Текст книги "Люди августа"
Автор книги: Сергей Лебедев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
А еще, читая скупые бабушкины записи о деде М., я понял, сколькие же офицеры в невеликих чинах, не успевшие к Гражданской, не отличившиеся в войнах тридцатых, ждали, чаяли поистине большой войны, которая взломает субординацию, уничтожит одних и возвеличит других, заставит заслуженных стариков потесниться. Гражданская война создала советский мир с его системой иерархий, апостольской лестницей, ненаследуемыми атрибутами первородства – и они жаждали пересотворения этого мира в огне еще большего, истинно мирового сражения, чтобы самим выйти если не в апостолы, то в первые полководцы. Дед М., несомненно, был среди этих страждущих – по дикому своему, яростному характеру, созданному для войны, томящемуся в быту; и какой крах предстояло им пережить в июне – июле сорок первого!
Советский бес – бабушка, проницательная бабушка, увидела этого человека, с которым ничего не может случиться, поняла, что рядом с ним будет в безопасности, что его «аура», словно зонтик, накрывает и тех, кто рядом с ним. Никто в тридцать девятом не мог думать, что никогда не повторится тридцать седьмой, наоборот, вживались в эту новую жизнь с кровавыми приливами, – и она вдруг открыла для себя существо, способное существовать в невыносимых для нее условиях, мужчину, умеющего быть мужчиной среди жертв и палачей. Не знаю, сколько она длилась, но там была любовь – любовь отчаяния, любовь как порыв спастись и спасти дорогих ей стариков.
О прошлом деда М., кто он, откуда, бабушка ничего не писала; прошлое как бы подразумевалось, но не открывалось. Да и было ли оно, его прошлое, – думал я; скорее всего, в том смысле, в каком о прошлом могла говорить бабушка Таня, М. прошлого не имел – только типовую схему, три строчки в анкете. И, вероятно, как раз это отсутствие наследия, рожденность из ничего, и привлекали бабушку Таню; вынужденная оглядываться назад, определенным образом вести себя, чтобы не выскочили случайно ненужное слово, привычка, манера, вынужденная нести груз биографии, который мог ее же саму приговорить к смерти, – она выбрала того, кто биографии лишен, лишен родословной.
А вот зачем деду М. была нужна именно бабушка Таня – этого я не понимал, пока не дочел до середины дневника; об этом разговор еще впереди.
Они прожили вместе год, с середины зимы 1939/40 по середину зимы 1940/41; год этот занял всего несколько страничек в дневнике. М. дали… М. принес… Гуляли с М… М. пришел… М. оказался… М. снова… Какая-то глухая пауза, словно они оба ждали чего-то, что придаст истинный смысл их отношениям; его загулы, сомнительные знакомства, руки, которые бабушке не хотелось пожимать, подарки от его знакомцев, которые ей не хотелось принимать; темные его дела, неожиданные деньги, несопоставимые с жалованьем, – как, чем зарабатывал их военный? – и все же ее уверенность, что рядом с ним безопасно; нежность, внезапная нежность к человеку, который словно родился две тысячи лет назад, когда еще не готовили кофе по утрам, не ели ножом и вилкой, не знали, что есть обувь кроме сапог; но нежность – промельком, легким бликом.
«М. ел барашка, а мне казалось, он ест меня» – бабушка, бабушка, жертвенный барашек! Что было там, не понять; единственное, что внятно мне, – дед М. вцепился в нее мертвой хваткой, и в каждом его действии, каждом жесте – в подаренных цветах, в разговоре за ужином, в объятиях – была избыточная жесткость.
