Электронная библиотека » Сергей Лебедев » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Дебютант"


  • Текст добавлен: 22 декабря 2020, 06:07


Автор книги: Сергей Лебедев


Жанр: Боевики: Прочее, Боевики


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Оставалось только послушание пациента. И размышления, в которых он пытался рационализировать свой страх, найти путь и опору для безусловной, а не иллюзорной надежды.

…Калитин отложил газету, которую перечитывал. Он не любил читать с экрана, глаза уставали слишком быстро, и сделал чтение бумажных газет частью своего образа: консервативный ученый на пенсии, эмигрант, не сумевший достичь прежних высот на исторической родине и ушедший на покой.

А еще он инстинктивно опасался компьютеров, смартфонов, собирающих и хранящих метаданные; старался не использовать виртуальные поисковые машины, запоминающие запросы; не верил ни VPN-протоколам, ни шифрованию.

Только анонимная бумага – свежий выпуск, купленный в табачном киоске.

Теперь газеты ему приносил персонал госпиталя, уважительно подшучивавший над одиноким стариком: кто бы еще мог так спокойно перелистывать суетные страницы новостей, имея подозрение на неоперабельный рак, ожидая, что вот-вот станут ясны результаты обследования и окончательный диагноз?

Химик по образованию, Калитин многое знал о человеческом теле, но с одной узкой, специфической точки зрения: как это тело умертвить. Он был неплохо осведомлен о современных методах лечения рака, некоторые из них отдаленно пересекались с его исследованиями; он ведь тоже, если очень грубо обо бщать, изучал направленное уничтожение определенных клеток.

Однако он все же оставался профаном в медицине. Отвлеченное, теоретическое мышление о смерти, ставшая в лаборатории рутиной близость к ней породили у Калитина развращенное высокомерие технократа, уверенного, что разрушение и созидание, убийство и исцеление одинаково возможны; все, что можно сломать, можно и починить – вещь, тело, дух, просто этим занимаются другие специалисты, которые будут под рукой в случае необходимости: ремонтники, доктора, психологи.

Он, целенаправленно разрабатывавший вещества, от которых не было спасения, знавший хватку их свирепых молекул, все же инфантильно верил, что в случае обычной болезни спасение всегда возможно, оно лишь вопрос своевременного упреждения, вопрос средств, усилий, цены; и Калитин был готов заплатить самую высокую.

Он мог позволить себе хороший госпиталь. Хороших врачей. Мало, слишком мало для твердого упования. Ожидать помощи было бы глупо. Ему не раз сухо давали это понять. Приглашение проконсультировать следственную группу – прощальный привет, неуклюжая административная нежность. Знают или догадываются, что, скорее всего, еще год он будет на ногах. Национальная бережливость: выдавить всю пасту из тюбика. Счета из клиники тоже нужно отработать, подвести дебет-кредит, страховка ведь не все покроет. А еще похороны.

Калитину не сказали по телефону, какое именно преступление расследует группа. Секретность. По телефону нельзя. Что они знают о секретности? В том, давнем, прошлом к Калитину бы приехал вооруженный фельдъегерь с опечатанным конвертом в опечатанной сумке. Секретность… Как будто можно не догадаться, если газеты трубят вовсю. Анафилактический шок или его симуляция. Вероятно, вещество естественного происхождения. Не его лаборатория, не его работа. В ресторане, с близкого расстояния. На глазах у свидетелей. Авантюра. Не умер сразу, сумел продержаться, прошептать. Дистанция? Доза? Способ? Погода? Особенности организма? Пища? Кстати, непонятно, успел он поесть или нет, что именно ел, газетчиков это, конечно же, не интересует, и про алкоголь ни слова, дураки ивановичи. Интересно, интересно… Надо еще раз перечитать.

В первые годы после побега Калитин вообще не читал газет. Новости его не интересовали. Лаборатория, его детище, осталась там, на родине, предавшей его. Исследования заморожены, персонал отправлен в неоплачиваемый отпуск.

