Текст книги "В предверии судьбы. Сопротивление интеллигенции"
Автор книги: Сергей Григорьянц
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Когда я вижу в парке поломанную скамеечку – беру топор и тут же ее чиню.
И я отказался не только потому, что сомневался в своих плотницких способностях, но и потому, что понимал, как мало гожусь для хозяйствования в чужом доме. Как ни странно, это очень огорчило Николая Павловича:
– Но ведь я ради вас отказываюсь от должности старшего научного сотрудника – только она у меня вакантна.
Осенью я принял гораздо более неожиданное и экстравагантное предложение одного из выпускников нашего факультета, Володи Муссалитина, – защитив диплом, он сразу занял должность главного редактора газеты «Орловский комсомолец» – стать «ректором института общественного мнения» при газете. Что такое «институт общественного мнения» я в свои двадцать четыре года (в 1965 году) представлял слабо, но тут же решил, что в газете, где я буду раз в неделю получать целую полосу, можно напечатать много полезного. Для начала я пошел по рекомендации Вениамина Александровича Каверина к вдове Заболоцкого. Но у нее кроме уже напечатанной «Золотой книги» Заболоцкого никаких неизданных стихов не было. Тогда я, помня, что это все-таки комсомольская газета и не желая никого сразу пугать (а потом посмотрим), пришел к Лидии Густавовне Багрицкой – вдове Эдуарда Багрицкого, которая, освободившись из лагеря, жила в Лаврушинском переулке вместе с сестрой Серафимой Густавовной – вдовой Юрия Олеши. Муж третьей ее сестры, Ольги Густавовны, Виктор Шкловский, как-то участвовал в наших «вечерах». У Лидии Густавовны, с которой мы были знакомы благодаря Сергею Бондарину (тоже одесситу) я спросил, нет ли какого-нибудь неопубликованного стихотворения самого почитаемого комсомольского, но все-таки бесспорного поэта. Лидия Густавовна нашла мне неопубликованный вариант, кажется, «Смерти пионерки» и тут же познакомила с очаровательной, чуть полнеющей женщиной лет сорока в черном свитере, плотно облегающем шею.
– Познакомьтесь, это Люся – подруга моего сына Всеволода.
Стихи погибшего на фронте Всеволода Багрицкого тогда были очень популярны, но для меня были наивной поэзией шестнадцатилетнего мальчика, и публиковать их несмотря на настояния Лидии Густавовны я не хотел, зато Елена Георгиевна мне понравилась очень. Она была из той редкой породы людей, которые жили стихами.
Но публикацией черновика Багрицкого я не думал ограничиваться. Случайно у меня уцелел черновик моего письма Кодрянской тех дней, отправленный 21 октября 1965 года. Письмо показалось мне характерным для настроений и занятий того времени (надеюсь, что стилистически я письмо подправил).
Дорогая Наталья Владимировна, спешу Вам написать, ответить на Ваше письмо и предложить Вам возможность опубликования (sic) в СССР в самое ближайшее время.
Мне предложили уехать в Орел, заведовать отделом литературы и искусства в местной газете. Причем пообещали полную свободу в публикации на несколько месяцев. Я дам публикации Андрея Белого. Вяч. Иванова, Заболоцкого и ряда других поэтов. Академик Лифшиц напишет предисловие к воспоминаниям о Павле Флоренском и т. д. Орел очень связан с жизнью Бунина и его память там очень чтут. Если бы Вы написали небольшие воспоминания об Иване Алексеевиче, а Паустовский дал бы страничку рассказа о Вас, Вашей дружбе с Буниным и любви к России, то в тот же день когда бы я это получил, воспоминания пошли бы в набор, а через неделю были бы опубликованы. Тогда было бы легче ходатайствовать об издании Вашей книги. После воспоминаний Вы стали бы нашим автором и я бы постарался опубликовать одну-две из Ваших сказок. Я советовался с Зильберштейном (все материалы я ему отдал) и он решил, что это неплохая идея и хочет всеми силами ей содействовать – сам поговорит с Паустовским (я его почти не знаю) об 1–2 страничках предисловия.