Он будто предчувствовал скорую разлуку и загодя готовился к ней, бабушка стала его талисманом, его счастливой звездой – и он ревностно, рьяно укреплял эту нить, которая однажды вытащит его с того света, выведет к живым, укреплял, как умел, как выучен был, – натиском, напором, всепоглощающей – нет, не страстью, а жаждой быть, жаждой выжить. Кажется, на Зимней войне, в снегах Финляндии, среди сопок и озер он понял что-то про связь женщины и мужчины, про то, кто погибает, а кто уцелевает; и в дополнение к бесовской своей неуничтожимости, к бесовской натуре, умеющей проскользнуть меж осколков, меж летящих пуль, он хотел дополнительной страховки, шанса вернуться живым.
Или – думаю, догадка эта верна – он знал, что потратил там, в Финляндии, большую часть своей везучести, своего фарта – и чувствовал это, как чувствуют тайную болезнь, скрытую немоготу тела. Его еще хватало на московскую жизнь, на опасные игры в среде двуликих людей, где каждый мог донести; но на большую войну – нет. Наверное, впервые в своей жизни он вообще ощутил необходимость в ком-то, потребность быть не одному; незнакомую прежде потребность.
В январе 1941 года М. получил назначение в войска на западную границу; чем занимался он в Москве тот год, что прожили они с бабушкой, – лечился или только числился в отпуске по ранению, сумел устроиться на какую-то должность, учился – я не знал и не мог узнать. Бабушка в то время уже была беременна моим отцом, был примерно второй месяц беременности, когда женщина – при желании – еще может скрывать ее от окружающих; в дневнике невозможно было вычитать, знал ли М., уехавший на Запад, о ребенке, сказала ему бабушка или нет.
Куда именно его отправили, бабушка не писала; лишь по косвенным сведениям я мог предположить, что служил он в 8-м механизированном корпусе, дислоцированном в районе Дрогобыч-Стрый, в предгорьях Карпат, на территории захваченной Польши.
Позже я обратился в архивы, но сколько в 8-м корпусе было офицеров, чьи имена начинались на М! Михаил, Моисей, Мартын, Митрофан, Максим… Многие прибыли в начале 1941-го, многие воевали в Финскую войну – как было вычислить среди них одного-единственного?
С отъездом М. бабушка словно освободилась от его гипнотического влияния; отдалился 1937 год, кого-то выпустили, кого-то оправдали, чуть-чуть, но подули новые ветры. Кажется, сам смысл ее существования с М. – защита, безопасность – представлялся теперь не столь очевидным; а главное – был уже ребенок, видимо нежданный, и она сомневалась: одно дело, когда М. был ее гражданским мужем, другое дело – отцом ее ребенка; тут уже возникала иная связь, иная близость…
На исходе февраля в дневнике впервые появился ее сослуживец по Политиздату, давно влюбленный в нее; давно – года три или четыре, наверное. Бабушка писала о его любви как о данности, называла его Петя и никогда Петр, но и не сокращала его имя до П.; и медленно, медленно ситуация стала клониться к тому, что она выйдет за него замуж.
Сначала он помогал ей, подменял на работе, когда ей нездоровилось. Потом стал провожать, однажды остался ночевать – их задержали в типографии, готовилось важное издание, чуть ли не сборник сталинских речей, он сопроводил ее до дома, было уже поздно, транспорт не ходил. «Петя спал на полу, – записала бабушка, – утром хотел наколоть дров, но я его не пустила». Я проникся жалостью к этому Петру, которого бабушка не пустила во двор колоть дрова, чтобы не увидели соседи, ночевавшему на полу. Так же, как и дед М., он для меня, читающего дневник, не имел черт, лица, возраста, был просто именем; наверное, если бы я обратился в архивы Политиздата, я бы нашел его фамилию, личное дело – но я не хотел; тут была неловкость.
Кажется, бабушка знала, что Петр примет ее с ребенком; кажется, таково же было его желание – он чувствовал, как она медленно прислоняется к нему. Думаю, Петр ощущал, что выиграл безнадежный поединок – у головореза, убийцы, яростного дикаря. А может, с печалью и грустью он видел и понимал все, но позволял себе обманываться; может быть, бабушка не лукавила с ним, а действительно встретила нужного ей человека, оценила его преданность, переосмыслила свои чувства – тут не угадать, дневник молчит.
