Текст книги "Прозрачные леса под Люксембургом (сборник)"
Автор книги: Сергей Говорухин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Лерочка-Валерочка
Он позвонил без десяти шесть, когда она уже складывала намокший днем зонтик, чтобы через несколько минут раскрыть его снова.
– Вас слушают, – произнесла она, неловко прижимая трубку к плечу, – руки в этот момент пытались нащупать застежку.
– Будьте любезны Валерию.
– Слушаю вас…
Руки по-прежнему скользили в поисках застежки – они всегда совершали уйму ненужных движений.
– Здравствуйте. Скажите, вы работаете в отделе охраны памятников?
– Ну, да…
– Вы не согласились бы взять под охрану один памятник?
– Вас?
Стало скучно и привычно: с этой глупой фразы начинался чуть ли не каждый пятый телефонный звонок.
– Совершенно верно, меня, – почувствовав раздражение, невесело усмехнулись на том конце.
– Знаете, молодой человек, – вздохнула она, – если вы думаете, что оригинальны, то глубоко заблуждаетесь. Вы далеко не первый предлагаете мне подобную глупость.
Он помолчал.
– Я и не претендую на оригинальность. Извините.
И оборвался короткими гудками.
Она улыбнулась, закурила.
– Лера, ты идешь? – мелькнул голос сотрудницы.
– Нет, не жди меня.
Голос пропал. Лишь в глубине коридора слышалось мокрое шлепанье тряпки и ежевечерний мат уборщицы.
Снова зазвонил телефон.
– Как ни странно, это опять я.
– Я догадалась.
– Черт с ней, с оригинальностью. Просто так мы можем встретиться?
– Можем.
– Сейчас вы, конечно, скажете, что сегодня заняты.
– Ничего я не скажу, – Лера поплевала на окурок – видел бы он ее в эту минуту. – Назначайте время и место. Он назначил. Деликатно поинтересовался, удобно ли ей.
– Удобно, удобно, – отвечала она.
Ей были совершенно безразличны и он, и встреча, и все на свете. Но неотвратимо подступал вечер с его одиночеством и попыткой куда-нибудь себя деть – один из тысячи похожих друг на друга как две капли воды, бесконечных вечеров.
Они и встретились. Лера – в черном дутом пальтишке, красной шапочке, красных сапожках, до умопомрачения хорошенькая. Он – в длинном плаще, высокий, уже седеющий.
– Валерия, – постучав сапожком о сапожок, протянула руку в красной перчатке.
– Валерий, – он вложил ей в руку букет бордовых роз. – Очень вам идут.
– Лерочка-Валерочка, – простучали сапожки. – Вы убиваете меня галантностью. Куда поведете?
– Куда прикажете.
– Куда прикажу… Ресторанов терпеть не могу. В кино вроде возраст… – она загибала пальчики на руке. – Можно, конечно, в театр, но придется волей-неволей отвлекаться на сцену, а это может закончиться катастрофой. Пойдемте, что ли, ко мне. Я предложу вам чай или кофе. Вы что предпочитаете?
– Портвейн.
– Что ж, можно и портвейн.
– Вы, простите, одна живете?
– Одна, одна…
В винный отдел тянулась очередь длиною в жизнь.
– Очередь за счастьем, – заметила Лера. – Портвейн отменяется.
Он достал из плаща бутылку марочного.
– Счастье в наших руках.
– Вы производите впечатление предусмотрительного человека.
– Это кажущееся впечатление.
Квартира оказалась уютной, обставленной с безупречным вкусом.
Он пощелкал пальцем по переплетам книжек, прошел в кухню узким коридорчиком.
– У вас хорошая библиотека и вообще славно. Значит, так и путешествуете: из комнаты в кухню, из кухни в комнату.
– Так и путешествую. А вы?
– Я объездил полстраны, но нигде не обрел душевного равновесия. И вот теперь смотрю на вас и думаю: может, эта женщина разберет хаос в моей душе?..
– Я что, похожа на вторую половину страны?
Он усмехнулся.
– Бог вас знает, на кого вы похожи… Только мне у вас так спокойно, будто я здесь родился и вырос, и вот, наконец, вернулся…
Лера не ответила. В ее дверь стучался незнакомый, непохожий на других человек, и она пока не понимала, нужно ей это или нет.
Он разлил вино по большим бокалам на высоких ножках.
