Текст книги "Прозрачные леса под Люксембургом (сборник)"
Автор книги: Сергей Говорухин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Дуся спала долго.
К обеду она проснулась, и они стали собираться в обратный путь.
После покупки лекарства, молока и хлеба осталось тридцать семь копеек. На них нужно было купить три котлеты в кулинарии и решить, где достать денег, чтобы дожить до пенсии. Ехать на Белорусский она решила сразу, как только вошла в кулинарию и увидела на витрине «Прагу».
– Это «Прага»? – спросила она, словно не доверяя себе. – «Прага». Первый завоз, – ответила продавщица. – Вы, кажется, спрашивали.
«З руб. 08 коп.» – было проставлено на ценнике.
«Почему восемь? Почему не ровно три? – отстраненно подумала Наталья Васильевна. – Сейчас на “букашку” и до Краснопресненской, нет, лучше до Маяковки, затем до Белорусской и сразу в тоннель. Всего три рубля восемь копеек. Всего три… Не больше. Ни копейкой. Мне и Дусе. Один раз. Стыдно, Господи. Господи… Я не смогу. Сможешь, сможешь. Я не смогу, не смогу, господи, прости меня, что же это? Всего три рубля. Ну, один раз, один-одинешенек… И больше никогда, господи…»
Она вошла в тоннель, прислонилась спиной к огромной холодной стене. В левой руке была авоська с молоком и хлебом. Правую нужно было подтянуть чуть выше бедра, сложить ладонь и вытянуть вперед. Она попробовала: чужая, как на штативе, рука дернулась вверх и обвисла.
Нет, так не получится. Надо сразу, не думая, ни о чем не думая. Пусть все будет потом. Не сейчас.
Она закрыла глаза и протянула руку.
Попадались и бумажки, и, наверное, сумма давно превысила ту, которая была нужна Наталье Васильевне, а она все стояла, словно распятая этой стеной, понимая, что надо уходить, и не зная, как уйти.
«Как больно-то, господи… Неужели это со мной? Со мной? Хочется есть. Рогалик с маслом… Что они думают обо мне? Надо посмотреть им в глаза. Поднять голову и посмотреть. Почему нищие всегда смотрят вниз?.. А платье в “Заколдованной яичнице” было розовое. При налете его искромсало осколками, и нянечка в госпитале зашивала его по ночам. Славная была нянечка… Надо уходить. Почему я стою?.. По субботам я жарила семечки. Мы ели их всей семьей. Проклятые семечки! Надюшка не ела – очищала от кожурки и делила поровну: половину мне, половину Толе. Думала, так вкуснее. Надюшка… Надо идти. Сейчас я пойду. Сразу. Будь что будет. Все что угодно. Пусть. Иду… Досчитаю до десяти. До пятнадцати. Раз, два, три… Как больно, господи!.. Три, четыре, пять, шесть… Иду, иду, иду…»
Она сомкнула ладонь и, как казалось ей, рванулась, и, как казалось ей, побежала.
Она перешла на Кольцевую линию и села в первый вагон. «Сейчас я должна умереть» – спокойно подумала она.
Ослепительной стрелой врывался в подземелье поезд, и чем больше кругов насчитывала Наталья Васильевна, тем явственней сознавала, что осталась жить вопреки всему.
В подземном переходе она увидела старуху.
Прислонившись к стене вытертым драповым пальто, в вылинявшем платке, грубых чулках, заправленных в ботинки, старуха, протянув ладонь, судорожно крестилась, желая доброго здоровья всем, кто опускал в ее ладонь мелочь.
Руки, бросавшие мелочь, задерживались в нескольких сантиметрах от ладони старухи, брезгливо разжимались, и лица бросавших тоже несли на себе брезгливо-участливое и безразличное выражение, как если бы это был турникет, через который невозможно пройти, не опустив положенного пятака.
Наталье Васильевне казалось, что старуха вот-вот поднимет голову, и она узнает в ней себя. Но старуха, упрямо глядя вниз, что-то нашептывала про себя, сбивчиво крестилась, и обреченный механизм ее движений был так жалок, унизителен и беспомощен, что Наталья Васильевна не выдержала и быстро пошла прочь.