Если у Вас мое предложение препятствий непреодолимых не вызывает, то если можно: постарайтесь прислать то, что захотите и сможете о Бунине поскорее. Я очень боюсь, что свобода делать то, что заблагорассудится в этой газете долго не продлится. Пока я там буду, весь литературный материал: публикации, воспоминания, статьи, проза и поэзия современные будут достаточно приличны.
Уеду я в Орел числа 9 ноября, а Тома пока останется в Москве. Говорят, что в Орел письма из-за границы проходят плохо, поэтому лучше их посылать заказным Томе (Москва В-234, зона В-1442, Кудричевой Тамаре Всеволодовне), а она будет пересылать мне.
Книга Струве, очевидно, не дошла.
Искренне Ваш С. Григорьянц
Но в гостинице в Орле, в номере, снятом для меня редакцией, я прожил всего неделю. Правда, выпустил положенную мне полосу, провел занятие литобъединения при газете, но тут редактору последовал срочный звонок из Москвы: в Орел я увез полтораста писем, полученных Евтушенко и редакцией «Юности» по поводу поэмы «Братская ГЭС». Поэма была выдвинута на Ленинскую премию, и я должен был написать обзор писем. Обзор этот понадобился гораздо раньше, чем мне было сказано, и мне пришлось срочно ехать в Москву с надеждой через пару дней вернуться.
В Москве Олег Михайлов, который по природной своей доброте постоянно мне помогал, а в это время собирался уходить с должности заведующего отделом критики журнала «Юность», привел меня к заместителю главного редактора журнала Сергею Николаевичу Преображенскому, и мне было предложено заведовать отделом критики в журнале, правда, с одним условием (без него нашелся бы кто-нибудь и постарше) – вместе с Сергеем Николаевичем (а на самом деле, конечно, вместо него) мы будем писать для серии «Жизнь замечательных людей» книгу о Фадееве. Договор с издательством уже был, материалы собраны:
– Я получу для книги его предсмертную записку Хрущеву, – сказал Преображенский. Много лет он был заместителем генерального секретаря Союза писателей СССР, то есть, по-видимому, чекистским контролером Фадеева, все о нем, конечно, знал и теперь хотел издать популярную и денежную книгу. Тогда я знал и о Фадееве, и о Преображенском гораздо меньше, но подлинная история русской литературы меня интересовала всегда, и я согласился. Правда, интересно мне было немного другое. Отец Фадеева учился в Петербурге, мне это время было очень любопытно, я свою бабушку попросил написать воспоминания об этом времени, о Бестужевских курсах и, в значительной степени опираясь на ее письма и собственный интерес к Ремизову и Белому, действительно написал пару глав о молодости отца Фадеева. Преображенский был в ужасе, Олег Михайлов смеялся: «Сюрреалистический роман о Фадееве».
Очень меня интересовала и история второго послесталинского съезда Союза писателей, где Фадеева не переизбрали его руководителем, говорили о нем беспощадные вещи… Кажется, Лебединский, правда, уже о самоубийстве Фадеева сказал: «Всю жизнь простоял верным часовым у дверей, вдруг они отворились, и оказалось, что за ними клозет».
С этого съезда начался и подлинный самиздат в Советском Союзе (до всякого письма Раскольникова Сталину), это была подборка пародий Архангельского и не только его на классиков советской литературы. Пародии по тем временам совершенно непечатные, но известные тогда в СССР, кажется, каждому грамотному человеку.
Встретил я Саянова
Трезвого, не пьяного.
Трезвого, не пьяного?
– Значит, не Саянова.
Душа моя играет, душа моя поет,
А мне брательник Пушкин руки не подает
Александр Сергеич, брось, не форси,
Али ты, брательник, сердишьси?
(Прокофьев)
Белая березка
Белая головка,
Белая головка,
Белая горячка.
(Роман Михаила Бубеннова «Белая береза» – Сталинская премия I степени).
