Текст книги "Логово смысла и вымысла. Переписка через океан"
Автор книги: Сергей Есин
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
То, что Вы ведете Ваш дневник столько лет, да еще отважно публикуете его – это огромное культурное дело. Я сейчас очень жалею, что никогда не вел дневников – отчасти из лени, а отчасти меня – будете смеяться – Паустовский попутал. Сильно я им увлекался в юности. Как раз издавалось его собрание сочинений, и я читал с упоением. И вот у него где‐то вычитал, что писатель не должен вести дневников: все важное и так осядет в сознании, а что не осядет, то неважно. Я этому как‐то легко поверил, и теперь жалею, особенно когда перелистываю старые письма (мало что из них мне удалось вывезти) и нахожу там много интересного и забытого. Но письма – это фрагменты; с систематическими записями в дневнике сравниться не могут.
Такие люди как Карпов, загадка, Вы правы. Ну что ему было лезть в Гумилева и позориться – при его‐то тогдашнем положении. Ан надо! Задрав штаны бежать за комсомолом. Так и бежал всю жизнь зигзагами. Был реабилитанс – он подсуетился с «Расстрелянными маршалами», а началась реабилитация Сталина – пожалуйста, двухтомный «Генералиссимус». Сталин, оказывается, никого без причин не преследовал. Я этого эпохального труда не читал, но что это за сочинение, знаю из блестящей рецензии покойного уже ныне В.Д. Оскоцкого[56]56
Оскоцкий Валентин Дмитриевич (1931–2010), известный литературный критик, первый секретарь Союза писателей Москвы. Моя книга «Растление ненавистью», вышла с обширным предисловием Валентина Оскоцкого (М.‐Иерусалим, «Даат/Знание», 2001).
[Закрыть].
Он не один такой, это порода такая. Из той же породы покойный дважды герой Драгунский[57]57
«Дави́д Абра́мович Драгу́нский (2 [15] февраля 1910, Святск – 12 октября 1992, Москва) – советский военный и политический деятель, генерал‐полковник (1970), дважды Герой Советского Союза. В Великую Отечественную войну – командир гвардейской танковой бригады. В 1969‐1985 начальник Высших офицерских курсов «Выстрел». Член Центральной ревизионной комиссии КПСС (1971–1990). …С момента создания (21 апреля 1983 года) и до последнего дня своей жизни Драгунский был бессменным председателем Антисионистского комитета советской общественности (АКСО). Драгунский сумел отстоять АКСО несмотря на то, что Политбюро ЦК КПСС дважды рассматривало вопрос о его закрытии» (Википедия).
[Закрыть], возглавивший антисионистский комитет при Андропове – на собственное посрамление, а в девяностые каялся в этом. А еще у него был заместитель по фамилии Колесников[58]58
«Ю́рий Анто́нович Коле́сников (имя при рождении – Ио́ йна То́ йвович Гольдште́ йн; 17 марта 1922, Белград – 14 августа 2013, Москва) – советский разведчик, писатель, полковник государственной безопасности, Герой Российской Федерации (1995). В годы Великой Отечественной войны – командир партизанского полка 1‐й Украинской партизанской дивизии им. С. А. Ковпака» (Википедия).
[Закрыть]. Я уже в сравнительно недавние годы узнал, что это псевдоним, настоящая фамилия у него еврейская (не помню какая), в годы войны он совершал немыслимые подвиги в германском тылу (Штирлицу такие и не снились). А в семидесятые годы накатал позорный роман о сотрудничестве (мнимом, конечно) сионистов с нацистами, такой слабый и гнусный, что ни один журнал не напечатал рецензии несмотря на сенсационность и актуальность темы, только в «Правде» была рецензия – того же Драгунского. Откуда это в людях? Загадка.
Мое отношение к премиям и прочим наградам Вы знаете, но то, что Солженицынская премия на этот раз досталась Мариэтте Чудаковой[59]59
В моем письме ошибка: в письме С.Н. Есина говорилось о вручении Солженицынской премии Е.Ц. Чуковской.
[Закрыть], я, конечно, очень рад. Правил ведь нет без исключений – бывает, что получают достойные люди, и кто же достоин больше, чем она! Когда‐то мы были с ней неплохо знакомы, и отношения были самые теплые. Я по возможности слежу за ее творчеством и радуюсь успехам. При случае передайте привет от меня.
На этом заканчиваю, всего доброго, пишите!
Ваш С.Р.
