Текст книги "В предверии судьбы. Сопротивление интеллигенции"
Автор книги: Сергей Григорьянц
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Жизнь в усадьбе Киевского политехнического института была довольно любопытной. Окруженный еще до революции каменным забором квадратный километр с институтскими зданиями и корпусами для профессоров был своего рода островом на этой окраине Киева. Вокруг были нищие полууголовные улицы, самая крупная из них называлась Шулявка (Шулявская), здесь десятки лет в советские годы шла сперва революционная, а потом обычная полуторговая, полууголовная жизнь. А в Политехническом институте профессорские квартиры давно уже не занимали профессора. В лучшем случае им выделялась пара комнат в старых квартирах, превращенных теперь в коммуналки.
После войны мама с бабушкой вернулись со мной, младенцем, из эвакуации. Наступала осень. Они уже не смогли вернуться в остатки нашей директорской квартиры (там не было ни одного застекленного окна). Денег на стекла, конечно, не было. Поэтому сперва им разрешили (почтение к моему деду было велико) выбрать для бабушки и для нас с мамой по комнате, бабушке комнату в одном доме, а маме и мне в другом, где были хотя бы стекла в окнах. Поначалу нищета была такой, что для меня нашли разломанную кровать, мама спала на старом диване, с которого революционеры срезали всю кожу, а бабушка – на обломках рояля без ножек. Потом наступил еще более страшный 1947 год, когда мама и бабушка могли позволить себе купить в столовой только один суп на двоих, а однажды зимой, когда бабушка вела меня из детского сада (где кормили), в авоське у нее была буханка полученного по карточкам черного хлеба, какой-то встречный бросился в снег на колени, умоляя дать ему кусок хлеба, и бабушка отломила горбушку. Позже к нам вернулся один из двух концертных роялей работы Бехштейна, стоявших в кабинете деда, и мама по каким-то уцелевшим нотам, кажется, с пометками Листа, играла Моцарта. В то время стали появляться наши старые вещи. Дворники иногда продавали нам вязанки дров, в одной из которых бабушка обнаружила ножки от своего туалетного столика. Только в 1950 году – опять-таки это было посмертное влияние деда – нам предложили две комнаты в одной и той же квартире.
Это было профессорское богатство. Но весь Политех жил бесконечно богаче, чем окружающая Шулявка. Дети института резко отличались от наших шулявских одноклассников. Да и само население «острова», как я потом начал понимать, было не простым.
Это было время, когда книг было очень мало, а маме удалось найти кучу ее детских немецких журналов и синьки[5]5
Синька – репродукция технического чертежа, полученная с помощью контактной печати на светочувствительной бумаге. Ред.
[Закрыть] Киевского вокзала в Москве, который строил Иван Рерберг и который принадлежал двоюродному брату моего прадеда Трифону Михайловичу Перевозникову (теперь у меня висит красивый вид на Киевский вокзал работы Ивана Рерберга). Я раскрашивал эти синьки, но потом наш сосед Дима Холмский, много старше меня, сын профессора Холмского, почему-то мне, девятилетнему, стал давать читать очень толстые книги. Сначала два толстенных тома «Войны и мира», и сразу после них – два тома «Тихого Дона». Он явно развлекался тем, что маленький мальчик читает и рассуждает об этих книжках. Их отец, о чем никто никогда не говорил, был по прямой линии князь Холмский. У них сохранились роскошные бронзовые ампирные бра начала XIX века, переделанные под электрические лампочки. А однажды я увидел, что уголь в печку они подбрасывают дивной красоты серебряным блюдом XVI века с античным сюжетом.
В нашем подъезде жил профессор Кондак, жена которого, как потом сказала мне Женя Холмская, была то ли сестрой, то ли племянницей лейб-медика двора Боткина, расстрелянного вместе с императорской семьей. Я едва не женился на Кате Кильчевской, отца которого заставили под угрозой, что он не будет заведовать кафедрой, вступить в партию, а он был из старой украинско-польской закарпатской земли.