Уезжая на вокзал,
Он Чуковского лобзал,
А приехав на вокзал,
– Ну и сволочь! – он сказал.
Вот какой рассеянный
С улицы Бассейной.
(Маршак)
Я не помню, получил ли я от Кодрянской ее воспоминания о Бунине. Думаю, что нет, иначе бы все обстоятельства, связанные с этой публикацией уже начали бы раскручиваться. Возможно, я и не отправил Наталье Владимировне это письмо, отложив до того времени, когда в Орле смогу убедиться в серьезности своих обещаний. Но меня быстро сманили в журнал «Юность» и казалось, что потенциальных возможностей будет больше. Так или иначе, было отправлено это письмо или нет, но оно очень характерно для моих настроений и планов того времени – в значительной степени мало реалистичных.
В «Юности», на первый взгляд, было много интересного. Приходили сгорбленные старушки, плохо говорившие по-русски, – сестры Дзержинского; печатались воспоминания Микояна; однажды дверь моего микроскопического кабинетика рывком открыл невысокий лысый крепыш лет шестидесяти и в дверях выпалил:
– Я – Генри!
Мне он почему-то страшно не понравился, и я, радостно улыбаясь, ответил ему:
– А, помню – «Короли и капуста», – хотя прекрасно знал, что это был популярный в те годы публицист, автор сенсационной перед войной книги «Гитлер над Европой», которая с оторванной обложкой – Эрнста Генри тоже посадили в последние годы жизни Сталина, – была у двоюродного моего деда Константина Чарнецкого.
Генри обиженно выскочил, и слава богу. Тогда я не знал, что в эти годы он «работал» и с Сахаровым, и с Солженицыным, а в конце 1920-х именно он завербовал в Англии Гая Бёрджесса, положив начало «Кембриджской пятерке».
Юнна Мориц предложила мне написать вместе сценарий мультфильма по сюжетам Хармса, но у нее начался очередной приступ хандры и ничего из этого не вышло.
Как раз в моей каморке Евгений Александрович Евтушенко «обрабатывал» и пытался купить (возможностью издать книгу, стать преуспевающим советским писателем) только что вернувшегося из ссылки Иосифа Бродского. Я, поняв к чему дело идет, плюнул и вышел.
Алла Гербер – тогда звезда журналистики, блестящий очеркист «Известий» при Алексее Ивановиче Аджубее, хотела поработать в «Юности», где в отделе публицистики была вакансия. Еврей Вишняков – работающий член редколлегии – отказал ей и ответил: «Корабль и так перегружен «лифшицами»». Евреем был ответственный секретарь Железнов, в отделе сатиры – Марк Розовский, Аркаша Арканов и Гриша Горин. Кроме них – Натан Злотников в отделе поэзии. И все очень боялись окрика из антисемитского ЦК КПСС.
И все-таки это шло мимо меня. Я не понимал самого главного, потому что был абсолютно чужд и глух к тому, какое значение имел журнал для советского общества. Об этом мало что написано, да и я это понял только в последние годы. Фантастически популярный журнал с тиражом около пяти миллионов («Но мы не догнали еще журнал «Здоровье», – с отвращением говорил на редколлегии Олег Чухонцев) при, казалось бы, не таком уж высоком уровне прозы молодых Васи Аксенова и Толи Гладилина, стихов Вознесенского, Рождественского и Евтушенко, а потом многие годы их все новых и новых продолжателей – оказал на десятки миллионов читателей (практически – на все советское общество) влияние, вероятно, гораздо большее, чем «Новый мир» и «Известия» при Аджубее. «Юность» была почти аполитичным журналом в глубоко политизированной стране. Это была тихая революция, которую тогда никто не заметил. В том числе и я.