Она вошла в кулинарию, подошла к кондитерскому отделу и, разложив на прилавке те тридцать семь копеек, что остались от покупки лекарства, молока и хлеба, как о заведомо недоступном, попросила:
– Пожалуйста, если можно, взвесьте мне «Прагу» на тридцать семь копеек…
И сквозь обжигающие ее слезы уже не увидела, как странно посмотрела на нее продавщица.
1990
Не покупайте, пожалуйста, бультерьера
К тридцати стали пробиваться зубы мудрости.
Мудрость – вот чего мне всегда не хватало.
Я забирался языком в отдаленные уголки рта и с вожделением изучал свою мудрость. Она едва наметилась, но уже сулила головокружительные перемены. Я предчувствовал это – интуиция родилась во мне много раньше.
Мудрость формировалась не безболезненно – ломило рот, я глотал анальгин, но еще никогда физическая боль не вызывала во мне такого душевного подъема.
Ночью мне снилась прежняя жизнь. В строгой хронологической последовательности. Совершенно реальная прежняя жизнь…
…Навстречу мне шел малый в липкой спецовке, не в такт размахивая руками. Это был я, семнадцати лет, грузчик на винзаводе.
– Зачем ты бросил институт, идиот? – спросил я.
Я был старше и, как казалось мне, мудрее и потому мог позволить себе вопрос глупый и праздный.
Он и не должен был отвечать – осмысление приходит позже поступков. Он улыбнулся грустно (всегда у него были непристроенные глаза) и протянул мне целлофановый пакет с мутной жидкостью.
– Это тебе, – сказал он, – больше такого не попробуешь. А мне надо идти. – И махнул рукой туда, где далеко на транспортере плыли тарные ящики.
Я вспомнил: в такие пакеты проводники винных вагонов наливали дешевое крепленое вино, по литру в пакет. Существовала такая неофициальная плата за услуги.
В пакете был портвейн «777», или «три семерки», как тогда его называли. Я сделал несколько глотков, и теплое ностальгическое растворилось внутри.
А тот малый снова шел мне навстречу в старенькой подогнанной шинели, белом кашне, шапке, подкрашенной бензином. На плече болтался тощий «сидор» – он отслужил и только что спрыгнул с подножки поезда.
Мне надо было рвануться, крикнуть, предотвратить очевидное, но я остался – поскольку опять же мог позволить себе взгляд со стороны. Кто-то толкнул женщину, она вскрикнула, взметнулась рука, ударил он, потом его, снова он…
Я закрыл глаза – взгляда со стороны не получилось.
Когда открыл – он уже шел в длинной колонне этапируемых, в черном бушлате, с тем же «сидором» за плечами. Он оглянулся, стянул черную лагерную шапку, обнажив стриженую голову, и помахал мне. Колонна сбилась, его толкнули, он запнулся и все же успел улыбнуться мне на прощание.
Потом он сидел на старой шпале и заваривал чай в алюминиевой кружке над маленьким костерком. Он уже был расконвоирован и дожидался освобождения.
Это была все та же тупиковая железнодорожная ветка, где я начинал грузчиком винзавода. Нас будто приковали к этому месту, и я подумал, что в этом присутствует беспощадная символика моей прошлой жизни.
Я подсел на шпалу.
– Чифирь?
– Купеческий, – он протянул мне кружку с кусочком пиленого сахара.
Я сделал обжигающий вязкий глоток, и тогда он спросил:
– Что будет дальше?
– Дальше… – протянул я, пытаясь выиграть время, предупредить его, но это было невозможно, – ему предстояло повторить мою жизнь, мои ошибки один в один. – Через два месяца ты освободишься…
– Это я знаю. Дальше…
– Ты сам по себе, – нерешительно произнес я, – везде тебе будет трудно ужиться… Ты будешь менять города, работу. Где-то уйдешь сам, где-то вспомнят твое прошлое… А еще ты будешь ходить мотористом на каботажных судах Белого моря и писать.
– Я буду писать? – удивился он.