_______________
Сергей Есин – Семену Резнику
19 марта 2011 г.
Уважаемый Семен Ефимович! Всегда мучаюсь, когда в мои письма вкрадываются ошибки. Вот и на этот раз я что-то напутал с премией – не Мариэтте Омаровне премия досталась, это моя описка[60]60
Ошибку допустил я, а не С.Н. Есин. (См. примечание 5 к предыдущему письму).
[Закрыть]. Простите меня великодушно, ну да бог с этим.
Я сегодня написал несколько строк нашему общему другу Марку Авербуху и там как раз определил, что нас с Вами, кроме всего прочего, объединяет. Оба мы ведем бой из индивидуального окопа по несправедливому прошлому. И оба каждый раз удивляемся: почему? Почему один ворует статью, другой просто ворует, третий ведет себя не как писатель, а как купец. Это я все говорю мягко и полагаю, нам многое предстоит вспомнить. Обида прошлого, при, казалось бы, благополучной судьбе, душит и меня. Но и сегодня многое здесь не лучше. Каким‐то образом прошлый режим, и, в частности, литературный держал меня в суровых условиях – лучшие места и лучшие условия предлагались людям, которые сначала ему верно служили, а потом первыми и бросили. И нынешний [режим] тоже меня крепко обозлил. Каждый из нас знает меру своего таланта и возможностей и довольно критически может смотреть на себя и окружающих. Я тоже об этом писал Марку: один раз я съездил с писателями на выставку во Францию и после этого написал довольно злую статью. И все – прощай, черема!
Надеюсь, Ваша поездка к детям и внукам прошла удачно. Я и завидую, и не завидую людям, которые живут определенной и размеренной жизнью. Как‐то на меня все наваливается, и я часто забываю о себе. Вот и несколько дней назад четыре часа отсидел на панихиде по ушедшему Виталию Вульфу[61]61
«Вита́лий Я́ковлевич Вульф (23 мая 1930, Баку – 13 марта 2011, Москва) – советский и российский искусствовед, театровед, киновед и литературовед, переводчик, критик, публицист. Заслуженный деятель искусств Российской Федерации (1998). Автор и ведущий программы “Мой серебряный шар”. Кандидат юридических наук, доктор исторических наук» (Википедия).
[Закрыть], а потом без шапки простоял возле ЦДЛ – и опять новый бронхит.
Извините за краткость, накопится – напишу.
С. Н.
Не перечитываю.
_______________
Семен Резник – Сергею Есину
23 марта 2011 г.
Уважаемый Сергей Николаевич!
Только что забрал почту после двухнедельного отсутствия и в ней – Ваша книга![62]62
Сергей Есин. Твербуль, или логика вымысла: роман места. Дневник ректора 2005 год // М., Дрофа, 2009. Дарственная надпись:
«Уважаемый Семен Ефимович, – шлю Вам ответный дар, так же искренне и открыто, как Вы мне. Как мне написала когда‐то Раневская “теперь Вы навсегда в моем 'Кругозоре’”. Не серчайте, если… Несправедливость – это первейшая черта писателя». С. Есин. 18.2.2011. Москва. Твербуль – это, конечно, Тверской Бульвар, где находится Литературный институт. Истории этого института и всей литературы советского периода посвящен роман Сергея Есина.
[Закрыть] Спасибо огромное! Пока прочитал предисловие П. Басинского[63]63
Басинский Павел Валерьевич – писатель, литературовед и литературный критик.
[Закрыть], очень хорошее. Предвкушаю! Что касается ошибки с премией, то это мелочь. Вообщето Солженицынская премия и Чудакова не очень совместимы, но поскольку вокруг этой премии (как и других, но этой особенно) много политики, то и такой вариант мне не показался невероятным.
С Мариэттой Омаровной мы были знакомы, она выпускала у нас в ЖЗЛ первую свою книгу – «Эффенди Капиев»[64]64
М. Чудакова. Эфенди Капиев, ЖЗЛ, 1970.
[Закрыть]. Олешей и Булгаковым она занялась позднее. Ее книга шла в редакции, как раз когда выходил мой «Вавилов», и она у нас часто бывала, трепались о многом. Я очень переживал, что цензура вытравливала всякие упоминания об аресте Вавилова и т. п., мне казалось, что хотя бы беглое упоминание должно быть, без этого книга будет неполноценной. А она мне тогда сказала несколько неожиданно – ну и хорошо, что вытравили: дураку не надо, а умный поймет, что Вам выламывали руки, тем внимательнее будет вчитываться в подтекст. Возможно, она сказала это просто в утешение, но меня такой взгляд настолько поразил, что врезался в память навсегда.