Ближайшая подруга матушки с детских времен Нина Алексеевна Ступина, которая часто приходила к нам и научила меня играть в преферанс, однажды показала далеко спрятанный пейзаж их поместья с террасой, спускающейся к Волге, создателя первой в России провинциальной художественной школы в Арзамасе А. В. Ступина. И здесь ко мне «пришел» портрет с подписью «Ступин», может быть, даже автопортрет (мне видится сходство) старшего Ступина или его сына – тоже художника. Но мать Нины Алексеевны во время революции, бросив мужа, киевского профессора, уехала в Париж, и дочь даже не упоминала о матери, но позже, мать ее все-таки нашла. В нашей семье никаких зарубежных родственников не искали, но изредка упоминали то об Александре Санине, то о Карле Черни, то о братьях моей бабки Доры Акимовны. Чаще всего в связи с каким-то случайно уцелевшими портретами или мелкими вещами. Но в 1958 году в Киев приехал Степан Прокофьевич Тимошенко, знаменитый сопроматчик, прославившийся в Соединенных Штатах, по дореволюционным учебникам которого продолжали учиться все советские студенты, так как лучшего за полвека не написали, и это несмотря на то, что Тимошенко был профессором нашего института и вместе с моим дедом, как и все, ушел с белыми в Одессу, но у моего деда осталась в Киеве обожаемая дочь, а у Тимошенко – нет, и он эмигрировал. В 1958 году он нашел мою бабушку, а в институте в узком кругу рассказал о своей работе в США. Основной вопрос к нему был: «Сколько вы зарабатываете?» Тимошенко ответил – 50 тысяч долларов. В 1958 году это было непонятно. В своих записках он упомянул, что нашел их бывший дом – «после революции его не ремонтировали» – и удивлялся: «На центральных улицах Киева самые дорогие магазины – поношенной одежды». Советское название «комиссионный» Тимошенко не запомнил.
Я изредка переписывался с жившей в Белграде подругой бабушки Еленой Андреевной Киселевой. И в этом заключается одно из объяснений моей очень редкой по тем временам смелости, с которой я начал переписку с Кодрянской[6]6
Кодрянская Наталья Владимировна (1901–1983) – писательница, мемуарист, автор книги об Алексее Ремизове (1959). С 1927 г. жила в Париже, с 1940 г. – в Нью-Йорке.
[Закрыть], Берберовой, Прегель[7]7
Прегель Софья Юльевна (1897–1972) – русская поэтесса, мемуарист первой волны эмиграции.
[Закрыть], Александром Сионским[8]8
Александр Алексеевич Сионский (1899–1976) – эмигрант; более тридцати лет работал шофером такси в Париже; в 1960-е гг. – в редакции газеты «Русская мысль»; активный деятель НТС – политической организации русской эмиграции, издававшей журналы «Посев» и «Грани.
[Закрыть], стал получать от них книги, русскую газету из Парижа – у меня не было, как у других советских людей, ощущения, что там, за границей, какой-то совсем чужой мир.
Никто никогда в годы моего раннего детства ни о чем похожем подробно не говорил. Впрочем, вероятно, это при мне не говорили. Когда году в 1950-м тетка Татьяна Константиновна для чего-то приехала в Киев, она привезла с собой последние номера запрещенной тогда газеты «Британский союзник», где была не совсем справедливая статья о президенте Академии наук СССР С. И. Вавилове «Каин, где твой брат Авель?» – англичане узнали, что великий русский генетик Николай Вавилов расстрелян.
Но один из институтских доцентов из детской компании мамы не только вступил в партию, но даже стал секретарем партийной организации. И в тот единственный год, когда я работал в лаборатории в институте, пытался ругать меня за то, что я не пошел на первомайскую демонстрацию. А мне это и в голову не приходило. Но когда они в 1948–1949 году захотели, сложившись, купить для нас, детей, коллективную игру, именно его теща Варвара Ксаверьевна купила странный и экстравагантный по тем временам крокет, – и мы загоняли шары в железные воротца деревянными молотками. Еще на территории института, как и полагалось в приличной усадьбе, сохранялись до пятидесятых годов профессорские погреба и даже классический дореволюционный ледник.
Наш «остров», чего мы совершенно не понимали, был особым образованием внутри советского Киева. Никто никогда не говорил ничего серьезного ни о себе, ни о других. Но сами интонации бытовой речи, отношения друг с другом, врожденные привычки оказывали влияние.
Иногда к нам приходили старые знакомые. Приходила дочь профессора Плотникова, мама называла ее Таней. Она ничего не говорила, и я ничего о ней не знал, но она садилась на стул посреди тридцатиметровой маминой комнаты, которая когда-то была их гостиной (теперь нам дали комнаты в квартире Плотниковых). На ней были какие-то грязные мужские боты, было видно, что ей тяжело живется. Иногда приходила стирать в корыте на кухне дочь какого-то петербургского генерала, которая говорила: «А мне нравится, когда белье становится чистым» (впрочем, Арсений Тарковский заметил, что у и «Марины <Цветаевой> были руки прачки»).
И то, что я не ходил в школу, а оставался в среде домашних знакомых, как я сейчас, с большим опозданием понимаю, повлияло на течение всей моей жизни.