Он твердо надеялся, что ему поверят здесь, выделят ресурсы, дадут сотрудников. Он восстановит свой арсенал, продолжит прерванные исследования. Спецслужбы, убеждал себя Калитин, везде одинаковы. И уж бывшие противники из-за железного занавеса, собиравшие когда-то сведения о его лаборатории буквально по крупицам, видевшие в деле ее творения, – они-то точно должны были понять, какой товар у него в руках, отличный, перспективный, бесценный…

Шли допросы, проверки. Долго, муторно решалась его судьба, а он все ждал и надеялся. Его выскоблили дочиста, выведали все – кроме Дебютанта, его последней тайны; препарата, на который еще не существовало полноценной документации. Не рассказал Калитин и о том, что у них в лаборатории называлось испытаниями на манекенах.

В итоге ему предоставили возможность остаться. Укрыли от ищеек. Но дали лишь ничтожную, хотя и очень хорошо оплачиваемую, должность внештатного консультанта по расследованиям, связанным с химическим оружием.

Словно носом ткнули: ты натворил, тебе и убирать.

Калитин пытался еще раз намекнуть, что мог бы возобновить работы.

Его обещали отдать под суд.

И только тут он понял, что его просто грамотно утилизировали, как химически опасное вещество, как зараженный объект. Поместили в изолированный бокс, в могильник, чтобы не нашел и не воспользовался кто-то злокозненный. В конце концов, много дешевле платить ему зарплату, держать под контролем, чем бороться по всему миру с теми чудовищами, которых он мог произвести.

Он все-таки получил желанное признание со стороны бывших врагов: ему хорошо знали цену и именно поэтому заперли на ключ. Будто понимали – среди допрашивавших наверняка были умелые психологи, – что он, сугубый затворник, был лишь раз в жизни способен на побег и уже истратил, обналичил этот невозвратный шанс.

И он обмяк, смирился с мучительным и невозможным.

В девяносто первом году ему оставались буквально месяцы, чтобы окончательно синтезировать, подготовить для испытаний свое лучшее творение. Самый стойкий, самый незаметный препарат. Дебютант. Создать не экспериментальную, а годную для производства, сбалансированную композицию.

Много лет этот идеал ускользал. Но Калитин обходил все препоны, разгадывал научные загадки, добивался увеличения финансирования. Ему казалось, что рождение желанного, высшего вещества не остановить, оно неизбежно, как восход.

Правда, административный организм уже сбоил, распадался, как будто страну отравили. Задержки снабжения. Задержки зарплаты. Неуверенность начальства. Перестал приезжать незаметный, замаскированный под хлебную машину “воронок”, привозящий из тюрьмы манекенов. А ему бы еще трех, двух, да хотя бы одного…

Ничего своего у Калитина не было. Всё ему доставляли, извлекали из недр, собирали на заводах, если нужно – покупали за границей за валюту, не получалось купить – воровали, копировали, изготавливали на опытном производстве единственный, стоящий баснословных денег несерийный агрегат.

И вдруг этот рог изобилия, охватывавший любые мыслимые регистры, классификации, от шурупа и проволоки до редких изотопов, прекратил действовать. Иссяк.

А главное, Калитин больше не чувствовал управляющей, требовательной воли государства в тех людях, кто всегда были ее уверенными проводниками.

Даже когда партия объявила перестройку и гласность, они посмеивались, твердо говорили, что их отрасли перемены не коснутся. А теперь начальники колебались, заводили неслыханные раньше разговоры о конверсии, о разоружении.

Калитин хорошо помнил день, когда ему сказали, что работы приостанавливаются: дескать, нужно заново решить вопросы административного подчинения лаборатории.

Впервые в жизни он почувствовал, что существует нечто выше его, выше законов химии и физики, которые он хорошо научился понимать и ставить себе на службу. Калитин умел преодолеть все: интриги научных конкурентов, свары промышленных и военных боссов, загадки материи; набрал внутреннюю мощь, ломающую все человеческие преграды. И тогда распался Союз, неведомой силой было сокрушено незыблемое прежде здание государства, чтобы под его обломками погиб и серийный Дебютант.

Никогда всерьез не задумывавшийся о Боге, безбоязненно работавший в лаборатории, устроенной в оскверненных палатах бывшего монастыря, Калитин в тот единственный день ощутил то, что, как он подумал, и является Богом верующих. Темную, косную силу материи, противостоящую научному познанию. Опасающуюся таких, как Калитин, титанов, открывших новую эру в науке, научившихся заглядывать глубже других ученых в суть вещей – благодаря сращению, сложению технических возможностей массовой индустрии и безграничной власти планового государства, способного сконцентрировать неслыханные в истории ресурсы на достижении научной цели, дать избранному ученому не только средства, но и прямую, жестокую власть добиваться этой цели.