Я был глубоко равнодушен к «палаткам на снегу» и всей подобной околокомсомольской идеологической псевдоромантике. Но и у очень симпатичного мне Булата его
Но если вдруг когда-нибудь
мне уберечься не удастся,
какое новое сраженье
ни покачнуло б шар земной,
я все равно паду на той,
на той единственной, гражданской,
и комиссары в пыльных шлемах
склонятся молча надо мной
мне было абсолютно чуждо. И «Десять дней, которые потрясли мир» с Высоцким у Любимова казались мне апофеозом варварства. И шатровские «Народовольцы», и «Большевики» в «Современнике» ничего, кроме скуки, у меня не вызывали – в крови, от бабушки, от дедов у меня осталась память о народовольцах с их исступленным самопожертвованием и бессмысленным приближением разбойного 1917 года. Полная чуждость либеральному советскому миру, которую я ощутил в «Юности» и которая продолжала сказываться в диссидентской среде, где большинство медленно и с трудом переживало разочарование в «коммунистических идеалах», создавала мне много внутренних проблем.
Я делал передачи для литературно-драматического вещания, где работали Марина Левитанская (жена поэта Юрия Левитанского) и Ксана Васильева. Однажды я сделал там большую передачу о Багрицком, в другой раз Марина предложила мне сделать передачу о Рюрике Ивневе, с которым она где-то случайно познакомилась и он произвел на нее большое впечатление. Стихи Ивнева мне никогда не нравились, но причин не сделать о нем передачу я не видел, созвонился с ним, пару раз к нему приезжал, встречая там толстомордого и розовощекого поэта Романа Солнцева, а сам отбирал стихи для передачи, но однажды очень испугал Ивнева, упомянув, что знаю из каких-то эмигрантских воспоминаний, что он сын сенатора Ковалева, у которого был особняк на Миллионной. Рассказывать все, что писали о нем в эмиграции, я, конечно, не стал, тем более, что это касалось очень рано установившихся его контактов с ЧК, да и сейчас основным местом для публикаций его новых и старых стихов была известная газета, издававшиеся КГБ для заграницы, туда же он внедрял и стихи Солнцева. Передача об Ивневе прошла, прошла еще пара передач, и тут мне Марина с огорчением стала говорить: как она могла предложить делать передачу об Рюрике Ивневе? Оказалось, что за это время она еще что-то, кроме его дружбы с Есениным, об Ивневе узнала, и это касалось его сомнительной репутации не столько политической, сколько иного рода. Я только пожал плечами и не стал пересказывать ей известную московскую байку о подарке Сталина советским женщинам – опубликованном 8 марта указе об уголовной ответственности за гомосексуализм. В связи с этим указом пришли за Ивневым, но он гордо показал справку о том, что он женат на сестре своего приятеля Боратынского. В его квартире, бывшей квартире переводчика Боратынского, был довольно хороший голландский портрет начала XVIII века, правда, он меня не интересовал, но зато там был прижизненный карандашный портрет Евгения Абрамовича.
В радиокомитете я встречал Юру Визбора, который в это время едва не был выгнан с радиостанции «Юность». Визбор очень переживал, волновался. Вместе с радиостанцией он терял свою среду, свой мир, многочисленных друзей. Потом, когда я был уволен из «Юности», более значительного и самого популярного в стране литературного журнала, и не с должности литсотрудника, а с должности заведующего отделом (правда, без подчиненных), – я совершенно не переживал. Это был чужой для меня мир, и мое увольнение было для меня естественным.