– Будешь. Ты поступишь в литературный институт и закончишь его. Но это ничего не изменит в твоей судьбе.
– Совсем?
– Совсем. Ты женишься, и эти годы, наверное, окажутся самыми бессмысленными в твоей жизни. Через три года вы разойдетесь, но и это не принесет тебе облегчения…
– Это скверно, – сказал он.
– Скверно, – согласился я.
– Продолжай, – попросил он.
– Что продолжать… Ты уедешь в Москву – скитаться по коммунальным квартирам, скандалить с соседями, работать не там, где хотелось бы, получать регулярные отказы из редакций…
– Что-нибудь хорошее будет в моей жизни? – перебил он. – Будет, – уверенно сказал я. – В твоей жизни будут очень счастливые дни. Но их будет немного…
– А кто сказал, что хорошего должно быть много, – отвернулся он.
Я промолчал. Как-то надо было объяснить, что произойдет с ним дальше.
– Знаешь, как бы тебе… Одним словом, произойдут очень серьезные перемены, и то, о чем ты сейчас мечтаешь как о несбыточном, станет реальностью. Ты станешь президентом некой, так скажем, культурной ассоциации.
– Что это? – изумленно спросил он.
– Это… Как бы тебе объяснить… Это такая организация, которая финансирует театры, кино и многое другое…
– Не может быть!
– Может. Хотя поверить в это действительно трудно.
– А знаешь, – покраснел он, – я часто думаю: вдруг мне придет большое наследство, ну, откуда-нибудь, бывает же такое, и я построю свой театр и дом для актеров. И чтоб ни на кого не похоже. У тебя, конечно, есть театр?
– Конечно, – соврал я.
Я и забыл про театр, хотя когда-то создавал фирму ради него.
– И как? – оживился он.
– Трудно сказать. Мы только открылись, – глупо врал я.
– У тебя все получится, – убежденно сказал он. – Не может не получиться.
И тут меня прорвало. Я понял, что вот-вот проснусь и уже никогда не вернусь, не переживу с ним все от начала до конца.
– Послушай, – заторопился я, – я не знаю, что будет дальше со мной, я знаю все, что будет с тобой. Тебе будет трудно, но ты будешь счастлив. Счастлив сейчас. Я завидую тебе…
Он встал, скинул с плеч прожженный, с выведенным хлоркой номером на груди бушлат и протянул мне.
– Оставайся…
Я потянулся к бушлату, но уже раздавался в моей квартире другой и третий телефонный звонок – меня настойчиво звали из будущего…
Звонили из префектуры. Вежливо пожелали доброго утра и предложили к одиннадцати приехать за ордером.
– За ордером? – переспросил я.
Меня как отрезало ото сна, от той, теперь казалось, не моей жизни. Ордер! Это было больше чем орден, это была удача.
Здание в центре. Зачем оно мне, подумалось на секунду. Я даже не знаю, как им распорядиться. Выбить свой профиль и написать «Здесь жил и работал я». Я и добивался-то его больше из спортивного интереса – получится, не получится. Получилось.
Нужно вставать, но можно немного и поваляться. Я взял со столика сигарету и закурил в постели.
В плохой литературе все отрицательные персонажи курят длинные красивые сигареты «Мальборо». Такую же закурил и я, но, вопреки всему, отрицательным персонажем себя не почувствовал.
Нужно вставать. Я встал, прошел в душ. По пути зацепил рукой висевшие на стене перчатки и оставил в давнем налете пыли черную лаконичную полосу.
Когда-то, невзирая на уговоры моего старого, наивного как слеза тренера Филиппыча, я не дотянул до мастера спорта. Надоело подставлять голову под жесткие удары противников – я всегда придавал ей принципиальное значение.
– Жизнь – ежедневное насилие над собой, – любил повторять Филиппыч. – А для твоей головы хорошая встряска. Мозги не застоятся.
Но я не дотянул.
Теперь мне было обидно. Если когда-нибудь в монографии обо мне появились бы скупые строчки: «был мастером спорта по боксу», – я бы не возражал. Это придало бы излишнюю мужественность моему кропотливому восхождению.
