э! Что деньги? – Сашка презрительно рубил рукой воздух.
Ему нравилось, что вокруг люди. Редкий случай, когда, забежав в подсобку, я не заставал там двух-трех горбоносых южан, что-то степенно обсуждавших за бутылочкой «Кахетинского». И меж ними, смуглыми, небритыми, огненный Сашка – самый шумный, самый гортанный. Будто шальной ветер занес семя одуванчика на садовую клумбу, и проросло оно незаконным желтым цветом меж черными тюльпанами.
Иногда, правда, оказывался Сашка в палатке в одиночестве. Тогда он всеми силами старался заманить меня внутрь, набулькивал стакашек портвешка.
– Не торопишься, нет? Посиди, слушай. Расскажи о России, – заискивающе просил он. – О чем именно?
– Вообще.
Его интересовало всё. Климат, люди, как живут, сколько получают… Я рассказывал. Сашка слушал, прицокивая. Глаза его горели детским любопытством и – неизбывной тоской.
– Россия! – то и дело мечтательно причмокивал он. – Какая жизнь могла быть! Моя жизнь!
– Господи, Сашка! – взрывался я. – О чем ты? На самом деле вы здесь на порядок лучше живете. На порядок! Ты хоть знаешь, что такое давиться в очередях за говяжьими костями? А что делается в колхозах Нечерноземья, рассказать? Как раз только побывал.
Я принимался делиться наболевшим. Сашка мрачнел всё больше. Наконец вскипал:
– Как можешь так говорить? Ты что, турок какой? Это ж Родина. О ней, как о матери, нельзя плохо!
И мне отчего-то делалось стыдно.
– У вас, наверное, снег.
– Какой снег? Окстись. Начало октября! Листопад.
– Листопад! – мечтательно тянул Сашка.
– А здесь что, листопада не бывает?
– Здесь другой. Не русский.
На глаза его навертывались крупные слезы.
– Да в чем проблема, Сашка?! – не выдерживал я. – Съезди наконец в Россию. Сам всё своими глазами посмотри.
– Съезжу, да, – Сашка сразу стихал. – Вот соберусь как-нибудь и съезжу.
– Долго собираться, никогда не выехать! Нечего волынку тянуть. Вместе и поехали. У меня еще неделя отпуска останется. Москву покажу, Волгу.
Я уже представлял, как буду хвастать колоритным Сашкой перед приятелями.
– Или – слабо?
– Да. Надо, надо, – Сашка тушевался. – Но – стыдно, слушай. Как поеду?
– Что стыдно?! Кого? – загорячился я.
Но, поостыв, понял. Сашка обречен был оставаться чужим среди своих и своим среди чужих. Среди приютивших и вырастивших его армян выделялся экзотической внешностью. В России вызывал бы хохот жутким, несовместимым с бульбой акцентом. И эта ситуация мучила болезненно стеснительного Сашку.
– Чего не женился до сих пор? – переводил я разговор.
– О! Это-то, – Сашка по-армянски закатывал глаза. – Не случилось, слушай. Армянин женится на армянке. Еврей на еврейке. Русский на русской должен, да? Вот съезжу на Родину. Может, там найду.
Как-то с очередного похмелья мы сбросились, у кого что осталось, и меня делегировали к Сашке. Палатка по обыкновению была закрыта. Я привычно обошел ее сзади и условным стуком постучал в дверь. В подсобке, на поставленных на попа ящиках сидели два щетинистых, остролицых армянина. Меж ними на цементном полу стояла початая бутылка «Алиготе».
– Понимаешь! Сын у него родился, – протягивая мне три «бомбы», Сашка кивнул на одного из гостей.
Должно быть, черт меня дернул. Я раскупорил одну из купленных бутылок, разлил портвейн по стаканам. Подражая Сашке, провозгласил:
– За твоего наследника, дарагой!