Похоже, она все-таки не написала деду М. о беременности, оттягивая момент объяснения – и этим еще больше все усложняя; она тянула время, словно наивно надеялась, что все устроится, разрешится само собой, Петр станет ее мужем, дед М. исчезнет. А Петр, похоже, ждал, пока она объяснится с дедом М., иначе он окончательно потерял бы лицо.
И она собралась написать – 20 или 21 июня; «Пишу письмо М.», – короткая запись, а дальше – пауза, буквально – пауза, бабушка не заметила, как пролистнула две страницы, оставила их пустыми; 22 июня.
Бабушка, бабушка, дочь военного врача, девочкой странствовавшая вместе с военным госпиталем от Галиции до Харькова, прожившая при госпитале всю Гражданскую, дружившая с офицерами и генералами, друзьями отца; мне кажется, она сразу поняла масштаб катастрофы. Дед М. был там, где она побывала ребенком, на самом крае, которого достигли в Первую мировую русские войска. 8-му мехкорпусу было приказано контратаковать, она, конечно, не знала этого, но предвидением госпитальной сиделки, операционной сестры – и сиделок, и сестер заменяла она – бабушка догадывалась, какая кровь там льется, сколькие вернутся – если вернутся вообще.
В самом пекле, в самом трудном для спасения месте был дед М., в предгорьях Карпат, откуда не отвести быстро войска, где вокруг чужая, польская земля, где нет среди местного населения своих, где «советизировали» народ два года и народ готов был отплатить; думаю, какая-то мистика почудилась ей в том, что дед М. пропал там, на краю славянского мира, на краю русского языка.
Что она могла узнать из сводок Совинформбюро, из газет? Ничего; неизвестность только возрастала от расплывчатых сообщений об оборонительных боях, серьезном уроне, нанесенном немцам – и в Первую мировую, и в Гражданскую, глядя изнутри госпиталя, из палат его, переполненных ранеными, она знала цену таким реляциям.
Может быть, в какие-то мгновения ей казалось, что узел, так туго ею затянутый, развязался сам собой, война его развязала; война избавила ее от тягостных объяснений, – а дед М. вряд ли так просто отпустил бы ее, так просто ушел, как уходят отвергнутые мужчины; корила ли она себя за такие мысли, если они были, говорила ли себе, что должна ждать Михаила, не хоронить его раньше срока?
Она, я думаю, в это время уже точно не любила его; но война дала ей возможность хорошо думать о нем – все-таки он сражался, защищая ее, а в том, что он именно сражается, не побежал при первом удобном случае, не застрелился, не сдался без боя в плен, у нее сомнений не было, и у меня, читающего дневник, тоже. Может быть, он не стоял до последнего на безнадежной позиции, не остался умирать, прикрывая чей-то отход, не бросился в атаку, чтобы обменять жизнь на жизнь, но он наверняка бился, хитрил, отступал, выигрывал время – иное было бы не в его натуре.
Но так внезапно, так сокрушительно распался фронт на границе, так тревожны были известия, что бабушка, похоже, подсознательно решила, что дед М. не выберется; решила это спустя месяц войны; тогда, наверное, для живших в Москве все сражавшиеся в войсках первого западного эшелона переместились в какое-то непредставимое пространство, в тамбур между тем и этим светом.
Немцы уже взяли Минск; это сейчас мы знаем, сколько советских дивизий было уничтожено, сколько наших солдат попало в плен, как действовали немцы, как оборонялись мы; тогда же казалось, что произошло нечто сомасштабное каре Господней, казням египетским, способным ввергнуть в погибель целые земли.
Мысль о возможной смерти деда М. начала разводить ее с Петром; новый союз стал невозможен – по крайней мере в те дни, в те месяцы; но она не успела сказать ему об этом, прежде чем события приняли иной, жестокий оборот.