Опалово-золотистый цвет вина вносил в душу смуту и неопределенность.
– Крепленое? – спросила Лера.
– Марочное.
– Марочное – тоже крепленое. Это я знаю. Вообще-то из меня такой питок…
– А из меня ничего. Знаете, один писатель сказал: «Я не только по-прежнему ничего не пью, но и не понимаю, как можно вырывать страницы из этой и без того короткой книги»[1]1
В. Шкловский.
[Закрыть]. Теоретически я с ним согласен…
– Много пьете?
Он промолчал. Ему хотелось, чтобы она пожалела его, сказала что-нибудь мягкое, успокаивающее, но она была далеко, и занимал он ее постольку, поскольку присутствовал в ее пятиметровой кухне.
Он никак не мог привыкнуть к мысли, что на свете есть люди не менее одинокие, чем он сам.
– Да, – протянул он и снова налил. – Ну, а как вы вообще поживаете?
Она улыбнулась.
– Так себе поживаю. Обыкновенно. Охраняю памятники, езжу в командировки…
– И одна?
Она пригубила.
– Вот с вами.
Он почему-то смутился, выпил до дна.
– Помните, в «Двух капитанах» Ромашов спрашивает у Кати: «Вот напьюсь, что будете делать?» Она отвечает: «Выгоню». Две фразы – и целый пласт отношений… А вы что будете делать?
– Спать уложу.
– Так может, мне быстрее напиться?
Она засмеялась.
– Вот и познакомились.
Ее голос сейчас был близким и зовущим, и ему показалось, что он, наконец, нашел тот берег, к которому можно прибиться и успокоиться.
Он тогда достал вторую бутылку, и она улыбнулась: «Ах, вы, искуситель». Она была немного пьяна, и хотя он совсем не думал о ней как о женщине, сама приблизилась к нему и сказала:
– В конце концов, это свинство – допиваем вторую бутылку, а вы даже не посягнули на меня…
И подставила щеку.
Он поцеловал ее в губы, она оттолкнула его.
– Знаете, мы ведь не дети. Я сейчас разберу постель…
Ночью он тихо спросил:
– Лера, можно я закурю?
– Курите, – безразлично отозвалась она.
Отчужденность голоса смутила его. Он долго искал зажигалку, щелкнул, наткнувшись взглядом на чужую спину.
Она села, попросила:
– Дайте и мне.
Снова щелкнула зажигалка, и в следующее мгновение он увидел, как невероятно она прекрасна.
– Ты божественна, – сказал он, пытаясь скрыть неловкость.
Она захохотала, откинулась на подушку.
– Слушайте, где вы живете?
– Снимаю комнату.
– Да?.. Переезжайте ко мне – будете каждую ночь повторять мне: «Ты божественна!» Что еще нужно незамужней бабе?
Он курил, отвернувшись к окну и стряхивая пепел в пустую пачку из под сигарет. Затем резко смял пачку и, обернувшись к ней, сказал:
– Ты трезва сейчас, тебе стыдно и потому ты сказала пошлость. Зачем?
Она взяла его руки, уткнулась в них лицом, и он ощутил на ладонях ее слезы.
– Правда, переезжай ко мне…
Иногда они путешествовали по карте мира. Карта висела над диваном, и когда Лера на ночь разбирала постель и ложилась в изголовье карты, то казалось, что она приютилась у подножия Вселенной.
– Ты был за границей? – как-то спросила она.
– Был. Я служил мотористом на рыболовецком сейнере. Мы заходили в иностранные порты сдавать рыбу.
– Ну и как? Поражает воображение?
– Да, – отмахнулся он, – что мы видели, кроме портовых городов…
– Ну, Марсель тоже портовый город…
– В Марселе я не был.
– Господи, какая тоска. – Лера встала, приблизилась к карте и, отыскав взглядом подходящую страну, объявила: – Итак, Мальта. Там сплошь и рядом живут креолки. Глупые, постоянно щебечущие, но очаровательные… Вот с такими ногами… – Она приподняла халат выше колен. – Только чуть подлиннее и цвета шоколада… Представляешь?
– Еще бы, – оживился он.
– Но иногда на остров забредают такие бурбоны, как ты. Со своей рыбой… Рыбы у вас с гулькин нос, поскольку рыбаки вы еще те, но вы ломите за нее страшную цену. В том числе и ты…
– Я?! – он сел на диване.