В 1964 году шла ожесточенная борьба между либеральными советскими органами печати, к которым принадлежали «Новый мир» и отчасти «Юность» и консервативными журналами «Октябрь» и «Молодая гвардия». На самом деле это было отражением политического столкновения в Кремле, но так или иначе ЦК ВЛКСМ и лично первый секретарь Сергей Павлович Павлов стремились получить в свое распоряжение журнал «Юность», который, как и «Новый мир», был органом Союза писателей СССР. Борис Николаевич Полевой был членом ЦК КПСС и опытным партийно-энкавэдэшным работником и успешно отбивался. Поскольку получить журнал «Юность» в свои руки не удавалось, в ЦК ВЛКСМ решили создать ему конкурента, для чего была выбрана «Сельская молодежь». К 1965 году редакция этого незаметного издания была усилена известными молодыми либералами (Фазилем Искандером, Олегом Михайловым), а первый номер с громадным словом «Молодость» на обложке – его предполагалось в будущем сделать новым названием журнала – включал в себя стихи Булата Окуджавы, «Записки на манжетах» Михаила Булгакова, «Стланик» Шаламова и что-то еще столь же сенсационное. Номер этот долго пробивался в цензуре, вышел с большим опозданием, и журнал «Юность» ответил на его выход, как и полагалось достойному советскому изданию – доносом. Тут же был написано открытое письмо об антипартийном содержании журнала ЦК ВЛКСМ «Сельская молодежь», которое должны были подписать все сотрудники редакции. Я был на договоре уже второй трехмесячный срок. Большого доверия у начальства не вызывал, и мне этот донос никто для подписи не давал, но кто-то из сотрудников журнала проговорился, и я начал бегать из одного отдела в другой, возмущаясь тем, что делает редакция. Думаю, все к тому времени этот донос уже подписали. Так или иначе, на следующий день меня пригласил ответственный секретарь журнала Железнов и сказал: «Вы знаете, Сергей, вообще-то срок Вашего договора еще не истек, зарплату мы Вам выплатим, но завтра уже лучше на работу не приходите».
А на факультете пару лет у нас с Томой все было спокойно. Иногда мы снимали комнату в Москве, иногда оказывалось, что Томина соседка по общежитию живет в городе, и я перебирался в высотку.
По ночам пел и играл на гитаре Женя Грачев, Саша Забаркин (с предыдущего курса) ездил в Шереметьево за бутылкой. Сандро Тушмалишвили (аспирант-телевизионщик) и его жена Медея стали моими друзьями на всю жизнь. Жаль, что сейчас они, как и Тома, в Париже.
Для того чтобы подзаработать, одно время я руководил литобъединением при МГУ. С нашего факультета не было ни одного студента, хотя Гена Мартюшев писал стихи, но в это время он, кажется, уже ушел в институт Патриса Лумумбы – откровенно гэбэшный – для подготовки дружественных Советскому Союзу африканских и латиноамериканских политиков, а иногда и террористов. Там подвизался и знаменитый «Шакал» – Ильич Рамирес Санчес. Но оттуда было легче уехать за границу, там вступить в партию, и от скучной безысходности нашего факультета и всей советской жизни некоторые студенты, преодолев брезгливость и опасения, уходили «к Лумумбе». Помню, как Валера что-то говорил мне об этом с веселым отвращением. Юд Гаврилов написал в воспоминаниях, что все-таки вступил в партию лет в тридцать, когда понял, что иначе ему не откроют визу.
В литобъединении мне запомнился лишь один бесспорный поэт – Иван Жданов, музыка стиха которого, при еще неумелой технике, так явственно звучала, что не услышать ее было невозможно.
Приходил и двадцатидвухлетний крепыш с мехмата Женя Сабуров, стихи которого мне казались излишне усложненными и не вполне поэзией, а результатом образного мышления. Однажды Женя (и, вероятно, не один раз) привел своего очаровательного приятеля из Архитектурного института Мишу Айзенберга – тогда еще очень молодого поэта.
Пару раз они приходили с Леней Иоффе и Леня (как это точно помнит Миша Айзенберг) предложил:
– Давайте организуем новый свободный журнал.
Я не стал расспрашивать молодых в сравнении со мной людей, как именно они это представляют – было ясно, что речь идет о чисто литературном журнале вроде «Синтаксиса» Алика Гинзбурга. Но я уже точно знал, что в СССР журнал – это не литература, а политика, и по наивности полагал, что политика вредна литературе (это и было одной из причин моего первого ареста – со стороны это воспринималось как трусость, ну а трусливого человека, да еще в такой среде, как у меня, КГБ считал просто своим долгом раздавить), и я медленно и серьезно ответил:
– Я этого не слышал, Леня.
Миша мне рассказывал, что они без меня выпустили один или два номера машинописного журнала.