Петр записался в одну из первых дивизий народного ополчения, которые начали формировать в июле. У него была бронь, и, может быть, он думал, что бабушка рассчитывала на эту бронь, полагалась на Петра как на человека, которого точно не заберут.
Он, вероятно, увидел себя в своей слабости, мягкости, бесхарактерности, начало войны отрезвило его; как же так, он собирается жениться на женщине, усыновить ребенка, чей настоящий отец сражается сейчас где-то на западной границе. В мирной жизни у него не было бы шансов разрубить узел отношений, негде заимствовать смелость для поступка; но теперь у него была возможность быть как все, поступить как все, и он ушел в ополчение. Может быть, он даже сам в себя поверил, рассчитывал вернуться солдатом, как бы окончательно победить деда М. в заочном их противоборстве; но, скорее, сам же и чуял гибельность своего поступка, и соглашался на эту гибельность, зная, что нет у него, человека чистого и честного, другого выхода.
Бабушка почти отговорила его в долгом ночном разговоре; она чуяла, что Петр как бы уже выбрал смерть, и отчаянно старалась возвратить его на путь жизни; почти – он согласился, что останется в типографии, а на следующий день все-таки ушел в военкомат, и бабушка никогда больше его не видела.
В конце августа родился сын; в те же дни бабушка получила известие о смерти Петра – унизительной для тех чувств, с которыми он уходил на фронт; так и не побывав в бою, он умер от дизентерии в больнице на каком-то полустанке, где его как больного высадили из эшелона. В два месяца бабушка лишилась двоих мужчин; но теперь был сын, мой отец; сын родился болезненным, и у нее оставалось мало времени на переживания.
«Я теперь работаю в НИИ золотодобычи», – записала бабушка в сентябре 1941-го. Сначала я думал, что ее направили в этот НИИ переводчиком. Уже минул август, пришел из Ливерпуля в Архангельск секретный конвой «Дервиш» с военными грузами, была опробована арктическая трасса для ленд-лиза – и золото, которым предстояло платить за ленд-лиз, выросло в цене, его нужно было больше, в отрасль золотодобычи стали перебрасывать специалистов.
Но с какого переводить – с немецкого, с французского? Может быть, это как-то связано с документацией к зарубежному оборудованию? Но там свои сложные термины, а бабушка была переводчиком общего профиля. Может быть, внезапно ставшему стратегическим НИИ понадобился свой внутренний редактор, скажем, для документации?
Тем страннее было видеть в дневнике, чем занималась тогда бабушка. Несколько страниц занимали диковинные записи, смысл которых сначала оставался для меня скрыт; записи явно были лишь малой частью большой работы, бабушка использовала дневник как блокнот, чтобы сделать короткую пометку, записать внезапно пришедшую в голову мысль.
Итак, бабушка брала слово – например, винтовка – и заменой гласных или согласных пыталась подвести его как бы к пределу узнавания; винтовка – вентовка – вендовка – вендока – вендога – фендога; парашют – парашут – парашуд – поращуд – порощуд… В дневнике ветвились цепочки таких постепенных обессмысливаний слов. Некоторые слова-уродцы бабушка подчеркивала, словно они были тем результатом, которого она добивалась; все выбранные ею слова не имели отношения к золотодобыче – патроны, дорога, ночь, рация, мотоцикл, патруль, продукты, костер, самолет, медикаменты, раненый, пленный…
Наитием я понял то, чему позже нашел подтверждение в специальной литературе, – по приказу или по собственному почину бабушка разрабатывала «шифр ошибок», дополнительную степень защиты криптограмм: перед зашифровкой стандартным шифром слова искажаются почти до неузнаваемости, чтобы вражеский дешифровщик, подбирающий стандартные сочетания букв, гласных и согласных, ошибался, не мог подобрать ключ, терялся в поисках смысла.