– Ты, ты! Руки у тебя трясутся…
– И тут, конечно, появляешься ты…
– И тут появляюсь я! Почем свежая рыба? – спрашиваю я, слегка покачивая бедрами.
Она покачивала бедрами.
– Почем? – он морщил лоб. – Почем эта проклятая рыба?
Прикасался к ее ногам, обнимал, бросал на диван, целовал до исступления.
– Пусти, – говорила она, – пусти, ненормальный.
И, вставая, поправляя кофточку, грустно усмехалась:
– Детский сад.
Каждый из них существовал в отдельном мире, и эти миры, как две планеты, вращались на разных орбитах галактики.
Однажды она сказала:
– Тебе не кажется, что нас связывает только постель?
Он промолчал. Это было так и не так, но она сказала то, о чем давно думал он сам. Ему показалось, что вот-вот разрушится карточный домик, она оскорбит, ударит его, и испугался, что при этом хочет только одного: видеть, как она прекрасна в гневе.
Но домик устоял. Лера варила кофе, он шатался по кухне и декламировал:
– Женщины делятся на две категории: те, у которых кофе постоянно убегает, и те, у которых никогда не убегает.
– У меня убегает, – пожала плечами она. – Это хорошо или плохо?
– Хорошо. Значит, ты безалаберна и непрактична. Что может быть хуже практичной бабы.
Она взяла сигарету, подошла к окну.
– Как я ненавижу осень. Грязь, слякоть, мокрые вороны… Осень соответствует вечному состоянию моей души.
Он обнял ее.
– Эх ты, мокрая ворона.
За окном, как по отвесу, шел дождь.
– Не надо, – отстранилась она. – Убежал кофе? – Убежал.
Вечером он работал на кухне.
Она вышла в халате, присела рядом.
– Ты работаешь каждый вечер. Почему ты до сих пор ничего не прочел мне?
Он, бессмысленно глядя в блокнот, ответил:
– А вдруг ты не поймешь, и… тогда все рухнет окончательно.
Она провела рукой по его глазам.
– Ты боишься?
– Боюсь. Мне кажется, я понял: когда человек один – он привыкает к себе, любуется своей печалью, вынашивает свое одиночество… Он, как рептилия, проживает самого себя до конца, и только с самим собой ему хорошо и спокойно.
– Может, ты и прав, но от этого не легче.
Она замерла.
– Снег, смотри, снег!
Шел первый снег. Кутерьма снежинок просвечивала темный воздух. Снег ложился на землю и уже не таял.
– Как бы ты написал снег? – спросила она.
– Как? – он задумался. – Так бы и написал: «Ночью лег снег. Утром, выглянув в окно и на мгновение ослепнув, она все простила осени».
Лера села на подоконник, подобрала ноги, и теперь сама казалась большой печальной снежинкой.
– Как просто, – сказала она. – Знаешь, мы пропутешествовали всю карту. Больше нечем жить.
Она отвернулась к окну.
– А как же Африка, Латинская Америка? – глупо спросил он, только для того чтобы что-то сказать.
– Африки мне хватает и в жизни…
Она опустила ноги с подоконника, прошла в комнату. В дверях остановилась, спросила:
– Скажи, почему ты не уходишь?
– Куда?
Ночью он повернулся к ней и несколько раз поцеловал в спину. Его губы были неестественно влажными, и она поняла, что он плачет.
Утром она не обнаружила в нем следов ночной смуты. Он был сдержан и приветлив, за завтраком гаерствовал, воровал мясо из ее тарелки, и эта шумная непринужденность ложилась на ее лицо тяжелыми пощечинами.
Она тоже держалась, – слава богу, еще умела, – и, сидя у зеркала, подводя губы и складывая их трубочкой, засмеялась, чересчур сфальшивив ноту:
– Я, кажется, придумала: вечером можно пойти в планетарий. – Обернулась к нему: ослепительная, жалкая. – А, какова идея?
И впервые увидела, как бесконечно далеки и незащищены его плечи.
1989
Христа ради
Казалось, линия сердца на этой ладони была предназначена только для того, чтобы сейчас в нее тусклым боком лег первый гривенник и, перевернувшись «решкой» вверх, обнаружил дату чеканки.