Никто, кажется, на меня не обиделся, дружба с Мишей и его дивной красавицей и умницей женой Аленой сохраняется до сих пор и как раз благодаря первой встрече в их доме и помощи Лени Глезерова, когда я вернулся после первого срока, Юра Фрейдин нашел для меня в доме престарелых больного и всеми забытого Варлама Тихоновича Шаламова.
С недавно умершим Женей Сабуровым мы были в августе 1991 года в Белом доме, но он – в ранге вице-премьера и даже два дня (после ухода Силаева) в качестве премьера у Ельцина.
Через несколько лет я вдруг узнал, что Женя родом из Ялты и поэтому тогдашний крымский президент Юрий Александрович Мешков (тоже выпускник нашего университета), все более стремившийся к отделению Крыма от Украины, пригласил Сабурова стать в Крыму премьер-министром. Женя оговорил свое согласие тем, что он приедет со своей командой и предложил мне, как человеку, хорошо знакомому и с украинским, и с татарским национальными движениями, стать в самостоятельном Крыму (в то время как раз и шел парад суверенитетов) министром иностранных дел. Я, в августе отказавшийся возглавить комитет по контролю за КГБ, считая, что контролировать двести генералов я не смогу, а быть для них ширмой – не желаю, теперь с трудом прикидывал, смогу ли восстановить разгромленный тем же КГБ (кажется, уже в третий раз) фонд «Гласность», и потому на предложение Жени согласился и даже отнесся к нему вполне серьезно.
Встретился в Кремле с помощником Ельцина Батуриным, напомнил, что в Турции, хотя и не называются татарами, живут восемь миллионов потомков крымчаков, бежавших от русского завоевания. Съездил в Киев, поговорил с премьер-министром, кажется, Паламарчуком, но тот был совершенно растерян, думал о чем-то своем, а говорил почему-то о «живой и мертвой воде». После чего спецрейсом из Жуковского, на правительственном самолете мы прилетели в Симферополь.
Крымские татары были абсолютно разумны и достойны, Мустафу Джамилева я хорошо знал по диссидентскому движению, так что в Бахчисарае проблем не возникло, но живший в роскошном Фаросе, резиденции, которой нет, вероятно, ни у одного американского миллиардера, крымский президент Мешков был совершенно невменяем. Письма президенту Соединенных Штатов о независимости Крыма он уже отослал по почте, кажется, заказными. Потом нашел для себя «личного представителя» – бывшего бухгалтера какой-то фабрики в Керчи, который не только не знал ни одного иностранного языка, но и по-русски говорил с трудом. Ответить на вопросы журналистов, как я попал в такую компанию, я не мог, невнятно говорил, что теперь, с Сабуровым, все будет лучше. Но очень быстро понял, что лучше не будет. Дней через десять, извинившись, я вернулся в Москву. Бедный Женя боролся почти полгода и вернулся в Москву с инфарктом. Я так и не поехал в Севастополь, а это все же следовало сделать – там во время войны погиб мой дядя Игорь Константинович Перевозников.
Но пока до поездки в Крым было далеко, мы с Томой учились на факультете журналистики и, казалось, ничто не нарушает размеренного течения жизни. Но года через два после моего перевода на заочное отделение нас слегка задели.
Тома училась в первой – международной – группе и ее, как и других студентов, после четвертого курса должны были послать за границу в качестве стажера-переводчика – все они, кроме диплома журналистов получали и удостоверение переводчиков. Делалось это через Государственный комитет по научно-техническим связям. Этот комитет, как теперь известно – но тогда мы ничего этого не понимали, – занимался, в первую очередь, кражей на Западе современных технологий, размещал заказы на эту работу в КГБ, и был таким образом важной государственной структурой, где заместителем председателя был зять Косыгина Джермен (Дзержинский, Менжинский) Гвишиани. Для студентов эта почти годовая практика была проверкой на политическую зрелость и надежность, для ГКНТ – еще и некоторая экономия – студентам, как еще не имеющим диплома, платили раза в два меньше. Но Тому, явно из-за моей плохой репутации, не захотели близко подпускать даже к этим государственным секретам. Медицинская комиссия обнаружила у нее на предплечье родинку, которая в жарком климате якобы могла превратиться в раковую опухоль и, хотя родинки были и у других, она одна была безоговорочно забракована. Ей, правда, предложили родинку удалить, но операция и выздоровление должны были занять столько времени, что ни в Египет, ни в Алжир, как ее одногруппники, уехать она бы уже не успела. Для ГКНТ и вообще для поездок за границу с родинкой или без нее Тома не годилась. Впрочем, все это было ясно заранее, и мы не переживали. Но наступила весна 1968 года, и на наш факультет на стажировку приехал десяток студентов-журналистов из пражского Карлова университета. Как веселы и красивы были эти двадцатилетние мальчишки и девчонки. Их, естественно, сразу же пригласил к себе Засурский и спросил, кто старший в группе:
– У нас нет старшего.