Так вот в каком НИИ золотодобычи работала бабушка, идеальный редактор, человек-без-ошибки; НИИ, скорее всего, был только «крышей», конторой прикрытия для одного из подразделений разведки; вот куда ее перевели!
Я стал смотреть ее документы – и нашел удостоверение участника войны, о котором никто не знал; наверное, она давала подписку о секретности, которую неукоснительно выполняла всю жизнь.
Еще она выписывала разные жаргонные словечки, в основном из воровского языка – тоже для шифров; дальше страниц пять или шесть занимал список книг, точнее, списки, в которых я не мог понять логики. Книги на русском, книги на немецком, иногда очень редкие, с пометой, в какой советской библиотеке можно найти экземпляр; иногда с примечанием, например, что речь идет о третьем, исправленном и дополненном, издании, вышедшем в 1933 году в Берлине в таком-то издательстве.
Русская проза, французская проза, немецкая проза, последней – больше; книги по лесоводству и рыболовству, справочники для фотографов и землемеров, сборники стихов, наставления по гомеопатии, труды геологов и этнографов, очерки путешественников; Библии самых разных издательств – католических, протестантских, несколько десятков Библий; «Майн кампф», классическая немецкая философия; пособия для рисовальщиков акварелью, энциклопедия коннозаводчика, труды по механике и строительству, сказки братьев Гримм, брошюры либретто опер Вагнера; опять справочники – пчеловодство, овцеводство, торговля со странами Южной Америки, производство шоколада, обзор рейнских вин за десять лет, металлургия, текстиль…
Книги были словно надерганы из десятков библиотек, взяты из десятков непересекающихся, не имеющих ничего общего биографий; их нельзя было представить принадлежащими одному человеку. Но почему такая внимательность к деталям, к году выпуска? Кто мог бы читать эти книги, зачем они?
Десятки людей, десятки судеб за этими книгами… Бабушка, словно драматург, создавала – через подбор книг – каких-то героев, снабжала их приметами достоверности; книги – фальшивый НИИ золотодобычи – радиосвязь, – эврика!
Эти книги служили для шифровки и расшифровки, если знать определенную страницу и строку. Книги уже нельзя было передать агентам, можно было только сообщить им, какую использовать, – а значит, экземпляр, находящийся в Германии у разведчика, должен был точно соответствовать имеющемуся в СССР, с точностью до последней запятой, с тем же расположением букв на странице, иначе шифр никогда не будет расшифрован адресатом; книги должны были соответствовать определенному образу, не вызывать подозрений, не привлекать внимания; вот почему такой разброс, такой необычный подбор!
Я представил, как в октябре, когда немцы уже подходили к Москве, миновали Бородино, прорвались на Можайское шоссе, когда десятки тысяч человек пытались убежать из города на восток, – ни слова, ни слова об этом в бабушкином дневнике! – когда на день встало метро и, казалось, немцы уже в столице, ничто не остановит их, – бабушка Таня сидела в библиотечном спецхране, выписывала тонким своим почерком названия книг; не стойкость, не мужество – некое высокое безразличие к своей судьбе, а ведь дома был уже сын!
«Вчера пришел он, – записала бабушка в конце ноября. – Он жив». Я сначала не понял, кто это он, кто жив; о ком из десятков своих знакомых она пишет. Может быть, это об одном из троих ее братьев, ушедших воевать?
Это о деде М.!
Пять месяцев не было о нем никаких известий; и вот он явился на пороге московской квартиры – спасшийся, разжалованный в младшие лейтенанты; живой, ни разу не раненный.
…Не знаю, какой была бы их встреча, если бы бабушку не перевели из Политиздата в фальшивый НИИ золотодобычи, если бы она не стала секретоносителем очень высокой категории – ведь ее допускали работать с шифрами!