…И я пропал. Искать начали через час. Остервеневшие собутыльники колотились в запертую палатку, но так и вернулись ни с чем, матеря меня нещадно. Обеспокоились позже, когда не явился к ужину. Наутро, отсчитав сутки с момента исчезновения, сообщили в милицию. Приехала опергруппа. Опрашивали, суетились. Говорят, даже собаку по следу пускали. К концу дня за меня стали пить не чокаясь.
Разыскал пропажу толстый черноусый участковый, знавший в округе всех и всё про всех. Он сопоставил исчезновение отдыхающего с пустующей палаткой. И пошел по дворам, где праздновалось какое-нибудь событие. За третьим по счету праздничным столом обнаружился бодрый тамада Сашка. Рядом, на одеяльце, под грушей, лежал я. Совершенно осоловелый, поскольку при каждом новом тосте гостеприимный хозяин приподнимал мою голову и – вливал. Впервые в жизни появление участкового я воспринял как избавление. Отдыхающие в лагерях и на турбазах подобны бабочке-однодневке, жизнь которой отмерена от рассвета до заката. На отдыхе всё свершается с иной скоростью, чем в повседневной жизни. То, что там тянется месяцами, годами, десятилетиями, здесь вмещается в дни и часы. И каждый день и час перенасыщен страстями и событиями. Влюбляются, ревнуют, изменяют, страдают от измен, утешаются с другими, наконец, едва прикипев друг к другу, расстаются. И хоть дата окончания смены известна заранее, подступает она всегда неожиданно.
О предстоящем отъезде я сообщил Сашке за сутки. Веселые глаза его притухли. Но тут же вспыхнули свежим азартом.
– Надо, слушай, отвальную! – с гордостью выговорил он заковыристое словцо. – Или мы не русские? Поедем на рынок. Так, да? Отберем баклажан там, зелень, прочее всякое. Сам выберу, чужому доверить нельзя. Мясо особенно! Замочу! Знаю, как надо.
– Чего тут знать? В уксусе!
– Уксус?! – Сашка оскорбился. – Глупый ты человек! Баран просто, а не человек. Уксус – смерть шашлыку. В вине. Но – тоже не всякое. Знаю какое. Сам и дерево под уголь подготовлю. Негодное дерево – всё насмарку.
Я вновь прошелся с шапкой по кругу. И после обеда мы с Сашкой сели на рейсовый автобус и поехали с гор в долину – на Ереванский рынок. Маленький ПАЗик лениво пылил по дороге. Остановок он, похоже, не ведал. Просто притормаживал, когда кто-то поднимал руку. Входящий непременно здоровался со всеми, перекидывался несколькими фразами с Сашкой. Здесь его знали все. Выходящие обязательно прощались.
Сидевший на заднем сиденье старик вдруг что-то прокричал. Водитель остановил автобус. Старик вышел. Он уже скрылся за домами, а автобус продолжал стоять. Через пять минут я потеребил Сашку за рукав:
– Чего стоим?
– А! Пошел племянника поздравить с сорокалетием. Скоро вернется. Ничего. Отдыхай, слушай!
Вернулся ушедший еще через десять минут, вновь громко прокричал, – похоже, передал привет водителю, – и автобусик покандыбал себе дальше. За всё это время никто не выказал нетерпения. Кроме, понятно, меня.
Деньги за проезд, как я заметил, кидали на кожух рядом с водителем. Там же катался куцый рулончик из билетов. При выходе я хотел оторвать два на память. Но Сашка успел ухватить меня за рукав и удержать от бестактности:
– Обидишь, слушай!
Ереванский рынок благоухал запахами и рокотал разноголосьем. Войдя в центральные ворота, Сашка преобразился. Дотоле мягкий и неспешный, он вдруг сделался нетерпелив и скандален. Его привизгивающий фальцет напрочь забивал низкие голоса торговцев. Надо было видеть, как он покупал. Перебирал зелень, потирал ее, подносил к носу, принюхивался, хмурясь, отбрасывал и хватался за следующий пучок. Услышав цену, громко, презрительно ухахатывался, взбрасывал руку: «Э-э!» – собираясь отойти. Продавец удерживал Сашку и предлагал назвать свою цену. Сашка нехотя называл. Теперь уже продавец произносил: «Э-э!» – И всё начиналось сначала. Горячий спор шел на копейки. Я хотел вмешаться, но вовремя уловил главное: оба – и продавец, и покупатель – наслаждались процессом. Наконец они ударили по рукам и расстались, преисполненные уважения друг к другу.