На этом заканчиваю. Извините за краткость, но не хочу затягивать подтверждение получения книги.
Всего наилучшего
Ваш С. Р.
Приложение 1
Павел Басинский
Роман с дневником О новой книге Сергея Есина
(отрывок[65]65
Публикуется с разрешения П. Басинского.
[Закрыть])
В двадцатые годы прошлого века Ольга Форш написала замечательную книгу о Доме искусств, где после Октябрьской революции до кронштадтских событий ютилось целое поколение писателей: Николай Гумилев, Евгений Замятин, Вячеслов Ходасевич, Осип Мандельштам, Михаил Зощенко, Алексей Ремизов и многие другие, впоследствии уничтоженные, эмигрировавшие или оставшиеся в СССР. Книга называлась «Сумасшедший корабль», и это название стало почти нарицательным.
Для Литературного института имени А.М. Горького больше подошло бы другое корабельное название – «Летучий голландец». Это старинный барский особняк на Тверском бульваре, 25 весь пропитан мистикой. Недаром именно он возникает в романе Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», именно здесь сходящий с ума поэт Иван Бездомный впервые говорит о явлении Воланда с его свитой. «Сумасшедший голландец» – вот что такое Литинститут. Странно, что за семьдесят лет его существования никому из писателей не пришло в голову продолжить идею булгаковской главы «Было дело в Грибоедове». Написать об этом здании мистический роман. Если такие попытки и были, то прошли незамеченными. Единственный полноценный роман о Литинституте был написан в 1950 году молодым Юрием Трифоновым. Он назывался «Студенты» и удостоился Сталинской премии, о чем позднее Трифонов не любил вспоминать. Разумеется, никакой мистики в нем не было и в помине.
Литературный Институт был основан Горьким в 1933 году. Но его литературная история начинается куда раньше – с 1812 года. 25 марта по старому стилю, незадолго до вторжения Наполеона, в Россию «вторгся» первый классический диссидент – Александр Герцен. В этот день он родился в барском особняке на Тверской, незаконнорожденный сын немки Луизы Гааг и русского помещика Ивана Яковлева. Луизе было шестнадцать лет, когда Яковлев уговорил ее родителей в Штутгарте отпустить красивую девочку «покататься» с русским барином по Европе. Результат этого путешествия предсказать было нетрудно: девочка забеременела и уже в Москве родила будущего революционного трибуна, которого, как известно «разбудили» декабристы, он «разбудил» народовольцев и – дальше по цепочке. Маленькому бастарду дали фамилию Герцен, от немецкого Herz – сердце. То есть фамилию Герцен можно перевести как Сердцев. О своей незаконнорожденности Герцен узнал лишь в молодости и был этим так потрясен, что, оказавшись в Англии, не принимал никаких положительных свидетельств из России, только отрицательные, обозначая таким образом идеальный ментальный тип русского диссидента‐эмигранта, который «аукнется» в начале XXI века карикатурным образом Бориса Березовского.
Когда в 1812 году Москва горела, здание на Тверском сохранилось: все‐таки каменное. Но потом его спалил Бегемот в романе Булгакова, довершая дело французских экстремистов. До этого мистического пожара в здании кто только не побывал! Все виднейшие западники и славянофилы: Аксаковы, Хомяков, Чаадаев, Грановский и другие (когда особняк от Яковлева перешел к Свербеевым, устроившим здесь философсколитературный салон). Здесь в свой закатный час публично читали стихи Блок и Мандельштам, а последний еще и проживал во флигеле вместе с Надеждой Яковлевной. Здесь правил бал Пролеткульт и располагалась «Литературная газета». И здесь реально, как утверждает бывший ректор Литинститута Сергей
Есин, находился описанный Булгаковым писательский ресторан, приметы которого ректор вдруг обнаружил в помещении нынешней студенческой раздевалки.