Боявшаяся секретных служб, она сама вдруг стала частью секретной службы и поэтому оказалась и в большей безопасности, и в большей опасности одновременно. В безопасности потому, что теперь сотрудники НКВД не могли арестовать ее просто так, – о, как живуч был в ней страх внезапного ареста, – нужны были дополнительные санкции, согласования и прочее. А в большей опасности – потому, что в новой должности многократно возрастала цена любой ошибки, неверного слова, неточного поступка; вся ее биография по-прежнему была с ней, и по-прежнему в этой биографии уже военные контрразведчики могли найти все поводы для ареста, для обвинения, если им понадобится жертва. И без того привыкшая жить едва дыша, ходить застегнутой на все пуговицы, бабушка должна была теперь утроить внимательность.
И, уж конечно, шифровальщица разведки не могла встречаться с недавним окруженцем, с человеком, который еще месяц назад был за линией фронта, на оккупированной территории, и Господь знает, чем там занимался. Конечно, он прошел проверку, «фильтр», но благонадежным все-таки не стал.
Дед М. был теперь тем самым беспризорником с коробком вшей, что останавливали прохожих на улицах провинциального городка в Гражданскую войну. Узнай оперативники из «НИИ золотодобычи» о его встрече с бабушкой – их арестовали бы просто для профилактики, ибо цена утечки сведений могла быть страшной. А главное – так близко к Москве остановили немцев, с такой поспешностью и секретностью готовилось декабрьское контрнаступление, так близко был крах, сдача Москвы, что никто не стал бы в эти дни дотошно разбираться, выяснять подробности, заслушивать показания; расстреляли бы, и все.
Но могла ли бабушка не принять его, восставшего из мертвых? Кажется, больше всего ее поразило, что он вернулся – вопреки предчувствию, что он погиб; спасся из окружений, где гибли армии, вышел к своим, к ней.
Какая же звезда вела его пустыми осенними лесами мимо занятых немцами хуторов? Что думал он там, один на ставшей чужой земле, человек без документов, без воинских знаков различия, – за то, что спорол знаки и зарыл документы, его и разжаловали, – просто человек, бегущий смерти, одаренный способностью уцелевать; через минные поля, брошенные противотанковые рвы и укрепрайоны, через смрад заваленных трупами траншей шел он, и я догадывался, что вело его: бабушка Таня была его якорем, его тропкой в мир живых.
Какую страшную власть имели они двое друг над другом в тот миг – и в ту осень! Бабушка могла сказать в своем «НИИ золотодобычи», что ее бывший гражданский муж, окруженец, явился к ней домой, – и этого было бы достаточно, чтобы он исчез. А он, как тот беспризорник со вшами, мог запачкать ее, просто устроив скандал на лестничной клетке, такой, чтобы соседи вызвали милицию.
Как они говорили, о чем говорили, что он сказал, как повел себя, узнав, что у него есть сын, что бабушка это скрывала, – тайна.
Она знала, что им нельзя видеться в ближайшее время, и он знал – не хотел же он ей опасностей; но наступившей зимой и позже, весной, они виделись несколько раз, он каким-то образом попадал в Москву, приходил ночью, когда все спали, и уходил рано утром; кажется, в это время он так и не увидел своего сына бодрствующим, только спящим.
В конце весны 1942 года дед М. снова попал в окружение, на этот раз под Харьковом; исчез, только на срок покороче, вышел к своим, но на этот раз не один, а во главе группы бойцов; прошел проверку и был отправлен обратно на фронт. Его словно притягивали безнадежные эти ситуации, точнее, он притягивался к ним, ибо они были настоящей его средой существования.
В зазоре, промежутке между линиями воюющих сторон, где не было власти, государства, командования, где одни сдавались, другие готовились отчаянно обороняться или бежали лесами, он находил для себя, как мне кажется, какую-то последнюю свободу. Все на всей земле кому-то принадлежало, кому-то подчинялось, чему-то служило; и только в «котлах» словно расступалась ткань истории, обнулялись двадцать советских лет; там была воистину ничейная земля, существующая скоротечно, месяц или два; туда-то он и нырял, в темные эти воды.