– Кто из вас член партии?
– Среди нас нет членов партии.
– Ну, тогда кто комсомолец?
– Мы не комсомольцы.
На этом Засурский встречу прекратил, никаких заданий и планов их стажировки не дал, но поселил в общежитии. Это и была пражская весна на нашем факультете. Ребята принимали деятельное участие в наших вечерних застольях, они были свободнее нас и то и дело происходили по большей части скоротечные, но чаще веселые романы. Одну из девушек я возил в Троице-Сергиеву лавру и помню ее ужас, когда она попала в местный туалет. Ввода войск в Чехословакию я в университете не застал – был к этому времени исключен. Но наши очаровательные стажеры, как мне рассказывали, не только рыдали, услышав об этом, но, вернувшись в Прагу, двое стали соавторами «Двух тысяч слов» и, кажется, четверо – эмигрировали.
1968 год был выпускным для Томы и для всего нашего курса, стал он последним и для меня на факультете журналистики.
Сперва все казалось благополучным. Тома перевела книгу Гертруды Стайн о Пикассо, и я предложил ее журналу «Иностранная литература». Ни одной книги Стайн тогда по-русски не было, да и английских было лишь две-три в советских библиотеках.
Тома решила писать диплом о Гертруде Стайн, и Нина Николаевна Берберова из Принстона любезно прислала ей все основные книги, отсутствовавшие в СССР. Декан – Ясен Николаевич Засурский – сам вызвался руководить ее дипломом, чего никогда не было ни с одним другим студентом. Казалось бы, все идет хорошо. Я понемногу сдал все экзамены за зимнюю сессию, чтобы быть допущенным к летней. Сдал в течение весны, когда мне было удобно, то есть не со всей группой, но на заочном отделении это разрешалось. Отметки ставились в зачетную книжку и в отрывные листки, выданные для сдачи экзаменов в учебной части. У меня, правда, после сдачи экзаменов вдруг пропала зачетка. Большого внимания я на это не обратил: пропала – выдадут новую.
Мы довольно безмятежно жили рядом с Поповыми на даче в Троице-Лыково, с весны был закуплен большой запас крупы, а по утрам я набирал в лесу небольшую сумку грибов – в основном свинушек. Тома варила суп, а на второе мы жарили грибы в сметане, которой нас ссужала хозяйка. Кажется, мы уже вернулись из летней поездки в Ленинград, когда Тома, зайдя на факультет, вдруг обнаружила висящий приказ о моем отчислении «за академическую неуспеваемость». На следующий день я помчался в университет. В учебной части те же девицы, которые выписывали мне отрывные листки для сдачи экзаменов и принимали их у меня с оценками и подписями преподавателей, ничуть не стесняясь заявили, что никаких отрывных листков я им не сдавал, а соответственно, и не сдал шести экзаменов.
– А где ваша зачетная книжка?
И тут я понял, что пропала она у меня неслучайно, и впервые проявил некоторое упорство. Не то чтобы факультет журналистики был мне особенно дорог, но меня возмущала наглая сфабрикованность происходящего, да к тому же отсутствие диплома лишало меня надежды на какую-либо постоянную штатную работу. Наглость девиц в учебной части была особенно противна еще и потому, что они меня прекрасно помнили: за годы моего пребывания на заочном отделении во время работы в журнале «Юность», да и позднее, они регулярно выпрашивали у меня очень ценимые тогда билеты на выступления Булата Окуджавы и Евтушенко – то в Дом литераторов, то в Политехнический музей, куда я сам не ходил.