– Теперь мясо, баклажаны! Потом гранат не забыть, – азартно объявил Сашка. Через три часа я, оглушенный и безразличный ко всему, едва передвигал ноги. Сашка же оставался светел, бодр и лучезарен. С рынка уходил неохотно.
На другой вечер вся наша сдружившаяся команда собралась в отдаленном углу лагерного сада, где уже вовсю трудился Сашка.
У раскидистой яблони догорал костерок. На длинной скамейке рядком стояли благоухающие, прикрытые крышками металлические миски. На подносе грудилась стопка армянских лавашей – тонких, как блины, пахнущих свежей коркой.
Все расселись вокруг костра и, истекая слюной, нетерпеливо поглядывали на священнодействующего Сашку. К шампурам он никого не подпускал. Сам нанизывал мясо, перемежая кружками помидоров и ломтиками лука. Работал ловко – сразу с двумя мангалами, так что шашлыки испекались в очередь, один за другим. Огненная Сашкина шевелюра то и дело вспыхивала в отблесках костра. Подвижный как ртуть, он был подобен свершающему обряд колдуну. Да он и был в эти минуты колдуном. Колдуном – укротителем шашлыка.
Ах, что это был за ужин! Ты брал лаваш, ложкой накладывал внутрь чесночно-баклажанную смесь, скручивал его в горячую трубочку, из бутылки, зажатой меж ног, отпивал добрый глоток вина, в правую руку хватал сочащийся, дышащий костром кусок мяса, откусывал пропитанный специями лаваш и вгрызался зубами в шашлык – сочнейший и вкуснейший из всех пробованных мною прежде.
Вечерний прохладный сад, в отдалении – сквозь ветви деревьев – шум и огни гуляющего корпуса, и мы, насытившиеся, пьяноватые, все – влюбленные и грустные оттого, что очередная сказка заканчивается, и завтра грядет расставание друг с другом и с полюбившейся Арменией.
И самый шумный и оживленный среди нас – Сашка, успевавший тостовать и задираться к девушкам. Только оказавшись с ним бок о бок, я разглядел в глазах тоску, как, должно быть, у эмигранта, провожающего в порту очередной корабль с далекой Родины, на которой никогда не бывал. И тогда я поднял стакан и, стараясь подражать визгливо-гортанному Сашкиному голосу, произнес тост за того, кто расцветил наш отдых, за того, кого каждый из нас будет рад видеть гостем в своем доме. Сашкино смеющееся лицо вдруг исказило судорогой. Пытаясь сдержать плач, он быстро заморгал белесыми ресницами, даже обхватил ладонью рот, но – не сдержался и зарыдал.
Я записал ему свой адрес и все контактные телефоны и в десятый раз потребовал клятвенного обещания приехать. Сашка, утирая слезы, поклялся. Он не приехал и не позвонил. Чего и следовало ожидать. Через много лет, в конце восьмидесятых, я вновь попал в Ереван и попросил отвезти меня к ММЛ. Мне не терпелось повидать Сашку.
Палатки напротив входа больше не было. На ее месте выстроили типовой застекленный магазинчик «Товары повседневного спроса». Молоденькие продавщицы из равнинной части Еревана на мои расспросы недоуменно пожимали плечами. Помог пожилой покупатель – небритый облысевший армянин, в котором я не сразу признал того самого отца новорожденного, в доме которого мы с Сашкой сутки гуляли. От него я узнал, что все эти годы Сашка безвыездно прожил в материнском доме. Приемная мать дважды пыталась его женить на дочерях соседей, но он всё как-то изворачивался. А женился уже после ее смерти – на какой-то русской женщине с ребенком («И куда смотрел? – армянин огорченно зацокал. – «Профура» настоящая. С первого взгляда видно. Все видели. Он один не видел»). Она, сама пьющая, приучила Сашку к водке, и за два года до моего появления зимой они оба, перепившись, угорели в своем доме.