Из зеркала на меня смотрело нечто лысеющее, седеющее, с опавшими мышцами и легким наплывом жирка по бокам.
«Вернуться, что ли, к Филиппычу…»
Но те плотные слои атмосферы, в которые я постепенно пробивался, позволяли себе коротать досуг исключительно в большом теннисе, куда помимо воли был втянут и я, вот уже третью неделю, как попка, стуча мячиком о деревянную стенку. Спорт этот давил на меня своей сытостью, великосветскостью, и, презирая себя, я с каждым днем все ожесточеннее колотил о стенку.
Я сотворил себе нежную, розовую как закат яичницу с помидорами, заварил крепкий чай, вымыл посуду. Я любил и умел делать и то и другое – в этом действии еще теплились остатки моей независимости, моего пошатнувшегося «я».
Днем я заехал в издательство, где уже больше года должна была выйти моя первая книжка. Книжка была ничтожно мала – сто с небольшим страниц, но издание все откладывалось и откладывалось, и сегодня я твердо решил, что еду в последний раз.
Я давно не заказывал пропуска, одаривая дежурного вахтера роскошно-глянцевой визиткой и ощущая на себе подчеркнутую любезность его взгляда.
– Хорошо, что вы появились, Боря, – встретила меня Наташа, – готова верстка вашей книги.
Наташа начинала со мной год назад, выстраивала мучительно дававшиеся фразы, и эта книжка была нашим общим ребенком.
Она протянула мне пачку типографских листков.
– Посмотрите, может, будут правки.
– Нет. – Час, ожидаемый столько лет, наступил – вряд ли я что-нибудь соображал сейчас. – Я все равно ничего не пойму.
– А ваш последний рассказ я не включила, он… – Наташа отвернулась. – В вас оборвалась какая-то струна, Боря…
Я увидел гитару с пронзительно лопнувшей, повисшей струной. Их оставалось всего пять – на семиструнную я не тянул. Какая же порвалась? Неужели первая, самая тонкая?
Утром, открывая дверь офиса с надписью «Президент ассоциации» и принимая от восторженной, готовой спать со мной в любую минуту секретарши папку скопившихся факсов, я чувствовал себя по-прежнему уверенно и непринужденно.
Вечером раздался короткий, исполненный достоинства звонок в дверь.
На пороге стояла она с двумя чемоданами.
– Борис… – стакатто пал на меня с небес ее голос.
Как я добивался этой женщины, бредил по ночам, замирал при звуке ее голоса, и вот она пришла.
Я принял ее чемоданы – они были неподъемны. Она пришла навсегда.
Ночью я целовал прохладную сиреневую ткань ее пеньюара и плакал.
Как плавны и элегантны были ее движения, как изысканно надевала она туфли, как грациозно разбивала яйцо над шипящей сковородой. Квартира источала тонкий запах ее духов, звучала лютневая музыка и, входя домой, меня подмывало перекреститься.
– Борис… – говорила она, не утруждая себя продолжением, но это обращение имело такую гамму оттенков, что остальная часть фразы и в самом деле теряла всякий смысл.
К нашему дому приблудился рыжий лохматый пес – Пушок. Беспородного, его выгнали из дома хозяева, и теперь он обретался в подъезде, плача и вздрагивая по ночам от пережитого потрясения.
Вероятно, пройдя несколько кварталов и очутившись в бедных «хрущевских» районах, он был бы подобран и обогрет чьими-то добрыми руками, но в нашем породистом доме, где вечерний собачий моцион больше напоминал парад состоятельности, ему приходилось довольствоваться объедками, приносимыми жильцами первого и последнего этажей. Делал это и я.
Как-то за завтраком я попросил ее:
– Заверни мне, пожалуйста, колбасу – я отнесу тому псу во дворе.
– Борис! – она укоризненно повела плечами, вскинула брови, и ее недоумение отразилось в моих глазах.
«Что за вздор? – перевел я. – Подобные выходки тебе не к лицу».