«1987» было выбито на монете, и Наталья Васильевна подумала, что в этот год ничего не случилось в ее жизни, как не случилось и в следующий, и теперь уже точно не случится.
За гривенником легли пятак, двугривенный, еще мелочь, и каждая новая монета, расплываясь в глазах, тяготила руку. Казалось, еще немного – она сорвется, упадет, и тогда придется бежать отсюда, бежать куда глаза глядят, не слыша шума и окриков за спиной.
Но рука, чужая согнутая рука продолжала висеть, не ощущая гадкого стыда, охватившего все тело.
Подавали часто. Попадались и бумажки, и, наверное, сумма давно превысила ту, которая была нужна Наталье Васильевне, а она все стояла, словно прибитая к этой стене раскаленными гвоздями, и лишь в редкие мгновения пыталась увидеть себя со стороны.
На ней было ношенное драповое пальто с тремя разными пуговицами, ботики-«прощайки» на металлической застежке, грубые коричневые чулки и вылинявший платок из тех, которыми на Руси покрыты головы всех старух. Но в ее одежде не было ничего нарочитого, подобранного именно к этому дню, – на ней было все, что у нее было.
Пальто покупал еще Толя в восемьдесят шестом году. Он вошел вечером удивительно тихий и торжественный, поставил на стол коробку, бутылку коньяка и большой, туго перевязанный сверток.
– Вот, Наталья Васильевна, – сказал он, потирая ладони, – прибарахлился, костюмчик купил…
Наталья Васильевна вздохнула. Костюм у Толи был, даже два и довольно приличных. А вот зимнее необходимо было новое – и ей, и ему.
– Безалаберный ты, Толя, человек, – сказала она и в то же время подумала, что если бы Толя был другим, вряд ли они прожили вместе такую долгую жизнь. – Безответственный… Хороший хоть костюм?
– Мировой, – счастливо улыбался Анатолий Сергеевич.
– Ну, уж примерь тогда…
– Ты собери на стол, Наташка, обмоем это дело.
Разогревая ужин, она представляла нечто ужасное, на два размера больше, что непременно придется перешивать, а машинка стала плохо пробивать, и нужно искать мастера, и бог его знает, есть ли они вообще на свете – эти мастера.
– Надули, сукины дети! – воскликнул Анатолий Сергеевич, входя на кухню. – Ты представляешь, пальто… женское… – Он держал на руках новое, пахнувшее фабрикой, зимнее пальто. – Померь. Вдруг тебе подойдет…
Наталья Васильевна улыбнулась.
– Толька! – она провела ладонью по его щеке, прижалась, благодарно ткнулась губами в подбородок. – Жуткий ты тип!
Они и в старости сохранили чистоту отношений и, оставаясь наедине, вели себя так же, как много лет назад, когда еще вся жизнь была впереди.
Они выпили по рюмочке, даже по второй и только тогда развязали коробку.
В коробке, как отголосок роскошной жизни, облитый шоколадом, лежал торт «Прага».
– Как я люблю «Прагу», – говорила Наталья Васильевна, – тысячу лет не пробовала. Милый мой, Толечка…
За столом она сидела в пальто, наотрез отказавшись раздеться. Осторожно откусывала от торта, и полузабытое коньячное тепло блаженно растворялось внутри. Это была та желанная, труднодоступная, счастливая минута с ее невзрачными радостями, ради которой жили они с Анатолием Сергеевичем, ради которой живет и выживает почти все человечество.
Время от времени Наталья Васильевна покачивала головой и озабоченно говорила:
– А что же ты, Толечка? Ведь и тебе зимнее необходимо. Анатолий Сергеевич улыбался.
– Жизнь, Наташка, не завтра кончится. А до зимы еще – ого-го!
Умер Анатолий Сергеевич осенью.
В первом вагоне метро.
На Кольцевой линии он всегда садился в первый вагон. По странной закономерности именно в первом вагоне было пусто, и, присаживаясь на свободное сиденье, Анатолий Сергеевич не испытывал того чувства неловкости, которое испытывал в переполненных вагонах, где ему иногда уступали место не потерявшие уважения к возрасту пассажиры.
Поезд наматывал бесконечные витки, и в лязге, грохоте прекрасного, залитого светом мира незамеченная смерть одного человека казалась неуместной, несозвучной общему движению и оттого особенно трагичной.