Роман Сергея Есина «Твербуль, или логово вымысла», опубликованный в «Юности», при всех недостатках – первая художественная попытка осознать здание на Тверской, 25 как мистический феномен. И сами недостатки романа («повествование места», как определил свой жанр сам автор) вытекают из неизбежного обстоятельства: непросто найти точку зрения на мистическую подоплеку реальной биографии реального здания. Зрение в романе постоянно троится, распадаясь на внутренние монологи трех героев: современной студентки, подрабатывающей валютной проституцией, ее бойфренда, тоже студента и одновременно охранника института и массажиста (какие времена, такие нравы), и автора, взвалившего на себя руководство институтом в трудное время дележа собственности и вынужденного почти превратиться из почтенного ректора в кризисного менеджера.
У Сергея Есина есть одно писательское качество, которое редко встречается не только среди писателей, но и вообще среди русских людей. Он не ленив и любопытен. За время своего кризисного правления он изучил Литинститут насквозь, прощупал его рентгеновским лучом. В этом луче высветилось множество великих, больших и малых писательских теней, каждая из которых оставила в этом здании вполне реальные следы.
Вернее сказать: в комплексе зданий. Ведь это не особняк, а целая усадьба, построенная еще в XVIII веке, когда Москва была не столько городом, сколько необозримыми полями с разбросанными помещичьими гнездами. «Дистанция огромного размера», – остроумно заметил грибоедовский полковник Скалозуб, которого нам неверно подавали в школе как безмозглого солдафона. Сегодня «дистанция» Яковлевых сжалась до небольшого пятачка в центре Москвы, но и нынче легко распознать в гаражах – бывшие конюшни, в помещении для заочного отделения – флигель, а в крохотном здании читального зала – или людскую, или девичью.
«Но в чем же мистика?» – спросите вы. Ответить на этот вопрос непросто. По‐настоящему мистику Литинститута могут оценить только соприкасавшиеся с этим зданием люди. Например, студенты. Из личных воспоминаний. Однажды летом мы, трое студентов, красили крышу флигеля какой‐то жуткой зеленой краской. От жары спасались на чердаке. Нашли в куче хлама толстенную домовую тетрадь. Открыли ее на случайной странице и прочитали чернильную строку: «Три литра керосина получил. А. Платонов». «Ага», – сказали мы себе. И… положили тетрадь на место.
В романе Сергея Есина эти писательские тени оживают и являются на защиту диплома дерзкой студентки, чтобы ее поддержать. Гении и графоманы, мученики и пособники палачей (среди писателей это была не редкость) единым вихрем врываются в актовый зал, чтобы отстоять свою любимицу, избранную, способную их видеть. К ним присоединяются классики из XIX века…
В этом карнавале мало веселого. Бесконечный раскол, раздрай, споры и ссоры. И только кокетливый взгляд институтской Манон Леско примиряет спорщиков. Но ведь так оно, в сущности, и было. Два века существования светской русской литературы писатели ссорились, ругались, чуть ли не стрелялись (Толстой и Тургенев, Блок и Белый, Гумилев и Волошин). Но перед женщинами все были безоружны, за вычетом редких случаев, вроде Михаила Кузмина, предпочитавшего дамам офицеров. Его куртуазная тень тоже есть в романе.
Роман Сергея Есина, конечно, очень сумбурный. Его взгляд на тех или иных писателей порой слишком пристрастен, хотя он старается быть объективным. Но сумбурная мистика дома на Тверском бульваре, 25, поразительного здания с двухсотлетней литературной историей, передана в нем замечательно. И впервые.
Вам не приходилось бывать ночью возле бронзового Герцена в литинститутском сквере? Посетите перед наступлением Нового года. Вы увидите у его ног бутылку шампанского, откупоренную заботливой рукой. Утром 1 января она, разумеется, оказывается пустой.
Приложение 2
Фрагменты из главы пятой романа Сергея Есина «Твербуль», посвященные треугольнику Мандельштам-Сталин‐Пастернак; четвертый нелишний – секретарь Союза Писателей В. Ставский.
С Мандельштамом связана не одна тайна. Но тайна из тайн – это разговор о нем Пастернака со Сталиным. Все известно об этом разговоре, данные сходятся, мотивы, казалось бы, очевидны, контуры разговора есть. Нет только одного: почему Пастернак на прямой вопрос Сталина заюлил с ответом? Судьбоносный разговор в русской и поэзии, и этике. На одной стороне стояла очевидная и справедливая рефлексия поэта, на другой – жизнь.
Сталин, конечно, не хотел остаться в памяти потомков душителем литературы. Семинарист и прилежный читатель знал, на чьих крыльях западают в бессмертие цари, полководцы и тираны. А тут этот, как говорят, выдающийся поэт, с еврейской фамилией и вдобавок странной политической ориентацией. Политически странная она у них у всех. Этот – акмеист, от греческого akme, вершина. Вершина чего? Безобразничанья? Много, словно Овидий в Риме, позволяет себе щуплый еврейчик.