Ведь среди моих одноклассников бывали случаи, когда две семьи жили в одной комнате, разделенной занавеской, у кого-то по комнате бегали поросята. Но поскольку мы втроем жили в замечательных по советским понятиям условиях, в наших двух комнатах могли останавливаться не только родственники, но изредка кто-то из знакомых. Однажды в 1952 году на ночь остановился какой-то приятель тетки, симпатичный молодой человек, ехавший через Киев куда-то на Украину к родителям. Уложили его, конечно, на полу на каком-то стареньком тюфяке – в то время даже у бабушки еще не было своей кровати, – не могу забыть и опять вспоминаю – и она спала на разломанной, без ножек, коробке от одного из наших роялей. Перед тем, как ложиться спать, гостю предложили попить чаю, скромно поужинать чем было, он достал и что-то свое – помню детское ощущение, что я никогда этого не видел, хотя и не помню, что именно гость выставил на стол. Завязался необычный для того времени, да еще с неизвестным человеком, легкий и доверительный разговор, и гость неожиданно сказал, что он работает в охране Сталина. А где-то в разговоре промелькнула поразившая мое детское воображение деталь, что когда Сталин выезжает из Кремля, то едет из каких-то боковых ворот, а из Спасской башни идет его официальная машина с двойником. До сих пор не могу понять, как по тем временам это могло быть рассказано. Я дня два крепился, но потом все же выдал эту тайну о вожде народов одному из своих приятелей, который был на год младше меня, Толе Тетельбауму. Как полагается между детьми, дня через три мы повздорили, и он тут же сказал:
– Я вот расскажу, что ты говоришь о товарище Сталине, – и, кажется, действительно рассказал родителям. Но они были хорошие люди и крупные ученые и смогли как-то успокоить своего озлобленного отпрыска. Я слегка испугался, но потом забыл об этом, совершенно не понимая, к чему моя болтливость могла привести. Думаю, что брат моего деда, Давид Павлович, которого бабушка задним числом упрекала в разговорчивости, погиб за меньшее. И все же, хотя советская жизнь в сталинское время ни у кого не была спокойной, у меня, несмотря на подобные случайные эпизоды, в нашей жизни на «острове» за оградой Политехнического института оказалось два преимущества. Во-первых, я года четыре практически не ходил в советскую школу, и, во-вторых, что не менее важно, вокруг не было полууголовной подростковой компании, столь частой у моих сверстников.
Мама была непростым и в чем-то даже странным человеком. При всей ошеломляющей красоте – такой поразительной формы женской руки я больше не видел (разве что на портретах императрицы Елизаветы Петровны) – она никогда не пользовалась косметикой, до самой смерти у нее была тончайшая, как папиросная бумага, чуть смугловатая кожа лица. В ней не было и тени кокетства. Мама много и серьезно работала, кормила семью, налаживала жизнь в пустых наших комнатах после эвакуации и делала это с поразительным художественным вкусом, унаследованным от Сергея Павловича и Доры Акимовны, используя каждую копейку и случайную тряпочку. Ее романы вызывают у меня какое-то странное ощущение, если не полное непонимание. Притом что, как я помню, с конца 1940-х годов (то есть маме не было и сорока) она ни разу не ночевала вне дома, а все гости, мужчины и женщины, уходили от нас в приличное, раннее вечернее время, то немногое, что она мне рассказывала, кажется почти необъяснимым.
Когда ей было семнадцать, среди множества ухаживавших за ней молодых людей выделялся один – лучший и талантливейший из учеников Сергея Павловича. Это был красивый парень двадцати с небольшим лет, который стеснялся и побаивался моего вельможного деда, хотя тот относился к нему вполне доброжелательно как к человеку и симпатичному, и талантливому. И вот в какой-то день молодой человек закончил работу над блестящим, должно быть, проектом и решил отдать его на суд Сергея Павловича, а одновременно попросить руки его дочери. С мамой, конечно, все было договорено, и она весь вечер прождала его дома. По дороге жених попал под трамвай и мгновенно умер.
Через год или полтора мама вышла замуж за Алексея Питуха. Казалось, все хорошо: они молоды, красивы, оба работали и учились, не чувствовали особой нищеты. Но в 1932 году дед заболел, и, как я уже говорил, мама бросила ленинградскую жизнь и мужа.
Всего около года она была замужем за моим отцом в 1940 году, но даже после моего ареста, когда маме было уже за семьдесят, матримониальные предложения ей продолжались.