Во втором часу ночи дежурная по-хозяйски вошла в вагон и, заметив в углу одинокую фигуру спящего старика, завалившегося головой на боковое стекло, произнесла привычно и резко:
– Вставай, приехали!
Поняв, что старик мертв, дежурная почувствовала глухое раздражение и тоску. Сейчас, вместо того чтобы спешить домой, ей придется искать милиционера, вытаскивать труп из вагона, вызывать «скорую» и бесконечно долго составлять протокол. Она вспомнила, что сегодня вообще не ее дежурство (просила подменить напарница), и машинисты, доставившие старика именно до ее станции, сейчас уедут и забудут обо всем, и от этих мыслей обострившееся лицо старика показалось ей особенно неприятным.
Подавляя нарастающую злобу, она вышла из вагона и, срываясь на крик, позвала милиционера:
– Гена! Генка, давай сюда! Покойник в вагоне! Нашел место помирать, козел старый…
Врач «скорой помощи» констатировал смерть, и Анатолия Сергеевича, уложенного на брезентовые носилки, потащил вверх эскалатор. Ему еще предстояло вознестись над этой землей, чтобы через три дня лечь в нее навсегда.
Три дня Наталья Васильевна пробыла в странном отрешенном состоянии. Присаживаясь у гроба Анатолия Сергеевича, она никак не могла представить, что в деревянном, обтянутом черной материей ящике лежит тот, с кем была связана вся жизнь, ее муж, друг – единственный, кто держал ее на свете и ради кого жила она.
В крематории, после того как отслужили панихиду, друзья и близкие простились с покойником, Наталья Васильевна, как и все, поцеловала Анатолия Сергеевича три раза и вернулась на место. И только когда разомкнулись черные створки печи и тело Анатолия Сергеевича медленно поехало в темную бездну, она поняла, что это все, бросилась к гробу, обхватила ноги мужа и завыла так дико и жутко, что процессию пришлось прервать.
Кто-то оттаскивал Наталью Васильевну, вливал в рот валерьянку, а она, неожиданно затихнув, ждала: вот-вот что-то окончательно оборвется внутри…
И лишь в автобусе, на обратном пути, она стала думать о памятнике, о хлопотах, связанных с ним, о словах, которые надо высечь на надгробии, понимая, что только эти мысли могут хотя бы на время отвлечь ее от страшной, поглощающей изнутри боли.
Жизнь после смерти Анатолия Сергеевича стала тяжелой. Пятидесяти рублей пенсии еле-еле хватало свести концы с концами, но уже через несколько месяцев Наталья Васильевна подошла к книжной полке и, выбрав давно прочитанную и не очень любимую книгу, отнесла ее в букинистический. За книгу дали два рубля двадцать копеек. Этих денег хватило на три дня до пенсии.
В следующем же месяце появились непредвиденные расходы, дыры, требовавшие немедленного латания, и книжные полки зазияли унизительными и оттого, как казалось Наталье Васильевне, огромными провалами.
От Анатолия Сергеевича осталось много хороших, почти новых вещей, но от одной мысли сдать их в комиссионку становилось так пусто на сердце, к горлу подкатывала такая волна, что Наталья Васильевна открывала шифоньер и, уткнувшись в рубашки, долго беззвучно плакала. Имущества же и денег они не нажили.
Потом пенсию повысили на двадцать рублей, а через два дня после повышения вошла в подъезд, поднялась на третий этаж и села у двери Дуся.
Дуся была трогательной рыжей дворнягой с белым галстуком, белыми носочками и белой звездочкой на лбу. Правда, ее удивительная расцветка окончательно выяснилась по мере того как Наталья Васильевна трижды намылила и смыла Дусю в ванной, вытерла большим полотенцем и поцеловала в коричневое пятнышко носа.
На кухне, давясь от голода, собака глотала большие куски колбасы, а Наталья Васильевна, глядя, как судорожно поджимаются ее худые ребра и наискось обрубленный хвост, понимала, что за какой-то час успела привыкнуть и полюбить собаку, но денег, едва хватавших ей одной, конечно, не хватит на двоих, а продавать, увы, больше нечего. Мучимая сомнениями, Наталья Васильевна подошла к входной двери, распахнула ее и, возвратясь в комнату, отвернулась к окну.