«Наши речи на десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца…
Он один лишь бабачит и тычет».
Вольно размышляет интеллигент! И эстетично ли сравнивать пальцы с червями? В университетах, как Мандельштам в Гейдельбергском или как Пастернак в Марбургском, вождь не учился, но понял, что с вершины такого умствования самого «альпиниста» ожидает только падение в бездну небытия. Но, прежде чем отправить этого маленького жидовина подальше в соответствии с его неразумным поведением, надо уточнить, не новый ли это Овидий. Нужен знающий эксперт, которому можно доверять безусловно. Такими экспертами для Сталина той поры были два человека: Ахматова и Пастернак. Водрузить все вопросы на Пастернака занятнее, тут вмешается еще и некая общность кровей. Если уж еврей не станет защищать еврея, то Пилат может умыть руки.
Ха, определенно Саня очень недурно втюрил сюда Пилата. Такая сцена, если б только она не была уже в Библии и в «Мастере и Маргарите», украсила бы любой роман. Сталин в белой тоге с красной каймой у себя в кремлевском кабинете звонит Пастернаку. Разговор двух восточных людей.
Все вопросы‐ответы этого короткого разговора, как хрестоматийные, Саня даже про себя повторять не станет. Тога все время спадала у Сталина с плеча, и неловким движением суховатой левой руки вождь ее поправлял. Из‐под двери в щель дуло, ноги в сандалиях мерзли. Расстрелять бы когонибудь из хозяйственников. Что смотрит его секретарь Поскребышев, да и другие преторианцы! Сталин задает последний вопрос об этом немолодом жидовине. Вопрос он составил замечательно и предвкушал, как Пастернак закрутится, словно уж на сковородке. Гений всегда на эпоху – один, выразитель. И вождь – один. И поэт – один. И мастер – один. А не разберетесь ли вы, ребята, кто из вас первый?
Сталин удобнее устраивается в кресле, поправляет тогу, чтобы складки падали, как на его будущем монументе где‐нибудь в донских степях, и задает в трубку вопрос. Он творит историю. Нет, сначала Сталин почти упрекает Пастернака: «Я бы на стену лез, если бы узнал, что мой друг поэт арестован». Но Пастернак резонно ответил, что если бы не его, Пастернака, хлопоты – впрочем, хлопотали и Ахматова, и Бухарин, – то Сталин вряд ли бы ему позвонил. Жалобы и ходатайства элиты интеллигенции еще принимались. У Сталина восточная логика: «Но ведь он ваш друг?» Это был тот случай, когда на прямой вопрос надо было давать прямой ответ. <…>
<…> У человека, чья мысль предельно напряжена долгим решением какой‐то задачи, а все ходы многократно проверены, непременно возникает ощущение, что разгадка близка, надо лишь сделать последнее усилие. Последнее ли это усилие, или нет? Но разгадка, как раскрытый лотос, обязательно появляется к утру. Из груди Сани готов был вырваться крик: «Эврика!» Все очень просто, но так вот, под таким неожиданным ракурсом никто и никогда не думал, даже Дима Быков.
Разгадка таилась в маленькой – хвалебно‐восторженной, дружеской, подчеркнул бы Саня – статейке о ранней книге любовной лирики Пастернака «Сестра моя – жизнь». Но для того чтобы это понять, надо вспомнить о женственной психологии художника вообще. О кокетстве Пастернака, в частности, широко известном его стремлении нравиться во что бы то ни стало, его нетерпимости к конкурентам. Здесь были смутные счеты. Все очень просто – одна страничка рецензии стоила жизни поэту… <…>
<…> А сейчас, по какой‐то неясной игре ассоциаций, Саня вспомнил роковую статейку, которую Мариэтта Омаровна Чудакова, знаменитый профессор, кажется включала в список обязательной литературы. Сразу все совместилось, как старые негативы. Один силуэт проглядывал через другой. Пастернак был, конечно, смертельно обижен!