Калитин испытывал тогда растерянное, тупое ощущение полного краха. Он не мог отомстить той разрушительной силе, превозмочь ее. Но как же хотелось отомстить хотя бы ее подручным, этим безмозглым инструментам, опасливым начальникам, трусоватым генералам с большими звездами на погонах, сподобившимся только на карикатурный, с дрожью в коленках, путч! Самому слепому народу, возжелавшему какой-то свободной жизни, глупым людям, бросившим свои разумные места и труды!

Когда вскоре Калитин бежал, он взял в проводники и это затаенное желание мести. Но спустя годы выяснилось, что он совершил ошибку – поторопился.

Когда его знания, его услуги отвергли и давешние противники, Калитину оставалось только мечтать о восстановлении СССР. Ему не было жизни вне лаборатории, а лаборатория, как думалось ему, была возможна только внутри Союза. Он желал этого возрождения со страстью большей, чем миллион убежденных коммунистов, собравшихся в девяносто третьем году на митинг, где толпа, опьяневшая от красного цвета сотен флагов, насмерть задавила милиционера. Он молился – безблагодатными, обреченными молитвами атеиста – своему Дебютанту, божеству тайного оружия, призывая его на помощь, если он хочет когда-нибудь явиться на свет во всей своей мощи.

И вдруг однажды, пролистывая от скуки в экспрессе оставленную попутчиком газету, Калитин наткнулся на большую статью о войне на Кавказе. Начал читать из того же мстительного любопытства: что там за беды у них, у безумцев, предателей, отступников?

Он неважно знал географию своей страны – десятилетия просидел в капсуле лаборатории. Поэтому Калитин плохо понимал, о каких местах идет речь, где эти города и деревни. Его раздражала чуждость национальных топонимов, удивляла слабость могучей некогда армии, неспособной стереть их с карты. Что ж, если эта армия не смогла защитить и саму себя, если ее танки и бронетранспортеры остановила когда-то в столице безоружная толпа, – эта армия заслужила и такое унижение, думал Калитин.

Он не верил, конечно, описаниям зачисток, пыток, фильтрационных лагерей. Его мораль их не отвергала, нет. Но кто же допустит, чтобы журналист на самом деле увидел или узнал такое?

Скучная дорога. Статья на чужом языке, в котором еще оставались темные места словаря, нехоженые закоулки грамматики. Ленясь, он читал наискосок, пропускал сопротивляющиеся абзацы. И вдруг словно проснулся. Насторожился, вчитался.

Спецкор, похоже, имел источники среди боевиков. Он писал, что недавно на своей базе в бывшем пионерском лагере был отравлен известный полевой командир. Федералы подкупили предателя и передали с ним отравленные четки – якобы древнюю, благословенную святыню. Боевики клялись отомстить и призывали мировое сообщество обратить внимание на факт химического террора.

Сперва Калитин ухмыльнулся. Святыня, отравленные четки! Чего только не выдумают. Прямо Шекспир. Скорее всего, эта история от начала до конца – вымысел журналиста. Пропагандистская утка.

Но одновременно он вспомнил свой же ранний эксперимент с обезьянами из спецпитомника. Особи оттуда поставлялись в зверинцы для публики – и ему, Калитину, его многочисленным коллегам; он был однажды в зоопарке и пытался увидеть в кривляющихся мордах знание о том, от какой участи избавил их сортировщик, – эксперимент с одним из первых его препаратов, обладавшим прекрасной способностью к впитыванию, мгновенным эффектом, но оставлявшим в организме явный след, от которого никак не удавалось избавиться.

Обезьянам давали выточенные из дерева предметы: ложки, игральные кости, бусы, браслеты, детские кубики с буквами алфавита, обрезки плинтуса – чтобы определить, сколь быстро действует впитавшееся в древесину вещество, какой сорт дерева лучше абсорбирует, предмет какой формы дает максимальный по площади контакт с кожей. Калитин вспомнил и сморщенные кукольными гримасками смерти личики обезьян. Тот препарат был признан годным и принят на вооружение.

Неужели? Приехав домой, Калитин прочел все, что смог найти об этом случае. Все сходилось. Это был его продукт. Раннее, пренебрегаемое, но все же дитя.