Крашеные блондинки смотрели мне в глаза, улыбаясь, ни тени стыда на их лицах не было. Декан Засурский был мрачнее, но повторил, что никаких оснований утверждать, что я сдал экзамены, у меня нет. Но факультет наш был совсем маленький, и все преподаватели меня хорошо помнили. За неделю я обошел всех шестерых и каждый, проявив большое достоинство и даже смелость, поскольку хорошо понимал, в чем дело, написал мне справку о том, что такого-то числа мной был сдан экзамен и получена такая-то оценка. К тому же одним из этих преподавателей (по литературному редактированию) была в это время секретарь парторганизации факультета Абрамович, которая была очень придирчивым специалистом, и я трижды пересдавал ей экзамен. Но и представления о человеческом достоинстве у нее были, как выяснилось, столь же определенными, и она без разговоров написала мне справку. С шестью справками о сданных экзаменах я пришел к декану, но мне было сказано, что он уехал в США и без него приказ не может быть отменен, а когда он вернется, я все равно буду отчислен за несдачу теперь уже летней сессии, к которой не допущен. Тогда я пошел к университетскому юристу и в ректорат. Мне было сказано, что все решается на факультете, но скандал разрастался и, хотя Засурский якобы был в Америке, на доске объявлений появился за его подписью новый приказ о моем отчислении, теперь уже «за профессиональную непригодность».
Но все эти годы, худо ли, хорошо ли, мы жили в основном на мои литературные заработки. После работы в «Юности» я сделал десяток передач в литературно-драматической редакции Всесоюзного радио, постоянно писал внутренние рецензии в журналах «Москва» (для дивной и добрейшей Евгении Самойловой Ласкиной) и «Знамя» (для Гали Корниловой), напечатал около сотни статей в Краткой литературной энциклопедии и даже что-то для Комитета по Ленинским премиям. Но все же основным заработком были внутренние рецензии. Ими в Москве, где в литературных журналах и издательствах был громадный «самотек» рукописей начинающих писателей и поэтов, кормились сотни как молодых, так и немолодых литераторов, но по ряду причин (отсутствие уже опубликованных книг, что было необходимо для членства в Союзе писателей, возвращение из лагеря, как было у Португалова, Волкова, Шаламова и других) давало возможность не только достаточно стабильных заработков, но и официальный статус – членство в профкоме литераторов, а как следствие – освобождение от обвинений в тунеядстве. Можно было числиться еще и формальным секретарем у академика или члена Союза писателей, каким был Найман у Ахматовой, Парнис у Некрасова, но это, конечно, не давало никаких денег. Между тем в журналах и издательствах, где в советское время была обязанность в месячный срок отвечать на письма и рецензировать все присланные рукописи гонорары за эти ответы были стабильными, давали мне возможность не только кормить нашу небольшую семью, но и платить членские взносы в профком литераторов.
С внутренними рецензиями проблема возникала у меня не столько материальная, сколько изредка моральная. Кроме прозы «Нового мира» и поэзии в «Юности» ни один журнал не мог себе позволить, да и не желал полагаться на «самотек». Всюду были свои редакционные и издательские планы, составленные из трудов известных писателей, иногда на несколько лет вперед. Но положительная рецензия автору «самотека» в обязательном порядке давала основание для второй рецензии, обычно написанной работающим членом редколлегии журнала, а две положительные рецензии обязывали журнал публиковать начинающего автора. Таким образом, похвалив его, внутренний рецензент доставлял проблемы кормившему его журналу. И в тех редких случаях, когда рукопись и впрямь была значительной, ты не мог себе позволить ее, как и другие, просто «отфутболить», но неизбежно начинал трудные переговоры с редакцией для защиты и помощи начинающему автору.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?