Мандельштам, вместо традиционной, кисло‐сладкой рецензии, придумал пространную метафору. Можно представить, как молодой поэт лихорадочно рыскал глазами, спотыкаясь только на своем имени, на том, что касалось непосредственно его. Зачем ему были нужны эти красоты и рассуждения! Но что же пишет этот акмеист! «Перед нами замечательное патриархальное явление русской поэзии Фета». Пастернак – эпигон какого‐то Фета? Фет – прошлый век! «Величественная домашняя русская поэзия уже старомодна, она безвкусна…» Это о нем‐то, каждое слово которого – как упрек уходящей традиции! Это о стихах, куда вложен весь пыл его молодой жизни! Какой позор: «Книга “Сестра моя – жизнь” представляется мне сборником прекрасных упражнений дыханья…»
В то мгновенье, сдерживая дрожь в руках, чтобы не плясали строчки, Борис Леонидович, наверное, хотел, по моде того времени, застрелиться. Или застрелить. Револьвера не было под рукой. Это у предусмотрительного Маяковского было пять разрешений на ношение боевого оружия! Но как эти строчки запомнились, как это отложилось на всю жизнь! Уже позже, вернувшись к отброшенным вначале пассажам из ненавистной рецензии, Пастернак поймет талантливое и неизбежное продолжение каждой фразы. Поймет изысканный контекст этих собранных в щепоть гениальных абзацев. Но отражение первого восприятия смысла предательской змейкой, как в корзине Клеопатры, уляжется в душе. Первоначальный мстительный гнев.
И опять в своем сознании Саня возвращается к легендарному разговору. Как это сладко – договаривать и решать за великого поэта и великого тирана. Поэт в домашних тапочках, тиран в римской тоге. Повинуясь неосознанному авторитету власти, поэт навытяжку стоит у телефона; тиран поигрывает телефонной трубкой, как кастетом. Какое это блаженство – сыну сапожника унизить интеллигента во втором поколении. Папа рисует, мама играет на фортепиано. С Львом Толстым, видите ли, дружили.
У поэта приливная волна того старого гнева уже давно трансформировалась и улеглась, но, тем не менее, в этот момент испытания и личной опасности снова чуть всколыхнулась и приподнялась над резким всхолмлением телефонного разговора. Поэт не может быть неискренним, никогда. Пастернак знал это и попытался объяснить Сталину, что в литературе есть дружба и есть отношения. Здесь, как за кулисами театра, все очень сложно. Но птицелов уже везде разлил клей, на котором должна была прилипнуть птичка.
«Но ведь он же мастер, мастер!» – Сталин провесил эту мысль как раздражающую приманку. Может быть, он и рассчитывал на неадекватный восточному представлению о дружбе ответ.
«Да не в этом дело», – ответил поэт. Как и многие представители советской литературной элиты, Пастернак хотел дружить с властью. В конце концов, он первым написал стихотворение о Сталине, если не считать, конечно, Сергея Михалкова, опубликовавшего прелестный стишок про некую девочку Светлану. Обычно детские стихи просто так не появляются в «Правде». А разве не хотел дружить, вовлекая Сталина в неосуществившуюся переписку, Булгаков? Дружба с властью делает писателя почти неуязвимым в своей собственной среде. Не совсем наивный Пастернак, играющий сразу две игры, тут же, в телефонном разговоре, признается, что давно хотел встретиться с товарищем Сталиным и «поговорить серьезно». В бытовой психологии есть такой прием вовлечения собеседника на свою площадку.
«О чем же?» – великий читатель все же интересовался своими поэтами. Дневников он не писал, но память была хорошая. Хотел все знать. Пастернак, как и положено интеллигенту, продолжая заманивать собеседника и стремясь казаться интересней, чем того требовал разговор, ответил в философском плане. Распушил павлиний хвост: «О жизни и смерти». Но птичка уже была на клею. Вождь всех народов переложил ответственность за жизнь и свободу одного великого поэта на другого. Интрига заключалась в том, что те оба были евреями. Правда, оба формально отошли от иудаизма: один принял протестантство, другой… в стихах увлекается новозаветными сюжетами. Похоже, что у одного из них заиграло очко. Сталин хорошо знал эту интеллигентную публику. Хотя бы по эпизодам борьбы с Троцким и его окружением.