А Пушок, славный, привыкший ко мне Пушок сначала печально провожал меня взглядом, потом стал отворачиваться, и к его тревожным ночным снам прибавились лишние конвульсии от моего предательства.
Прости, Пушок. Где тебе разобраться в наших тонкостях.
Ассоциация набирала финансовые обороты. Работал известный закон экономики: деньги к деньгам. И было совершенно непонятно, при чем здесь вообще культура.
Звонили со студии: предлагали цену за сценарий и режиссеров, готовых приступить к съемкам хоть с завтрашнего дня. Я обещал перезвонить.
Как неожиданно повернулась ко мне фортуна. Как неотвязно преследовала меня удача. Я не верил, ждал сбоя… Он должен был произойти, но не произошел. И постепенно, как-то само собой, я стал привыкать к новому состоянию.
Однажды, вернувшись домой, я застал моего компаньона Шурика и с ним нечто крысоподобное, с невероятно развитой грудной клеткой и маленькими красными глазками.
– Кого я тебе достал, Боб, – крикнул Шурик, – ты только посмотри!
– Что это? – отшатнувшись, спросил я.
– Бультерьер. Специально выведенная порода. Чуткий сторож, верный друг, сжатие челюстей до двадцати атмосфер. Быка завалит – глазом не моргнет.
– Зачем мне «специально выведенное» – я не терплю насилия над природой.
– Не морочь мне голову, Боб, сейчас все наши заводят бультерьеров. Ему полтора года, основным командам обучен. Тебе остается два раза в день гулять и кормить его. Потом рассчитаемся. Я побежал.
– Как его зовут? – успел крикнуть я вслед.
– Фикс, – донесло до меня эхо.
Я сел напротив бультерьера и протянул руку для сближения.
– Давай знакомиться, Фикс.
Фикс повел на меня неумолимыми свинячьими глазками и предупредительно зарычал.
Под одной крышей нам не ужиться, понял я, кому-то придется уйти. Как ни странно, твердо сказать, кому – я не мог.
Утром, требуя положенного выгула, Фикс стянул с меня одеяло и положил свои жуткие двадцать атмосфер на край подушки. Я представил эти челюсти на своем горле и поспешил подняться.
Меня наконец выпустили на корт. В паре с известным тележурналистом.
Журналист был весел и раскован. Игрок он был не ахти какой, но бог по сравнению со мной.
– Подавай, ассоциативный! – кричал он через сетку. – Хорошо, ассоциативный! В белый свет как в копеечку.
Он подначивал меня дурацкими шутками, я злился, пропускал мячи и оттого играл все хуже и хуже.
Очередной мяч засвистел далеко за пределы корта.
– Классный удар! – усмехнулся журналист. – С тобой, президент, наверное, хорошо водку пить, а игрок из тебя дерьмовый…
Он совсем со мной пообвыкся.
Улетали в Галактику мячи.
В конце концов ему надоело. Он остановился и, поигрывая на ноге ракеткой, сказал:
– Собирай мячи, ты, игруля!
Что-то во мне случилось. Я перешагнул через сетку и врезал ему в челюсть по всем правилам: сверху вниз, довернув ногу и перенеся вес тела на левую сторону. Он рухнул.
– Удар на мастера спорта, – услышал я за спиной.
Я обернулся и увидел Филиппыча. Мы обнялись.
– Челюсть ты ему, конечно, сломал, – огорчился Филиппыч. – Будут неприятности.
– Плевать.
– А у тебя хороший защитный слой. В былые времена ты бы ему врезал гораздо раньше.
– Мудрею, – отвернулся я.
– Ну-ну… Может, вернешься?
Я виновато, как много лет назад, шмыгнул носом:
– Я теперь большой человек, Филиппыч. Не поймут.
– Большой? – удивился Филиппыч, бегло окидывая меня взглядом. – Вроде все тот же: рост – сто восемьдесят, габариты прежние.
Как он меня бил! Точными, рассчитанными ударами.
– А может, откроем платную секцию, – пытался выкрутиться я, – арендуем зал, повесим мешки. Будем вот таких трясти – толстосумов. Я тебе зарплату положу впятеро больше прежней.