Году в 1979-м, после освобождения из лагеря к ней пришел Сергей Параджанов, кажется, с режиссером Иоселиани, и самым торжественным образом, с цветами и каким-то подарком, начал просить ее руки. Еще до этого однажды Сергей Иосифович всю ночь не давал ей спать и по телефону три часа пел не только все арии из «Кармен», но и все оркестровые партии.
Но мама ему ответила:
– Вы знаете, Сергей Иосифович, у меня совсем другие планы.
Казалось, она, многие годы, даже десятилетия остававшаяся красивой женщиной, была вполне удовлетворена работой и жизнью с матерью и сыном. Однажды она сказала, что мне будет хуже, если она выйдет замуж. Так или иначе, раз в пять лет, кажется, с довоенных времен к ней приходил какой-то человек, инженер, изобретатель железнодорожного тормоза, он явно хотел мне понравиться, спрашивал у мамы, не выйдет ли она за него замуж. Мама отвечала вежливым отказом. Длилось это, кажется, тридцать лет. Однажды в нашем доме появился хорошо одетый и очень красивый человек с каким-то дорогим подарком. Он внимательно смотрел на меня, часа два о чем-то говорил с мамой. После его ухода мама сказала, что это был ее первый муж Алексей Питух, который на машине с женой и детьми едет из Ленинграда в Крым, но в Киеве машина сломалась.
– Я его знаю, у него все ломается тогда, когда ему это нужно.
Через несколько дней Наталья Александровна Кильчевская – дочь патологоанатома Шепилевского, ближайшего приятеля деда, с которым они вместе развлекались с балеринами, жена академика и мать моей приятельницы Кати, кричала Вере Сергеевне при мне и множестве других людей: «Он вас любит, любит». Но мама никак не реагировала.
Мне известна еще одна странная история второй половины 1930-х годов. Мама, кажется, удачно работала в конструкторском бюро завода «Большевик» и все бы ничего, если бы ее не начал преследовать один из инженеров. Целыми днями он, не отрываясь, смотрел на маму, если она шла на обед – шел за ней, вечером шла домой – он шел до ее дома. У него был тяжелый, давящий взгляд. Избавиться от него было невозможно. И маме пришлось переменить такую удобную, рядом с домом, работу и едва ли не прятаться, чтобы это преследование не началось вновь. Мама считала его не вполне нормальным, больным какой-то формой шизофрении. В 1943 году, в эвакуации в Ташкенте она увидела его стоящим на перекрестке двух пустых азиатских улиц и все с таким же пристальным взглядом. Мама постаралась скрыться. Но, вернувшись из эвакуации, к своему удивлению, узнала от бывших сослуживцев, что ни в каком Ташкенте он не был, оставался при немцах в Киеве и однажды без всяких видимых причин бросился на немецкого солдата и был тут же застрелен. Подсчитывая дни, мама пришла к выводу, что это был тот самый день, когда он привиделся ей в Ташкенте. Как бы странно не звучала эта очень мучительная для мамы история, она мне пересказывала ее раза три всегда одинаково и в последний раз незадолго до смерти.
Мне еще несколько раз довелось убедиться в маминых почти экстрасенсорных способностях. Один случай – простой и может быть случайностью. Весной 1958 года я не прошел по конкурсу в институт и работал препаратором в лаборатории. Поссорившись в очередной раз с мамой, ушел из дому и поселился поблизости в комнате, которую снимали несколько знакомых студентов, среди них – Виталий Куземко. Молодые люди уходят из дому, это естественный процесс. Я изредка появлялся, менял рубашки, но с мамой не мирился. Тогда моя разумная бабушка вместо всяких переговоров предложила вместе с ней поехать в Москву. Отказываться не было причин, с работой тоже проблем не было, и в Москву мы полетели на самолете. Со стороны восьмидесятилетней бабушки это был подвиг: лететь на дребезжащем Ла-5 или Ил-12, сосать какой-то леденец, чтобы уравновесить давление. Смягчила этот чудовищный для старухи перелет (тогда даже трапов к самолету нормальных не было) только встреча с харьковским физиком – академиком Ильей Михайловичем Лившицем, который тут же подошел к бабушке и заговорил с ней так изысканно-нежно, с такой утонченной любезностью, которых я больше никогда не слышал. В академических кругах память о деде неукоснительно сохранялась многие десятилетия.