Как быстро в сознании творческого человека проносятся разные фантазии и литературные видения. Может быть, лишь несколько секунд или минута потребовались Сане, чтобы разделаться с давней загадкой психологов и литературоведов. Да и он ли все это решил? Здесь, в этом доме, стены такие, что не позволяют ни душе, ни сознанию лениться. Подскажут и подведут к решению. Есть ли вообще в Москве еще подобные дома? Есть, конечно, местечки, которые обросли вечными вопросами. Но уж на Лубянку, в Кремль, в ведомства Кудрина и Чубайса пусть лезут другие любители. <…>
<…> Любовь Сани к кафедре общественных наук связана с еще одним обстоятельством. Он давно привык при осмотре помещения утром или даже вечером, когда сотрудники уже разошлись по домам, закусывая чем‐нибудь вкусненьким, оставшимся от профессорского застолья, обязательно любопытствовать, что за рукописи оставлены на столах. Для общего развития. Будто берешь в библиотеке книгу, которую все время перехватывали у тебя из‐под носа другие. Здесь безнадзорно лежат такие увлекательные студенческие курсовые, такие замечательные работы аспирантов по эстетике, такие новаторские рефераты по древней Греции или Междуречью, что просто зачитаешься. Вбираешь в себя эти сливки и сгустки мыслей и тут же умнеешь. Саня любит здесь повышать свой культурный уровень. Вот и сейчас, держа в одной руке бутерброд с семгой, а в другой кусок «Птичьего молока», он пробегает взглядом по столешницам и на столе лаборантки кафедры Валентины Ивановны, уже немолодой женщины, вечно что‐то читающей, вместо того чтобы вовремя составлять ведомости или перепечатывать экзаменационные билеты, спотыкается почему‐то о раскрытую, но лежащую обложкой вверх книжку со странным названием: «С гурьбой и гуртом…» Автор – П. Нерлер. Саня опрометчиво подумал: «С чего бы это Валентина Ивановна занялась животноводством? Про выпасы читает, о гуртах». Перевернул книгу – и… Сразу бросилось в глаза: «Сов. секретно». Разве возможно в молодом любознательном возрасте пройти мимо такого начала? Но дальше шло еще занятнее: «Союз писателей СССР. 16 марта 1938 года. Наркомвнудел тов. Ежову Н.И.» Кем был Ежов, Саня знал. Сердце у него полно и мощно застучало. Это было редчайшее попадание в десятку: уже на второй строке письма высветилась фамилия Мандельштама. Что, на ловца и зверь бежит? Возможно, здесь подошла бы и какая‐нибудь другая пословица – слишком уж много сегодня Саня думал об Осипе Эмильевиче. Но почему книжка к его приходу на кафедру оказалась открытой именно на странице с самым подлым за все время существования человечества и писателей письмом? Тут не без чертовщины!
Саня, не переводя духа, сначала залпом проглядел письмо. И не поверил глазам. Потому что такое письмо не могло появиться в среде людей, занимающихся выращиванием слов и знающих им цену. Ведь писатели, уверен он, особые люди, с ясным пониманием своего назначения и своей роли в жизни. У большого писателя все идет от природы, от Бога. Каждый человек неповторим, но писатель неповторим вдвойне. Ну, понятно, одному меньше, чем другому, могли заплатить гонорара. Другому кажется, что его обделили жильем. Третий считает, что с ним несправедливо поступил критик. Настоящему писателю, конечно, все это надо бы перетерпеть и никому не предъявлять претензий. Впрочем, подумал Саня, и писателям ничто человеческое не чуждо. Среди них ведь есть и середняк. Но чтобы так легко, при помощи письма, отчетливо сознавая, что делает, один писатель посылал другого на смерть, нет, с этим Саня по своей наивности согласиться не мог.
Он прочитал это небольшое письмо еще раз, уже внимательно. Потом сел за стол и, подчиняясь какому‐то неясному импульсу, начал его переписывать. По себе Саня знает: таким образом тексты уясняются отчетливее.
«Уважаемый Николай Иванович!
В части писательской среды весьма верно обсуждается вопрос об Осипе Мандельштаме».
Автор берет быка за рога. Это беспроигрышный прием в бюрократическом письме: сразу заявить о проблеме и ее оценке, со ссылкой на анонимное коллективное мнение. Саня, естественно, уже знал, кто его подписал. Был такой писатель Ставский, который командовал всеми организационными делами Союза. Что сделал как писатель? А что написал Верченко, администрировавший среди писателей в недавние годы? Имя‐то известное; ничего вроде пером не натворил, но и плохого не слышно. В трехтомном словаре «Русские писатели ХХ века», который Саня отыскал на полке, фамилия Ставского отсутствовала. Были, конечно, писатели, которые поддерживали партийную линию, но, если это были настоящие писатели, то они остались и в литературе. Всеволод Иванов вон на сцену МХАТа даже бронепоезд 14–69 вывел, тем не менее во всех энциклопедиях присутствует. Или другой Всеволод, Вишневский, автор «Оптимистической трагедии», уж какой был ортодокс, а все равно – классик русского театра. Алексей Толстой написал повесть «Хлеб», где в героях вывел лично товарища Сталина, – без него тоже русская литература в двадцатом веке не обошлась. Ставский – это особая порода писателей. Главное, что их отличает от других – без руководящего места, без кресла они вообще не писатели. Но только почему этот Ставский, вместо того чтобы заниматься организационными делами, квартирами, пайками для писателей, бумагой для них же, вдруг стал собирать, какие по Москве ходят слухи? Зачем на своего стучит? И на кого? Он что, не видел ни разу Мандельштама? Поэты вообще дети, а уж этот‐то…
«Как известно – за похабные клеветнические стихи и антисоветскую агитацию О. Мандельштам был года тричетыре тому назад выслан в Воронеж. Срок его высылки кончился. Сейчас он вместе с женой живет под Москвой (за пределами 'зоны')».
А рассказ об эсере Блюмкине, о знаменитом рукопожатии Дзержинского разве Ставский не помнит? Наверное, он был человеком невежественным. Хотя это преимущество времени: Саня знаменитые мемуары Георгия Иванова читал, а Ставский мемуары эмигранта прочесть не мог, да тогда они еще и не были написаны. Какой был писатель, хотя и покинул родину, как хорошо отзывался о советской литературе! С какой доходчивостью и ясностью рассказал о Серебряном веке. Здесь, конечно, можно было бы привести страницы его воспоминаний. Но это значит собственный рассказ превращать в чужой. У Иванова все выстроено с поразительной логикой, и через сюжет о том, как тихий и скромный, всего боящийся Мандельштам подошел к знаменитому убийце немецкого посла Мирбаха, с пьяной медлительностью перебирающему, слюнявя пальцы, расстрельные списки и в уже подписанные Дзержинским ордера самовольно вставляющему еще какие‐то фамилии, так вот этот трусливый, чуть выпивший Мандельштам просто взял и порвал ордера. Не очень интересно для этого сюжета, что Блюмкин потом с револьвером в руках носился по Москве в поисках человека с птичьим профилем и рыжими бакенбардами; интереснее благодарность Дзержинского: «Вы поступили, как настоящий гражданин». А кем, собственно, были эти предполагаемые жертвы расстрела для Мандельштама? Ставский же ковыряется в чужой судьбе и всех вяжет ответственностью, посылая «под пристальное внимание» органов своего коллегу, чье существование в литературе оправдывало его собственную, оргсекретаря Союза писателей, жизнь. Саню поразил профессиональный характер подлости: человек выслуживается так, будто сам в чем‐то замешан.
«Но на деле он часто бывает в Москве у своих друзей, главным образом – литераторов. Его поддерживают, собирают для него деньги, делают из него “страдальца” – гениального поэта, никем не признанного».
Как это никем? Еще его первый сборник, о котором Пастернак в 24‐м году взахлеб писал автору: «Да ведь мне в жизнь не написать книжки, подобной “Камню”!» – вышел с предисловием Михаила Кузмина; он дружит с Ахматовой, которая со Ставским наверняка не стала бы дружить. В его защиту открыто выступали Валентин Катаев, Иосиф Прут и другие, выступали остро. Вот, Валентин Катаев тоже не последний писатель, а Иосиф Прут, кажется, был связан с теми же органами, что и Ежов. Значит, и у него была высшая цель. Потому‐то и выступали, что талантливый поэт. Но может быть, этот опытный чиновник, приводя два имени рядом, имел в виду нечто другое; здесь, пожалуй, было проявление того, что мы нынче называем агрессивной провокацией или даже краснокоричневой опасностью. Попробуйте, дескать, любезный Николай Иванович, что‐нибудь возразить.
С целью разрядить обстановку О. Мандельштаму была оказана материальная поддержка через Литфонд. Но это не решает всего вопроса о Мандельштаме. Как иногда, думал над письмом Саня, в мелочах вскрывается действие государственной машины. Создали Союз советских писателей, чтобы через него писателям помогать и их защищать. Организовали Литфонд, который призван был создать материальную основу писательской жизни. А оказывается, писателям помогают не тогда, когда они нуждаются в помощи, а когда возникает особая общественная обстановка.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?