Я видел, как тускнели его глаза, пропадал ко мне всякий интерес.
– Эх, Борька…
И пошел. Старый уже, уставший.
Всю жизнь он отдал таким, как я. И вот мы выросли.
– Филиппыч, – позвал я.
Он не обернулся.
Ночью она спала, я сидел на кухне, забравшись с ногами на подоконник, и смотрел на затихающий город. В домах напротив еще мерцали теплым светом окна: пили чай, стелили постели.
Мальчишкой в ленинградском учебном полку я сидел на подоконнике курительной комнаты после отбоя. Так же горели редкие окна в домах напротив, так же текла жизнь. Я смотрел на эти окна, покуривал украдкой и думал, что оставшиеся полтора года службы в сущности пустяк, который необходимо пережить, для того чтобы потом началось настоящее.
Прошли полтора года, еще десяток лет, а я так и не заметил, когда началось настоящее и началось ли вообще. Может, те полгода в учебном полку были лучшим временем моей жизни. Временем надежд.
Она спала. Я освободил край кухонного стола, положил перед собой бумагу.
Прошел час. Девственная белизна бумаги угнетала меня, давила настольная лампа, растекалась пустота. Я потрогал голову: пульсировали виски – значит, что-то еще билось во мне.
«Мама» – написал я большими буквами. Подумал и приписал: «мыла раму».
Мама мыла раму. Мыла, мыла – кончилось мыло. Грязная рама – где же ты, мама?
Кто-то тронул меня за плечо. Было утро.
– Борис… – услышал я.
Я заснул под светом настольной лампы, уронив голову на «маму, мывшую раму». Ее-то она в конце концов и увидела.
– Борис! – в невероятном изломе сошлись ее брови. – Послушай, – растягивая слова, медленно произнес я, – если бы ты знала, как люто я завидую инженеру Щукину из «Двенадцати стульев» – его Эллочка-людоедка пользовалась в обиходе почти двадцатью словами.
Я мерил шагами узкий коридор фирмы. Проходили сотрудники, здоровались, обменивались бумагами. Разрабатывали программы компьютерщики, считали экономисты. Влажная тряпка уборщицы коснулась моих ботинок. Работал раскрученный, хорошо отлаженный механизм. И мое присутствие ничего не меняло здесь.
Когда я вошел, Фикс лежал на моей постели. Снисходительно поприветствовав меня взмахом хвоста, он спрыгнул на пол, прошел в коридор и подвинул лапой ошейник.
А она ушла. Навсегда. В этом красноречиво убеждало отсутствие ее чемоданов.
На улице я спустил Фикса с поводка.
– Пасись.
Он тут же пропал из виду.
Отчего мне так грустно? Я будто увидел себя сверху наезжающей камерой: одного, пронизанного ветром, в огромном колодце двора.
Сначала я услышал всхлип, затем кто-то взвизгнул, завыл, пронзительно взывая о помощи. Я побежал.
Подмяв под себя, навалившись каменной грудью, Фикс рвал Пушка, сомкнув на его затылке страшные челюсти.
– Фикс! – закричал я. – Назад, Фикс!
Он не слышал. Ни меня, ни захлебывающегося визга Пушка. Работали двадцать атмосфер.
И тогда я ударил. Носком тупого ботинка под его мощные бедра. Он разомкнул челюсти, перевернулся в воздухе и пружинисто пал на передние лапы.
Сейчас он прыгнет – понял я. И замер в ожидании прыжка. Прыгай – я успею отскочить в сторону и размозжить тебе череп.
– Прыгай!
Фикс целился мне в глотку.
– Прыгай! – кричал я – меня била истерика. – Прыгай, сволочь!
…Он скинул с плеч прожженный, с выведенным хлоркой номером на груди бушлат и протянул мне.
– Оставайся…
Я потянулся к бушлату, и вот уже шел в длинной колонне этапируемых с тощим «сидором» за плечами. Я оглянулся, колонна сбилась, кто-то толкнул меня, но я успел стянуть черную лагерную шапку и помахать ему на прощание. Еще я успел улыбнуться…
1991
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?