Михаил Николаевич Волженский
В Москве мы без всяких сомнений остановились на Тверской (улице Горького) у Чарнецких-Волженских, для чего посреди большой комнаты, где жили тетка, Николай Владимирович, Миша и Саша (рано умерший, с врожденными заболеваниями) были с трудом втиснуты две раскладушки. Гостиниц в Советском Союзе практически не было, они существовали только для государственных командировочных, а привычная советская нищета даже сравнительно «устроенных» семей делала такое «гостевание» привычным и обыкновенным: когда тетка с Мишей или Константин Юрьевич приезжали в Киев, они точно так же ночевали у нас. Алюминиевые раскладушки появились в Советском Союзе сравнительно поздно, их трудно было «достать», и я по мню, как приехавшая в 1955 году из деревни дочь нашей многолетней (и до революции, и после) кухарки Прони спала у бабушки в комнате прямо на полу, подложив кожушок, от которого исходил пряный, острый и незнакомый мне до этого запах овчины.
Но надо вернуться к моему с бабушкой приезду в Москву, точнее, к двум странным догадкам (не знаю, какое слово подобрать) моей матери. Прилетели мы утром, все у родных было как обычно – я уже «гостил» у них с мамой в конце 1940-х, а потом в 1956 году, когда был на первой детской елке в Кремле. Бабушка, отважившаяся на авиационный перелет, на метро ехать отказывалась («мне под землю еще рано»), и мы долго добирались из Измайлово на трамвае. На улице Горького, до того совершенно здоровая, вернувшаяся с работы в детской поликлинике бабушка Надя внезапно почувствовала себя плохо, потеряла сознание, меня послали за кислородными подушками. Приехала «скорая», но через несколько часов Надежда Константиновна умерла. Все были потрясены, громко плакала тут же приехавшая Софья Константиновна, бабушка ей строго и жестко сказала:
– Не смей. Надя слышит, – не знаю, что она думала о жизни после смерти.
Я должен был как-то сообщить об этом матери, очень любившей бабушку Надю. Заказал разговор по телефону, начал что-то, запинаясь, говорить, но она, не дослушав, перебила меня:
– Тетя Надя умерла?
Последняя история, которую я хочу рассказать, для меня и поныне остается совершенно загадочной.
В конце 1976 года, будучи в лагере под Ярославлем, я объявил голодовку. Это была самая мучительная и страшная в моей жизни голодовка. До пятидесяти суток она была без искусственного питания, потом еще пятьдесят с очень мучительными перемежающимися вливаниями… Я действительно мог умереть – некоторые из ирландских террористов и соседей Игоря Волкова по Соловкам к этому сроку умирали. Мои письма домой, конечно, не отправлялись. Но некоторые из маминых писем доходили. Конечно, она ничего не знала об этой голодовке, не знала и о предыдущей, когда я дней двадцать после ареста голодал в «Матросской тишине».
И вдруг я получаю от нее открытку – она должна где-то у меня храниться – что было само по себе странно: обычно мама писала мне довольно длинные письма, но в этой были всего три или четыре фразы, примерно такие: «Дорогой Сережа, от тебя все еще нет писем, и я очень волнуюсь. Сегодня я видела во сне как Арсик умирает от голода. Рядом с ним стоит миска с едой, а он лежит рядом и не ест».
Сын Тимофей с Арсиком.
1976–1977 годы
Я едва живой лежал на койке в карцере и каждый день по три раза мне ставили на пол у двери камеры миски с едой, к которым я не притрагивался.
Не могу этой открытки ни объяснить, ни забыть. После этого в лагерях и тюрьмах я при всей своей решительности иногда побаивался производить какие-то уж совсем жесткие эксперименты, заходить без особой нужды слишком далеко, подозревая, что мама может что-то почувствовать – а у нее было больное сердце.
Впрочем, в моем приговоре, как это ни поразительно, целая страница, естественно, злобная, уделена ей. И судья, и прокурор были женщины, а от мамы исходило такое молчаливое презрение к ним, женщинам, занимающимся таким гнусным делом – фабрикацией заведомо беспочвенных обвинений и приговоров, такая эманация превосходства, что все три дня суда они явно чувствовали себя какими-то недоумками и как бы оправдывались в приговоре, объясняя, что причиной моих преступлений было ее дурное на меня влияние. Не нужно думать, что подобное упоминание родственников было обычным в приговорах того времени. Даже в приговорах братьев Подрабинеков, кажется, нет упоминаний об их сидевшем отце, у Алеши Смирнова – о деде и матери, а у Ивана Ковалева – о его отце. Только у Толи Марченко мать не была упомянута в приговоре, но поразила она не суд и следователей, но сына и всех присутствующих. Эта несчастная полуграмотная женщина, подвергшаяся запугиваниям и идеологическим «убеждениям» сотрудников КГБ, попросила суд расстрелять ее сына. Но, надеюсь, я хоть в малой степени унаследовал от матери чувство собственного достоинства, и был рад появлению этой глупейшей страницы в моем приговоре.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?