Я не знаю, чем занимался он осенью сорок первого, пока был за линией фронта; с него сталось бы сколотить небольшой отряд, воюющий против немцев – но как бы и сам за себя; он сумел объяснить контрразведке, где был и что делал, раз прошел проверку; но все это могло оказаться и частичной правдой, и полным вымыслом.
Осенью сорок второго, уже получив капитанское звание, он попал в штрафбат, был разжалован и лишен полученного летом ордена; воевал в штрафбате несколько недель – и вышел оттуда по ранению, по легкому ранению в ногу, как раз такому, чтобы законно хватило на формулировку «искупил кровью».
Кажется, в это время бабушка в первый раз заподозрила, что у него есть другие женщины – и не только там, на фронте, но и в Москве; он, мне кажется, словно пытался сохраниться в детях, связать себя с жизнью как можно большим числом уз.
Человека мужественного и стойкого, его развратила война, ибо мужество и стойкость не всегда определяются моралью.
Дважды разжалованный и вынужденный заново подниматься по лестнице званий, дважды лишенный наград, а потом добиравший их, он, наверное, чувствовал себя как способный ученик, два раза прихотью учителей оставленный на второй год. Его однокашники, вероятно, уже вышли в генералы, командовали дивизиями и корпусами; а он, как феникс, только исчезал и появлялся.
Снова, как перед войной, у него завелись большие деньги; никакой конкретики в дневнике, никаких деталей, бабушка чувствовала только, что М. все глубже вовлекается в темные дела – в торговлю ли трофеями, в перепродажу армейского имущества, продуктов, – не понять.
Был, кажется, один эпизод, который и надломил отношение бабушки к деду М., уже новому, воскресшему в 1941 году деду М. Осенью 1943-го, в конце сентября, оказавшись на два дня в Москве, он вручил ей подарок – трофейное женское белье. Из какого чемодана он его вытащил или на что выменял, кому оно принадлежало, какой путь совершило по рукам по обе стороны фронта?
Бабушка с изумлением поняла, что М. действительно рассчитывает, что она наденет это белье. И осознала, что для него не существует «грязи», могущей запятнать ту ночную сорочку; только грязь в буквальном понимании, выстирала – и носи. Полагаю, она поняла, насколько дед М. опасен; словно лишенный привычки мыть руки, он мог притащить с собой любую заразу, любую – в переносном смысле – грязь; внести ее в дом.
Опять, я думаю, вспомнила она беспризорников с коробком вшей. А дед М., чувствуя ее отвержение, стал пить, дважды поднял на нее руку – дважды, надо было знать бабушку Таню, чтобы понять, как она переламывала себя, чтобы не расстаться с ним после первого же случая. Но, думаю, дело было в том, что никакие слова, никакие ритуалы расставания не подействовали бы на деда М., он все равно приходил бы к ней, даже вопреки ее воле. Однажды она впустила его, спасшегося, и это словно запрограммировало их отношения, отменило для нее возможность в следующий раз отказать.
Он о чем-то тревожился, что-то его снедало неотступно в последние месяцы сорок третьего, и свою тревогу он вымещал на ней. Может быть, дело было в том, что в сорок третьем году советские войска освободили огромные территории, которые, как казалось на исходе сорок первого, никогда не будут освобождены. Там, в немецком тылу, на путях отступлений сорок первого, остались множество малых и больших тайн: пропавшие без вести военачальники, доставшиеся немцам секретные архивы, безымянные могилы.
Там, на землях, два года сокрытых тьмой, жили еще свидетели драм сорок первого; в партизанских отрядах могли еще сражаться солдаты разбитых в первую военную осень дивизий. Наверное, многие из бывших окруженцев чувствовали себя неуютно в то время. Они уже сжились с легендами, которые придумали, чтобы скрыть какой-нибудь двусмысленный эпизод, уже сами уверили себя, что все так и было, как они показали при опросе в контрразведке; а теперь из темницы, из-под спуда оккупации могли явиться обличители.