И препарат был в правильных руках. С ним явно работала спецгруппа. Его, наверное, взяли из хранилища, срок годности, в отличие от многих других, был неограничен. Но что, если и лабораторию открыли заново? Опять горит свет в бывших кельях, и кто-то другой сидит за его, Калитина, столом?

Запоздалая, бессмысленная надежда и острейшая зависть раздирали Калитина.

С тех пор он и читал очень внимательно газеты, отыскивая в них штучные, непонятные непосвященному наблюдателю следы. Он как мог наслаждался новой жизнью, собственным домом, свободой, деньгами – и ненавидел все это; чувствовал, что прежнее время еще вернется, если старая добрая охота на людей уже началась.

Годы, годы своим особым зрением химика он наблюдал, как, опознанные или не опознанные следователями, являют себя в деле вещества, представители разных химических классов и семейств. За ними остаются разрозненные, не связанные в общую картину беспричинные смерти, несчастные случаи, установленные покушения; явно читаемые для мастера, для посвященного, маски смерти на лицах журналистов, политиков, агентов-перебежчиков.

Он узнавал препараты конкурентов – и свои собственные. Чувствовал нечто новое, злое: разгул, шабаш, какого не было с давних пор. Пришло, пришло их время, злорадно думал Калитин. Кого бы они остановили в девяносто первом году? Нельзя отравить толпу. Невозможно нанести удар по тому, что не имеет центра. А вот теперь, когда нет солидарности, когда остались только отдельные, изолированные, подсознательно парализованные страхом фигуры… препараты были лучшим решением.

Калитин знал, что он изобретал, производил не просто расфасованные по ампулам специфические орудия убийств. Он производил – страх. Ему нравилась простая, но парадоксальная мысль, что лучший яд – это страх. Лучшее отравление – это когда человек отравляет себя сам. А его, Калитина, творения, были лишь проводниками, сеятелями страха. Даже совершенный Дебютант. Уникальный, впрочем, другой своей способностью.

И Калитин мучительно сожалел, что он не там, по прежнюю сторону границы. Он знал, что таких, как он, не прощают. Так пусть его посадят в тюрьму, в шарашку, как ученых в тридцатые и сороковые, пусть приговорят к пожизненному заключению, лишь бы работать, работать! Но тут же Калитин вспоминал строчку “разглашение карается…” в подписке, которую он нарушил. Приговор ждал его, как невеста в разлуке. Ему снились странные, маетные сны о расстреле: он переживал его как нечто интимное, воссоединяющее с родиной, с лабораторией на дальнем острове, со старыми сотрудниками, с приборами, помнящими его руку; расстрел во сне не убивал, а позволял очиститься, переродиться, сделать предательство небывшим.

Но дневной Калитин все-таки скептически относился к видениям Калитина ночного. Умел, как ему думалось, рационально взвесить и обиды, и надежды. Не зря же в свое время, рассуждая, куда бежать, он отверг сотворенный Сталиным обрубок Кореи, коммунистический Китай, государства Ближнего Востока, африканские режимы и выбрал Европу.

Отчасти он опасался, что там у его родины слишком много глаз и ушей. Но – самое важное – он чувствовал себя частью первого, а не третьего мира. Он создавал средства убийства. Но не хотел, чтобы они использовались в случае, если, к примеру, одно не так давно ставшее государством племя ненавидит другое. Такой мотив казался ему унизительным, недостойным тех научных истин, что были воплощены в его оружии. У него однажды была страна, стоившая его трудов хотя бы потому, что у нее были соответствующего масштаба враги. Этой страны не стало – так лучше уйти на службу к врагам, чем к кому-то третьему, случайному, непричастному к схватке.

Он всего один раз был на Востоке – после второй иракской кампании. Сопровождал группу инспекторов, искавших химическое оружие. Калитину казалось, что он уже видел, переживал все это: сброшенные с постаментов статуи, празднующие толпы на улицах, засыпанные бумагами коридоры государственных зданий, бункеры и секретные объекты, второпях брошенные охраной, сдохшие в вольерах тестовые животные, ослепшие без электричества микроскопы, ряды хрупких ампул в мягких гнездах…

Теперь же, когда Калитин узнал о своем диагнозе, он вспоминал из этой поездки другое: явившуюся ему тень забытых и страшных государств древности, тень божественных крылатых быков и Садов Семирамиды, тень бесчисленных поколений, ставших илом и пылью, пустынным песком, чтобы в истории остались имена их владык; тень обуздывающих великие реки плотин, возведенных киркой и лопатой, каменные бородатые лики в залах разграбленных музеев, колонны и фундаменты сокрушенных храмов. Эти призраки шептали на языке, внятном Калитину, будто он и сам был привидением, бестелесным остатком былого, способным понимать других ушедших.