Собака, почувствовав настроение женщины, обвела прощальным взглядом кухню, вздохнула и медленно побрела к двери. И уже на пороге она оглянулась и посмотрела так пронзительно и печально, что Наталья Васильевна не выдержала, рванулась к ней и заголосила виновато и быстро:
– Миленькая моя! Как же я могла?! Как у меня рука поднялась? Хорошая моя, славная… Я буду звать тебя Дусей, ладно? Дуся, Дусечка…
Дуся подняла умные бродяжьи глаза и, поняв, что остается в этом доме навсегда, благодарно лизнула хозяйке руку.
На следующий день Наталья Васильевна взяла карандаш, бумагу и, разделив семьдесят рублей на тридцать дней, получила два рубля тридцать копеек на день. Где-то вычтя, где-то приплюсовав, она пришла к выводу, что если предельно сократить расход электричества, заменить масло маргарином и перейти с кофе на чай, то худо-бедно они смогут протянуть до конца месяца. Утром Дусю придется посадить на овсянку, но мир не без добрых людей и, если Дуся придется во дворе, наверняка два-три раза в месяц ей подкинут мясных косточек.
– Жить можно, – решила Наталья Васильевна.
Случалось, по вечерам на стол ставилась пустая бутылка коньяка, две рюмки, два прибора, у ног, положив морду на колени, устраивалась Дуся, и Наталья Васильевна рассказывала ей обыкновенную историю своей жизни.
– На этом месте, Дуся, сидел Анатолий Сергеевич. В отличие от тебя, он был брюзгой, и угодить ему было делом государственной важности. В этой бутылке был очень вкусный армянский коньяк, сейчас такого уже нет, а в центре стоял торт «Прага». Ты не представляешь, Дуся, какой это торт. Он весь облит шоколадом, понимаешь, весь. А крем, Дуся, а тесто! Ты знаешь, я не склонна к обильной пище и вообще не позволяю себе мучного, но «Прагу» я могла бы съесть целиком. Клянусь тебе! Что говорить, если бы мы с тобой могли позволить себе хоть кусочек – ты бы и сама поняла, какое это чудо.
Она гладила Дусю за ушами, словно искупая отсутствие торта.
– С Анатолием Сергеевичем мы познакомились в сорок третьем году, на Первом Украинском. Толя был командиром саперной роты, я – актрисой фронтовой бригады… Да, Дуся, трудно поверить, но когда-то я была актрисой. В «Заколдованной яичнице» у меня было белое платье в оборочках и жутких огурцах. Такое дурацкое платье… После концерта ты подошел ко мне и, краснея, попросил разрешения писать. Ты ужасно волновался тогда и почему-то все время перечислял названия мин, которые успел обезвредить. Я и сейчас помню: противотанковые, противопехотные, фугасы… Какие-то фантастические цифры… В сорок четвертом наша бригада попала под артналет, я была тяжело ранена. Помнишь, госпиталь, городской загс, платье в огурцах… Как мы ужасно стеснялись своего счастья… – она помолчала, вспоминая что-то светлое, далекое. – А в сорок пятом родилась Надюшка…
Дуся слушала Наталью Васильевну, смешно вскидывая уши, и в такие вечера и у женщины и у собаки притуплялось чувство томящего одиночества, было хорошо и покойно.
Днем они совершали длительный моцион по Плющихе, Смоленским переулкам, спускались к набережной. Собака с удовольствием шла на поводке, не натягивала, не рвалась, восполняя непривычной для нее зависимостью бесприютность своей прошлой жизни.
На Смоленке они заходили в кулинарию, где Наталья Васильевна брала триста грамм салата «оливье» и дешевые, наполовину из хлеба, котлеты, из которых дома, добавляя столько же хлеба, она сочиняла ужин себе и Дусе. Стоя в очереди, Дуся волновалась и поскуливала, перебирая носом всевозможные запахи кулинарии.
Но особое волнение охватывало Дусю у кондитерского отдела, куда обязательно подводила ее хозяйка. За блистающей вымытой витриной, подсвеченные со всех сторон, лежали рулеты, эклеры, шербеты и бисквиты, величественно возвышались торты. Старуха и собака подолгу стояли у витрины, глядя на кондитерское великолепие, и, ничего не купив, уходили прочь.
«Праги» на витрине не было.