– Плохо он с ней жил, – припомнил армянин. – Говорили – бросай, какая она жена? Говорил – брошу. Потом опять говорил – как брошу? На кого?.. И пить столько разве можно? Да, хороший был человек. Но – что поделаешь? Русский. Это не исправишь. Гены! – армянин важно потряс узловатым пальцем.
На своей исторической Родине Сашка Саркисьянц так и не побывал.
Обиды эдуарда никитина
Обида первая, природоохранная
Обида первая начала зреть в тот апрельский день, когда Эдуард Никитин, тогда ещё студент филфака, открыл ногой дверь деканата и изложил ошеломленному декану свои взгляды на блат вообще и блат за мзду, в частности.
На комсомольском собрании, назначенном вслед за этим, готовился прилюдно подтвердить сказанное в запале. Но повестка дня, вывешенная за полчаса до начала собрания, изумила его несказанно. А именно: бытовое разложение старосты курса Никитина, заключавшееся в сожительстве со студенткой иняза девицей Белошейкиной.
На собрании однокурсники, отводя глаза, дали принципиальную оценку недопустимому поведению своего товарища. Впрочем, выражения использовались вполне аккуратные, поскольку слыл Никитин человеком невоздержанным в словах и в поступках и любил в нетрезвую минуту взойти в свою комнату, что на третьем этаже общежития, по водосточной трубе.
Невоздержанность свою Никитин продемонстрировал тут же. Торжественно, на глазах у всех, достал студенческий и комсомольский билеты и пришпилил вроде погон на плечи посеревшему комсоргу. После чего в общежитии разыскал девицу Белошейкину, поинтересовался насчет претензий. Единственную претензию удовлетворил тут же и отбыл на родину – в славный районный городишко Ржев – уже Эдуардом Михайловичем Никитиным.
Дома поначалу задиковал, запил горькую. Даже поколотил гульбливого своего отчима, швырнувшего в мать поленом. И предупредил, что, если тот еще раз поднимет руку выше, чем на высоту поднесённого ко рту стакана, руку эту он ему отобьёт. Этой высоты пьянчужке-отчиму хватало. И в доме восстановился мир. Через пару недель просох Эдуард Михайлович, осмотрелся и принялся осваиваться в новой жизни.
Поступил на мехзавод. Думал, всерьез. Получилось ненадолго. После смены застал в цехе одного, когда тот детали по карманам расфасовывал. И, как за Никитиным в таких случаях водилось, провёл разъяснительную работу. Со смещением челюсти включительно. Недаром еще в школе о нём слава среди пацанов гремела самая подзаборная.
Собрали, как водится, коллектив. Никитин начал было объясняться, но увидел: знают. Все всё знают. За то и бьют. А раз бьют, скрепи зубы и не скули. Чему бы хорошему, а этому паскуда отчим в детстве обучил. Так и покинул завод, не объяснившись. Единственно – харкнул на проходной.
Поступил в районную газету – всё-таки незаконченное филологическое. Поначалу понравилось. И он понравился. Главный редактор под опеку взял. На планёрках нахваливал. Сулил славу матёрого газетчика. И было за что. От командировок не отлынивал – год, почитай, из района не вылезал. Да и перо оказалось злое, въедливое. Чересчур даже въедливое. Раскопал факты приписок командировочных в горкоме комсомола. Уезжал комсомолец на один день (утро – вечер), а по отчётам в бухгалтерии, как на гражданскую войну уходил. У иных стахановцев за месяц по сорок пять суток набиралось. Едва не грянул скандал на всю область. Хорошо главный редактор успел в последнюю минуту снять статью с набора. А самого автора подправил выговором. Пустяшным, в сущности. Даже без занесения. Но больно обидчив оказался молодой корреспондент – положил заявление об уходе. Главный редактор попытался отговорить: де, не оббившись, матерым газетчиком не станешь. Но Никитин лишь усмехнулся криво, харкнул на порог и с тех пор при слове «социалистическая пресса» аллергически подергивался.