Не исключено, что и у деда М. был какой-нибудь подобный эпизод; не предательство, не трусость, а что-то другое: застрелил повздорившего с ним командира старше по рангу или комиссара, реквизировал в пользу небольшого своего отряда деньги из банковской конторы. Какой-то след оставил он, отступая, след, позволяющий его найти, след, так сказать, с фамилией и именем; и, может быть, он ждал – откроется или нет, пройдут мимо контрразведчики или обратят внимание; заявят свидетели или все-таки смолчат. Ждал – и, чувствуя близость облавы, все бесшабашнее вел себя, столковался с каким-то капитаном из автороты, и тот почти открыто возил в Москву на продажу часы и кольца, собранные кем-то с мертвых немцев; когда капитану было нужно, он оставлял золото в бабушкиной комнате, и та не смела перечить, боялась деда М.
Ровно в это время бабушкин отец, мой прадед, получил давно ожидаемые большое назначение и большой чин; его назначили на высокий пост в медицинском снабжении. Он отвечал за поставки медикаментов и врачебной техники в госпитали; его подпись была решающей, поэтому именно к нему приходили директора заводов, желающие, чтобы приемщики закрыли глаза на недостатки, на плохое качество продукции; и к нему же шли жулики и пройдохи, желающие заработать, пустить часть дефицитнейших лекарств на черный рынок. Опасная должность – еще вчера прадед был всем друг, а теперь во мгновение ока у него появились сотни врагов и недоброжелателей.
В ночь на Новый год бабушка осталась дома одна, никто не пришел, никто никуда не звал. Вспомнила, наверное, уходящий год: даже если не захочешь, получится само собой.
Заканчивался сорок третий – год побед. Но именно в сорок третьем погибли двое родных бабушкиных братьев, Лев и Сергей; третий, Дмитрий, погиб еще в сорок втором. В сорок третьем же бабушка достоверно узнала о судьбе двух своих сестер и их мужей, умерших от голода в первую блокадную зиму, кто-то был в Ленинграде, сходил по старому адресу семьи. И если прибавить сюда других убитых и умерших, дальних и близких родственников, друзей, – ровно в сорок третьем году от большой семьи, жившей в двух городах и насчитывавшей три поколения, остались только трое: больной прадед, обремененный теперь огромной ответственностью на новом посту, бабушка и мой отец – двух с половиной лет от роду.
Раньше дед М., одиночка, человек без родни и прошлого, был как бы дальней планетой на орбите большой семьи, к которой принадлежала бабушка. Теперь большая семья исчезла, два десятка человек легли в землю, на которой взошел урожай побед; и бабушка осталась наедине с дедом М. В сорок первом, когда принимала она его, возвратившегося с того света, такая ситуация просто не могла прийти ей в голову; по инерции мирного времени бабушка чувствовала за собой силу семьи, хотя и не была никогда особенно семейным человеком.
«В окружении отца должно быть политически чисто», – записала бабушка в дневнике в ту новогоднюю ночь, в канун 1944 года. Короткая, отстраненная фраза, как приговор.
Дед М. тогда служил в войсках Первого Украинского фронта. Если бы уцелело хоть одно из его писем, о которых упоминала бабушка, можно было бы найти его воинскую часть, его полк, узнать имя. Но бабушка вообще не сохранила писем тех лет, похоже, они были для нее все равно что вещи из несчастливого дома, мебель из комнаты повесившегося.
В начале марта 1944-го войска Первого Украинского приготовились к наступлению, предстояла Проскуровско-Черновицкая операция. Правофланговая 60-я армия наступала с севера на юг, из-под Ровно к предгорьям Карпат, к старой границе СССР. Потом, уже в Львовско-Сандомирской операции, летом, 60-я повернула на запад – и вошла во Львов.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?