На улице собака думала о том, что рано или поздно наступит день, когда хозяйка, выбив в кассе длинный чек, обязательно купит и рулет, и пирожные, и красивый торт в большой коробке и, конечно, по кусочку от всего непременно достанется Дусе.
«Хорошо, что нет “Праги”, – думала Наталья Васильевна, – все равно никогда не будет лишних трех рублей». Пора было перестать накручивать себя и вообще подходить к кондитерскому отделу, но она знала – через день все повторится вновь.
Продавцы же в кондитерском отделе привыкли к визитам странной старухи, иногда здоровались с ней и как-то даже спросили, что ее интересует.
Наталья Васильевна, не сразу найдясь и розовея, ответила, что ее интересует «Прага», и одна из продавщиц, лениво прихлопнув зевок, сказала:
– Бог его знает. То ли линия у них встала, то ли еще чего. Давно завоза не было, а будет ли, неизвестно.
Дуся подавилась.
Как и предполагала Наталья Васильевна, ей стал носить косточки весь дом, и одной из этих косточек Дуся подавилась. Наталья Васильевна в первых хриплых покашливаниях собаки почувствовала неладное.
– Что ты, Дусенька? – тревожно спросила она.
Дуся печально закатила глаза и зашлась давящим кашлем, пытаясь вытолкнуть невидимую кость.
– Ты подавилась, Дуся? Покашляй, миленькая, покашляй, и пройдет, Дуся…
Дуся неожиданно успокоилась, ушла в комнату и легла под стол.
– Как ты меня напугала, господи. Я уж подумала…
Но Дуся зашлась снова. Наталья Васильевна бросилась к ней и, упав на колени, принялась бить по спине, ребрам, груди, но кашель не прекращался. Она взяла голову собаки на колени и, убаюкивая, заплакала от напряжения и отчаяния этих тревожных минут.
Подтянув телефон, она долго набирала «09». Наконец в трубке щелкнуло, и сонный одалживающий голос назвал свой номер. Волнуясь и оттого сбиваясь и заискивая, Наталья Васильевна попросила номер телефона и адрес «скорой ветеринарной помощи». Телефонистка скороговоркой, небрежно дала название улицы, дом, телефон, приблизительные ориентиры, и связь разъединилась.
Боже, метро «Динамо», где-то в переулках, на краю света. И она набрала номер «скорой помощи».
Было два, потом и три часа ночи, а она все звонила и звонила, каждый раз наталкиваясь на неизменно короткие гудки. Если бы она могла знать, что в распоряжении «скорой ветеринарной помощи» всего одна машина, и когда машина на выезде, трубка, брошенная рядом с телефоном, отзывается безнадежными гудками всем, кто так рассчитывает на помощь.
В пять утра, перевязав Дусе ошейник на живот и взяв из шкафчика последние семь рублей, они вышли из дома в направлении Нагатинской набережной, где, как говорили Наталье Васильевне, недорогая лечебница с замечательными врачами.
Город спал. Пустынный и безучастный. На Садовом кольце лежал сырой холодный утренний туман, и в этом тумане одинокая фигура старухи с собакой казалась особенно беспомощной и незащищенной.
Наталья Васильевна наметила пройти маршрут за два часа, чтобы успеть до открытия и быть первыми, но как-то сразу устала, выдохлась, все чаще останавливаясь и подолгу отдыхая.
Дуся, сев на землю, больно и мучительно откашливалась, и каждый раз у Натальи Васильевны что-то замирало внутри.
К хирургу они оказались третьими.
Сидя в очереди, Наталья Васильевна прочла объявления, развешанные по стенам, и с отчетливым ужасом поняла, что сначала надо заплатить пятнадцать рублей, сделать необходимые прививки и только с квитанцией из сберкассы идти на прием к врачу.
Она представила себя в кабинете врача унизительно просящей всего лишь посмотреть горло собачки: нет ли там косточки или еще чего, хирурга, который будет повторять инструкцию, кричать на нее, и поняла, что не сможет ни отвечать, ни сопротивляться – сядет на кафельный пол и никуда не уйдет.
Но хирург, хорошо выспавшийся, бодрый и веселый, не спросил никакой квитанции, поинтересовался, что беспокоит, и ласково приказал:
– Ну, Дуся, полезай на стол!
Он попытался приоткрыть Дусе пасть. Дуся сомкнула челюсти и предупредительно зарычала.
– Не укусит? – спросил хирург.