Через два месяца новую вакансию предложили – заместителя председателя районного общества по охране природы.
Сходил, пригляделся, с председателем познакомился: забавный дедок, бывший моряк-фронтовик, моторку пообещал.
Пораскинул мозгами Эдуард Михайлович и – пошел на новое поприще. Что-что, а к природе относился трепетно. И вроде легла новая должность на его характер один к одному. Носился он на подсгнившей своей моторке по Верхневолжью и – пел. Во всю свою неслабую глотку. Отчаянно, конечно, привирая мотив. Но зато души и восторга на оба берега хватало. И новая по городу слава прокатилась: крепкий мужик на хорошее дело посажен. Блюдет закон! Да и дед-председатель проникся. Вместо себя на областное совещание передовиков послал. На совещание Эдуард Михайлович заскочил мимоходом, думал, к своим бывшим однокурсникам в гости поспеть. Но посидел, послушал, да и взял слово. Накопилось у него злобы на одного хозяйственника, что полреки загадил. И оказалось – в жилу. Того как раз собирались снимать, повод подбирали. В общем, поблагодарили за бдительность.
Председатель после этого и вовсе в заместителе своём души не зачаял. Даже насчет рекомендации в партию подступаться начал.
– Мы, говорил, старики, уходим. Мне что, я тёртый, за мать нашу природу кому хошь глотку порву, потому что нечего мне уже бояться после трех фронтовых ранений, контузии и ста рублёв пенсии. Об одном болею: не вижу в молодежи нашей твердости, умения в землю вгрызться и не отступать, когда начальство прёт буром. А в тебе всё это есть, и потому держу на те бя на дёж у.
И хоть не очень понял Эдуард Михайлович, почему при приближении начальства надлежит немедленно окапываться, о новом своем месте в жизни стал задумываться всерьез и перспективно.
Через короткое время недалеко от города затеяли возводить комбинат, а под строительство, естественно, начали карьер готовить. И местом для карьера определили лобастый, обросший, как дикобраз, кусок берега в восьми километрах от города.
Первым Никитину эту новость отчим сообщил: этот про всякую гадость узнавал за пять минут до того, как она случится. Сгреб Эдуард Михайлович деда-председателя в охапку и вместе с ним зашагал по инстанциям: место-то заповедное, а всего километров десять в сторону ничуть не хуже есть. Копай себе без ущерба для ландшафта. Разве что возить подальше. Районные инстанции обнадежили: понимаем, осознаём. Но пассаран! Документация не пройдет. И впрямь не подписали согласования.
Дедок-председатель даже посетовал на легкость, с какой победа досталась:
– Жаль, не подпустили супостатов на дистанцию кабельтова. Видать, знают руку старого дальнобойщика.
Но у стройки той пароль оказался союзного значения. Вьюгой круговерть завернулась, и опять задуло на город – уже с севера, со стороны областного центра. И остыли отцы города: жаль, конечно, но плетью обуха не перешибешь. С этим дед-председатель прибежал к Никитину:
– Слышь, Эдуард, вызывали. Говорят, немасштабно мыслим. Подписать предлагают.
– Ну, и?
– Так я чего? Намертво, на якоре. Не признался я им. Как думаешь, выстоим? Уж больно напористы. Если только изловчиться схитрить. Да, жаль природу.
– Можно и схитрить, – согласился Никитин. – И диспозиция в свете этой хитрости будет такая: собирай-ка, дед, манатки и катись в отпуск.
– Это куда-й-то?
– Да хоть по местам боевой славы. Давно ж мечтал.