А еще Калитин ощутил, что даже в его стране, неизмеримо щедрой и на смерть, и на почести, человеческая жизнь никогда не ценилась так низко – и так высоко, без промежутка. Только там, за древним краем света, ему могли помочь: создать, если понадобится, целый медицинский институт, собрать любых светил – лишь бы жил он, Калитин, творец бесследной смерти.


Когда пришел лечащий врач, Калитин все понял по лицу. Оно было слишком профессиональноучастливым. Он внимательно слушал соболезнующие, ободряющие слова, но внутри перебирал имена стран – как названия спасительных лекарств, неизвестных доктору.

Он решился.

Глава 6

Шершнев умел и любил работать с различными делами оперативного учета. Все предшествующее – постановка задания, инструктаж – было лишь обязательной прелюдией к тому моменту, когда он открывал папку и оставался один на один с объектом.

В первую очередь офицеров их отдела этому и учили: оперативной разработке – и собственно острым акциям. Навыки спецназа, тактика допросов – это была уже добавка, доучивание; во время внутренней войны их отдел в основном использовали не по прямому назначению, бросали “на усиление”, и Шершнев был рад вернуться к первичным задачам, к изначальному стилю их действий.

Некоторые, знал Шершнев, испытывают, читая оперативные материалы, убогое наслаждение подглядывающего мальчишки. Да, признавал он, отчасти их занятия, особенно в службе наружного наблюдения, напоминали будни вуайериста. Он изучал как-то дело одного богемного художника, гуляки и бабника, который, словно издеваясь, раз в неделю снимал новую девчонку, вез ее в ресторан или кино, а потом домой, и на каждую пассию приходилось делать установку, выяснять, кто она, не проходит ли по учетам. А когда установка наконец приходила, художник спал уже с другой, и все начиналось заново. Казалось бы, колоссальный оперативный механизм работал вхолостую, сменные экипажи службы НН впустую тратили время и бензин, магнитофоны писали одинаковые партитуры любовных свиданий, фотоаппараты снимали одни и те же сценки: на крылечке ресторана, на улице, у дверцы машины. Но Шершнев твердо понимал, что это не так. Именно нерациональная избыточность их труда, возможность неизбирательно тратить ресурсы, кажущаяся чрезмерной, даже анекдотической применительно к каждому конкретному моменту и личности, как в случае с блудливым художником, и создавала саму ритуальную основу их службы. Есть результат, нет результата, содержательны агентурные донесения или бессодержательны – наблюдение, разработка будут вестись, потому что именно переборка пустой руды и есть проявление тотальной силы; кто попал в их окуляр, в их зрачок, на кого заведено дело, тот и значим, тот и существует, превращаясь из нуля, из никого – в объект.

Шершнев хорошо помнил их клички, иногда вынесенные на обложку дела, иногда скрытые внутри.

Чужой. Орфей. Балагур. Наглец. Лесник. Методист.

Оперативные окраски: “Измена родине”, “Идеологическая диверсия”.

Списки агентов, проходящих по делу. Листы учета поощрений. Росписи коллег.

Сами увесистые дела. Материальное выражение особой, чекистской власти. Обычные, по два, три тома. Большие – восемь, десять томов. Гигантские, где томов десятки. Инструкция ограничивала их толщину, не больше трехсот страниц в томе, и тома вынужденно плодились, заполняя полки.

Архивное хранилище было главным местом их службы. Ее скрытой преисподней, где содержатся заклейменные, рассортированные грешники. Именно извлеченные оттуда оперативные дела давали Шершневу стопроцентную уверенность в собственной правоте.

Он особенно ясно ощутил это, когда читал дело давешнего полевого командира, прятавшегося где-то в горах, окружившего себя ореолом самотканой легенды о прирожденном воине, борце за независимость. А ведь еще не так давно он был председателем колхоза и проходил по делу групповой оперативной разработки: спекуляции, продажа урожая налево, незаконное приобретение валюты. Обо всем этом доносил агент в правлении колхоза. Антигосударственные высказывания. Брат арестован за мошенничество. Отец умер в казахстанской ссылке.