– Она добрая, – ответила Наталья Васильевна.
– Все они добрые, – улыбнулся хирург, – а потом – цап и нет пальца. А палец в нашем деле вещь принципиальная. Значит, не дашься. М-м-м…
Он приоткрыл дверь и крикнул санитарку. Вдвоем, сделав жгуты, они попытались втиснуть их в Дусину пасть и взять челюсти на растяжку. Наталья Васильевна держала собаку. Дуся же, упершись лапами в стол, моментально освободилась от всех троих и придала себе независимый вид.
– Сильная у вас собака, – удивился хирург.
– Ее во дворе никто догнать не может, – не без гордости сказала Наталья Васильевна.
– Да… – задумчиво промычал хирург. – Придется сделать усыпляющий.
– А это не страшно? – встревожилась Наталья Васильевна.
– Что ж страшного, – говорил доктор, набирая шприц, – заснет ваша Дуся, и все дела. А мы ее в это время обследуем.
К уколу Дуся отнеслась предельно равнодушно.
– Вот и умница, – сказал доктор, – теперь спать. Через пять минут у нее закатятся глаза, подвернутся ноги, и будет совсем наш клиент.
Он бросил в рот папироску, закурил в раскрытую настежь форточку.
Через пять минут Дуся не заснула. Не заснула и через десять.
– Сильная собака, – изумленно повторил доктор, – финская лайка.
– Дворняга, – робко возразила Наталья Васильевна.
– Ну, вы мне рассказываете… Что ж, сделаем второй, – и он ввел Дусе второй шприц. – От такой дозы и сенбернары падают как подкошенные.
Но бывшая дворняга, ныне финская лайка Дуся, к общему удивлению, продолжала сидеть как сидела.
– Ничего не понимаю, – растерянно произнес доктор, – просто какая-то собака Баскервилей… Если ты, милочка, и после третьего укола не заснешь – я не знаю, тогда я сам засну…
После третьего укола Дуся начала обмякать и легла на стол. Доктор долго всматривался в глубину ее нёба, шевелил палочкой.
– Ничего нет, только раздражение. Видимо, оцарапала чем-то, оттого и давилась. Зря переволновала всех Дуся, Дуся…
Наталья Васильевна вынесла Дусю в коридор, нащупала в кармане пятерку и вернулась в кабинет.
– Возьмите, пожалуйста, – она никогда не давала денег.
– Заберите, – приказал хирург.
– Доктор, миленький, вы такое сделали. Я бы больше, с удовольствием, у меня нет просто…
А сама пятилась к выходу, чтобы этот замечательный человек не догнал и не вернул ей деньги, за мизерную сумму которых было стыдно и неловко.
Выйдя из лечебницы, Дуся перешла асфальтовую дорожку, добралась до лужайки и, упав на нее, заснула. Пока она спала, Наталья Васильевна, подложив сумочку, сидела рядом с ней на траве и тихо говорила:
– Если бы я осталась актрисой – сейчас бы мы ехали на такси и даже могли позволить себе маленький кутеж по поводу твоего выздоровления, Дуся… На сцену я больше не вышла – ранение оказалось серьезным… Кем я была? Реквизитором в театре. Оклад нищенский, а проработала всю жизнь. Долго, жутко тосковала по сцене. Это была и обида, и самоистязание, и что-то еще… А потом ничего, привыкла. Как-то так, обыкновенно…
Она сняла с себя платок и, сложив вчетверо, подтолкнула под спящую Дусю, бережно погладила собаку.
– Спи, Дуся, спи. Сколько мы с тобой натерпелись. Отоспишься, и пойдем потихонечку. К вечеру будем дома. Хорошо, что я купила впрок овсянки, и молоко еще не скисло. Сварю тебе кашу, и, знаешь, у меня припрятана баночка сгущенки, но сегодня мы, ее, конечно, откроем. Наверное, она слегка пожелтела от старости, но все равно это очень вкусно. Ты ведь никогда не пробовала сгущенки… А Надюшка умерла в шесть лет от белокровия. Она умирала на руках у Толи и, на минуту приходя в себя, спрашивала: «Папа, а где мама?» А я была рядом, но не могла себя заставить подойти к ней и все ждала, что вот-вот умру сама… Мы пережили ее смерть и остались жить, и состарились, а зачем – неизвестно…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?