– Больно обидчив ты, Эдуард, – дед насупился. – Слова уж не скажи. Сразу в амбицию. А ведь не так ты меня понял.
Но, видно, понял он деда все-таки правильно, потому что в двадцать четыре часа отбыл председатель общества охраны природы в неизвестном направлении. Даже печать для надёжности прихватил.
И остался Эдуард Михайлович Никитин один, и не то чтоб на кабельтов, а на прямую, можно сказать, наводку. Две недели через день в область гонял, в высокие кабинеты пробивался, с комиссиями на место выезжал. Когда почувствовал, что поддержки во власти не найдет, принялся ржевитян на демонстрацию протеста поднимать. Посты из ветеранов по берегу реки расставил с твердым наказом: если что, то чтоб как в сорок втором, на ржевском «пятаке», – насмерть.
Да и сам к демонстрации этой готовился как к последнему бою. Даже единственную белую рубаху подкрахмалил.
И вдруг всё разом стихло: не вызывали, не грозили, не приглашали на согласования. Похоже, откатилась вражья сила. Не по зубам орешек оказался.
В эдаком феерическом настроении наладил Никитин старую свою лодчонку и отправился в круг почета по отвоеванным землям.
…В восьми километрах от города кодла зубастых экскаваторов подрывала заповедный берег. Всё захлестнуло в нём ненавистью: ну, ведь гады хуже фашистов. Не мытьем так катаньем. Перед фактом решили поставить. Закон преступили. Так и заполучите скандальчик!
Моторку носом в берег, сам в прорабскую и первого же попавшегося за грудки – на предмет прогуляться к прокурору. Тут-то и предъявили ему протокол согласований, на котором среди прочих красовалась кудрявая подпись председателя общества охраны природы.
– И кто ж из вас подделывал? – Никитин обвел хмурым взглядом перетрусивших строителей.
– Обижаешь. Твой шеф подписал. Не веришь, убедись. Что ж мы, по-твоему, совсем уж мародеры?
С ехидцей вроде сказали, но и с опаской: за эти месяцы от крутого Никитинского нрава натерпелись. Но опасались зря – то, что не врут, Никитин понял тотчас.
– Эх, мужики, – посетовал он. – Чего зубы скалите? Кого победили? Это ж как в собственной спальне кучу накласть. Живете временщиками…
Постоял перед снующими тараканами-экскаваторами: будто по живому режут, твари зубастые. «Щас бы связку гранат, кажется, сам бы под экскаватор бросился». С тем и ушел.
Дед-председатель, точно, дома оказался:
– Эдуард! Вот уж желанный гость. Весь город о твоих подвигах гремит.
– Чего вернулся?
– Дак это… в гостях хорошо, а дома лучше. Разволновался. За судьбу дела. – А зачем подписал?
– Кто?! Зачем, зачем… Надо, стало быть. Тебя, дурака, своей подписью от тюрьмы спасал: не давала еще тебе жизнь, видать, по мордасам. Вот и прешь буром! Людей на антисоветскую, считай, демонстрацию додумался подбивать. Да за это, знаешь! Хорошо, я поспел. А насчёт стройки – большие люди подключились, не нам с тобой чета. Мне тут объяснили кой-чего стратегическое, чего тебе неизвестно. Может, я мелкой уступкой большое дело спас. А ты и впрямь… Хвалю. И рекомендацию в партию дам без колебаний. Хоть кое-кто и начал насчет тебя намекать, но я им твердо сказал…
– Эх, дед, – Никитин поднялся. – О Боге думать пора. О том, что после тебя останется. А ты всё смердишь.
– Ну, тебя, сопляка, не спросили. Эва куда! С ним еще как по-человечески. Плюнул Эдуард Михайлович, по некультурному своему обыкновению, на дедов порог. С тем и отбыл с государевой службы. Два дня у матери белый просидел, зубов не разжимал. Да еще отчим, подлюга, подзуживал:
– Что, Эдуард, постоял за правду-то? Вона как ее сейчас механизмами подсекают. Нет уж, хочешь прожить без проблем, не высовывайся. Себе целее. Может, сгонять?
Приходили с утешениями. Так зубов и не разжал. Уж на исходе третьего дня, когда мать мимо тенью прошмыгнуть собралась, остановил ее:
– Слушай, матушка, ты зачем мне в детстве врала, будто жить по правде нужно? Или правда моя кособокая? Куда ни ткнусь, поперёк оказываюсь.
– Да я и сама понимать перестала, – тяжко призналась мать. Она опасливо положила ладонь на буйные вихры сына. – Бог с тобой, сынок, живи, как все. Оно и мне спокойней будет.
А чего тут еще скажешь?
– Вот и славненько, – согласился сын. – Сколько можно в городских сумасшедших ходить. Пойду-ка погоняю шабашку. Хоть прибарахлимся с тобой.
И случился с тех пор Эдуард Никитин бригадиром шабашников. Но это уже обида номер два.
Обида вторая, шабашная
…И случился с тех пор Эдуард Михайлович Никитин бригадиром шабашников. А что? Голова, если без закидонов, вполне светлая, руки в обе стороны вертятся, в строительстве и раньше смыслил, а поработав пару лет, освоил досконально. Но главное умение – организовать процесс. Это просто на зависть. Такие договора «срубал», такой стройдефицит выуживал, что даже «бугристые» шабаши ахали.
И новая слава пошла про Никитина: чудила чудилой, но-о! Вот бы к кому попасть. Тяжело, однако, – конкурс. Да и не каждый выдерживал. Бригаду свою с апреля по ноябрь гонял по двенадцать – четырнадцать часов. Само собой, без грамма. За пьянку вышибал без обсуждений и без материальных компенсаций. Сам, если где прорыв, не разгибался вместе с остальными. К декабрю раздавал заработанные «куски»:
– Держите, обломы! И чтоб до весны поганых ваших рож не видел!
Покупал себе нового пыжика и – гулевал так, что Ржев дрожал. На радость отчиму, на горе матери.
Ближе к концу февраля «шабаши» вставали на низкий старт. Под окнами принимались мелькать флагманы, прислушивались, приглядывались. Шепоток по Ржеву пускали:
– Говорят, пыжика загнал. Стало быть, выхаживается. Вот-вот шабашку затрубит. Так не один год продолжалось.
– Сдохнешь ведь от такой жизни, – глядя на почерневшего к весне сына, в бессильной тоске стонала мать.
– Может, и к лучшему, – не спорил тот.
И тут, глянь, женился. Вроде по дури, походя, только что не со скуки, но удача не отвернулась, в яблочко попал. Сама Нинка крупная, добрая, покладистая. Через год сына родила. И впервые пыжиковая шапка до весны дотянула, – как-то сама собой пресеклась пьянка.
На противоположном крутом берегу Волги, среди деревянных построек, купил развалюху с двадцатью пятью сотками. Развалюху снес и на ее месте по собственному проекту принялся возводить кирпичный дом. Под узорчатый терем, как когда-то пацаном мечтал. Те же шабашники на бригадиров дом ходили как на субботники. Нинка, жена, вовсю огород обихаживала. Даже сын, малолетний Михрютка, помогал – то за матерью с лейкой топал, то возле отца отирался – шурупы подавал.
Правда, соседи, по слухам, с брачком попались. Будто бы всю округу ябедами изгадили. А главное, зоркие: доподлинно установили, что плетень на метр заходит на их территорию. О чём Эдуарду Михайловичу и сообщили. Будто бы и заявление уже куда надо подготовили.
Никитин, он что? Само миролюбие. Не ссориться же из-за ерунды. Зашел в дом, вынес карабин-«вертикалку», зарядил дробью, подошел к плетню да и пальнул в какого-то одичалого пса, забежавшего погреться на соседский участок. Как раз в метре от копавшихся в грядках соседей. Между делом пальнул. Мимо, конечно. Больше чтоб ствол не ржавел. И как-то насчет плетня забылось.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?