Оперативное дело было начато, когда Шершнев еще учился в школе и только мечтал о службе. И этот факт как бы дополнительно удостоверял данные Шершневу уставные права. А собственно материалы дела, собранные другими, уже, может быть, ушедшими в отставку офицерами, оформленные, подшитые, пронумерованные, – заведомо предопределяли их с объектом роли. Там, в деле, внимательный Шершнев и нашел неприметную зацепку, позволившую завербовать человека, которому предстояло передать объекту четки; всего одна неприметная строчка в давнем агентурном донесении превратилась в успешную операцию.

Поэтому Шершнев и любил работать с оперативными делами. Но такого, как сегодня, он еще не видел.

Двадцать четыре тома. Его личный рекорд.

Но сами тома Шершневу не дали. Лишь довольно разрозненные скопированные выдержки. В сущности, в распоряжении Шершнева были только начало и конец огромного дела. Он понимал, что не получил бы и этого, – но ему предстояло со стопроцентной вероятностью опознать объекта, который мог неоднократно сменить внешность, профессионально замаскироваться; компьютерные реконструкции его возможного внешнего вида твердой гарантии опознания не давали.

Когда ему сказали, кто будет объектом на этот раз, он сразу предположил, что в документах будет много пропусков, зачерненных названий специзделий и спецзаводов. Шершнев сам всегда считал эти меры внутренней конспирации необходимыми, даже указывал архивистам на их небрежности.

Но здесь Шершнев впервые почувствовал смутный холодок беспокойства. Ему выделили слишком мало времени на подготовку, знакомство с обстановкой на месте, его настойчиво подгоняли.

И обкромсанное дело объекта добавляло неуверенности: все ли будет учтено, все ли пойдет как нужно?

Шершнев понимал, что наступил его звездный час, отложенный предыдущим успехом. Он не испытывал сомнений в праве начальства отдать приказ, в справедливости этого приказа и своей готовности его выполнить.

Но где-то в дальнем уголке сознания скрывалось желание, чтобы приказ был отдан кому-то другому. Это был тихий голос профессионального суеверия. Слишком уж прямо сочетались, сходились его давняя операция и новое задание.

В деле не было ни слова о том, чем конкретно занимался ученый-химик, беглый руководитель секретной лаборатории. Но Шершнев, естественно, догадывался, откуда взялся препарат, которым смазали четки. И это впервые в карьере создавало странную, излишнюю, ненужную близость между ним и объектом.

Шершнев потер виски. В памяти возник вчерашний день. Убитый понарошку сын. Обратная дорога, молчание Максима. Шутки и смех его друзей. Пионерский лагерь, близнец того, что остался в кавказских предгорьях. Длинный грузовой состав с морскими контейнерами, который они пропускали на переезде.

Это все чушь, сказал он себе. Тот морок, те лживые опасения, мнимые знаки, которые возникают, когда предстоит по-настоящему важное дело. Надо просто не замечать их. Пройти насквозь. Собраться. Он поговорит с Максимом, когда вернется. Сейчас уже нет времени. Шершнев не любил откладывать такие дела до возвращения; считал, что позади не должно оставаться заусенцев, но теперь отменил свое же собственное внутреннее правило.

Он выдохнул, задержал дыхание. Подождал тридцать секунд. Проморгался. И снова открыл папку. Что ж, он будет работать с тем что есть. Попытается заглянуть в провал, в пустоту.

Шершнев никогда не верил, что о человеке можно что-то понять по его детству и юности. Тот же полевой командир, появившийся на свет в глинобитной хибаре ссыльного посреди степи, возвратившийся вместе со своим народом, получившим прощение, в горы, которых он не видел от рождения, окончивший институт, ставший председателем колхоза, – разве мог даже он сам предположить накануне девяносто первого года, кем станет через несколько лет, сколько солдат будет на счету его отряда, при каких обстоятельствах пересечется его судьба с судьбой Шершнева?

Однако теперь, имея лишь начало и конец чужой жизни, Шершнев чувствовал некий новый для себя азарт.

Шершнев отцепил скрепку, поднес ближе к свету фотографию, прилагавшуюся к анкете, которую объект заполнял при поступлении на спецфакультет.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации