Текст книги "Кивни, и изумишься! Книга 1"
Автор книги: Сергей Попадюк
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Так активность рождается из пассивности, так лошадь стучит копытом – и так приходит воспоминание – рождается греза: между действиями. Усталость чувств исполнена творческой силы.
Валери. Тетради
Но уже и мое «я» перестает меня заботить. Без особенной горечи, как-то до обидного незаметно, пережил я крушение всех своих надежд. Я просто расстался с ними. Я даже не заметил, когда они вышли из поезда. В какой-то момент я оглянулся и увидел, что я – один.
* * *
Возобновились мои занятия в художественной школе. Одна из сквозных идей, которые я пытаюсь внушить ученикам, – стилистическое единство каждой рассматриваемой нами эпохи, единство, связывающее между собой разные виды искусства.
Воистину поразительно и таинственно то тесное внутреннее единство, которое каждая историческая эпоха сохраняет во всех своих проявлениях. Единое вдохновение, один и тот же жизненный стиль пульсирует в искусствах, столь несходных между собой.
Ортега-и-Гассет. Дегуманизация искусства
Когда я замечаю, что мои слушатели утомились, я позволяю себе отвлечься на посторонние сюжеты, далекие от нашего материала. Казалось бы, далекие. Потому что на самом деле далеких сюжетов не бывает. Все стороны жизни, все свершения людей каждой эпохи связаны между собой неким характерным единством – общим кругом идей и способов их воплощения. Это единство с особенной наглядностью выступает при сближении «далековатых» явлений.
Вот, например, фаланга. Когда дорийцы противопоставили этот четко организованный линейный строй беспорядочной массе нападающих варваров, сразу добившись качественного преимущества, это знаменовало торжество архаического стиля над первобытным натурализмом. Затем Эпаминонд при Левктрах, растягивая свою жиденькую фалангу против внушительной (вследствие численного превосходства) фаланги спартанских гоплитов, выстраивает позади левого фланга глубокую, в 50 шеренг, колонну и ударом этой колонны, а также маневром «священного отряда» из глубины сокрушает фланг Клемброта. (При Мантинее он уже все свое войско выстраивает колонной и проламывает ею фалангу антифиванских союзников.) Одоление сильнейшего противника достигается сосредоточением и перевесом сил в одном только пункте – это свободное, асимметричное перераспределение и сопоставление усилий, завершившее эпоху классики и само ставшее классикой тактического искусства, так же отличается от жесткого геометрического схематизма архаики, как «Дорифор» Поликлета от «Аполлона Тенейского». И наконец, Александр, который при Гавгамелах, пропустив сквозь свои ряды налетающие серпоносные колесницы персов, контратакует плотным кавалерийским строем с загибающегося назад фланга охват превосходящих конных масс противника и раскручивает сражение в обратном направлении широким завитком, вихреобразным рейдом по тылам персидского войска от одного фланга к другому, на помощь теснимому Пармениону, а затем, оставив македонскую фалангу довершать дело на месте, гонит Дария 80 километров, до самых Арбел, – разве не находит это стилистического соответствия в разомкнутой в пространство живой подвижности «Апоксиомена» и леохаровой «Дианы-охотницы», открывших эпоху эллинистического «барокко»?
Можно еще сравнить «классицизм» Суворова, прямо, стремительно, этап за этапом, идущего к победному результату (Рымник), с «романтизмом» Кутузова, который сложными, парадоксальными маневрами заманивает противника в ловушку (Рущук)… Подобные экскурсы, пусть рискованные и поверхностные, будят, мне кажется, воображение ребят, приучают их к широте взгляда, заставляют отыскивать новую, неожиданную сторону известных явлений.
* * *
А те «проклятые» вопросы, которые волнуют нас в юности, – они ведь уходят не потому, что мы нашли ответы на них. Они просто замещаются другими вопросами, более узкими, более конкретными, более трезвыми и прозаическими. А к старости, должно быть, вдруг увидишь, что их и вовсе нет – тех «проклятых» вопросов, – что они сами собой как-то решились всей прожитой жизнью. И с ласковой снисходительностью будешь слушать, как твой внук задает тебе эти же вопросы.
Бухара
«О, надкусанный Восток!» Я старался не замечать его экзотики, вернее не воспринимать его как экзотику, хотя С. Н. Юренев, с которым я провел вечер в его комнатке в Кош-медресе, признался, что за всю свою жизнь в Бухаре так и не утратил ощущения экзотики Востока.
Но меня прельстил стиль жизни.
Тысячи людей, собравшихся на пятничную молитву и заполнивших просторный двор мечети (снятая обувь, аккуратно разложенная, покрывает всю улицу перед входом), ровными рядами в полном молчании сидят, опустившись на пятки, на своих ковриках-намазлыках. По возгласу муллы они разом надолго сгибаются в общем поклоне и снова опускаются на коврики. Здесь только мужчины – сплошь голубые халаты и скрученные вокруг головы розовые платки. Каждый сам по себе, но все вместе – единое целое. Поражает дисциплина и сосредоточенная тишина многолюдного – плечом к плечу – намаза. (Сравните с нашей теперешней церковью, где шушукаются, переходят с места на место, злобно толкаются, вразнобой бухаются на колени и – кто в лес, кто по дрова – завывают молитву.) Огромный пештак входа, вдруг возникающий в узкой улочке среди глинобитных стен, да еще купол над михрабом – больше ничего. Небо над головой – и ничего! Ничего, что навязывалось бы как зрелище, как принудительная направляющая инстанция между человеком и Всевышним.
В чайхане они сидят кружком, поджав под себя ноги, и прихлебывают чай, как бы продолжая молчаливый ритуал, – коричневолицые, бородатые, с остановившимися глазами, похожими на драгоценную инкрустацию. Проходишь, пересекая линию взгляда, – ни веки, ни зрачки не реагируют. Каждый погружен в себя в отрешенной неподвижности, допускающей право соседа на такую же сосредоточенность или наркотическое забытье; но при этом чувствуется общая готовность мгновенно опять сплотиться в единое целое – внезапным и непонятным (для нас) всплеском страстной жестокости.
Они живут в крошечных замкнутых двориках, тесно прижатых друг к другу, но полностью изолированных и от улицы, и от соседей. Полная противоположность нашей широко разбросанной деревне, где пристрастно и не всегда по-доброму наблюдают за жизнью соседа, в подробностях знают его привычки, обсуждают слабости, считают достаток, где общественное мнение вторгается в самые интимные углы, подчиняя себе каждый шаг человека, – совсем другой механизм формирования национальной психики.
…Тут непременно проведешь параллель, которая и есть искомый результат путешествия.
Гончаров. Фрегат «Паллада»
Понятно, почему Юренев за долгие годы жизни среди них так и не утратил ощущения экзотики. Разыскивая его в заброшенном медресе в глухой части города, я наугад постучался в одну из худжр; средних лет узбек долго не мог понять, кто мне нужен, потом, сообразив, воскликнул: «А, Ата!» (именно так – почтительно, с большой буквы: Отец!). Сам проводил к Сергею Николаевичу и, кланяясь в пояс, передал меня ему, так сказать, с рук на руки. А старый лагерный волк, прежде чем начать со мной общаться, долго, придирчиво расспрашивал о «наводке» и, записав мои показания на бумажке, нанизал ту бумажку на торчащий из стены гвоздик.
* * *
Дашенька, по-моему, принадлежит к числу тех женщин, которых добиваются не ради обладания ими. Здесь возможно метафизическое объяснение: ее тело представляет такое совершенство, более того – сладостное совершенство, что само по себе обладание им кажется кощунством, оно просто несоизмеримо с теми – эстетическими – возможностями, которые заключены в этом теле.
Но человека лицо и вся его яркая прелесть
Тела насытить ничем, кроме призраков тонких, не могут.
Лукреций. О природе вещей. IV. 1094–1095
Тут надобно просто «смотреть за ограду», и только борьба за обладание и связанные с нею «мильон терзаний», а главное, сладостная надежда, постоянно питающая эту борьбу, сами себя вознаграждают.
…Ибо в этой ужасной страсти все созданное воображением становится действительностью.
Стендаль. О любви
Но дело – проще. В действительности не могу я себе представить жизни с ней – тех нитей, помимо физической близости, которые соединяли бы нас. Она в моем отрезвленном старческом представлении – просто комнатная кошечка, хотя есть в ее характере некоторая странность, которая располагает искать глубины, быть может, не существующие. Странность заключается в сочетании красоты и грации – с врожденной, неподдельной порядочностью, детской непосредственности, наивности – со скрытностью и неожиданно проницательными, точными суждениями, чувствительности – с силой характера. Ведь это она, единственная из наших девчонок, на летней практике во Владимире отстирывала ночью под краном залитые кровью брюки и рубашку Сарабьянова. Нет, она не кошечка.
…Я ничего толком не знал, ослепленный той жгучей прелестью, которая все заменяет и все оправдывает и которую, в отличие от души человека, часто доступной нашему обладанию, никак нельзя себе присвоить, как нельзя к имуществу своему приобщить яркость облаков в ветреный вечер, или запах цветка, который тянешь, тянешь до одури напряженными ноздрями и никогда не можешь до конца вытянуть из венчика.
Набоков. Соглядатай
А может быть, все дело в том, что я мужчина неважный. Я просто боюсь того основного, что связано с настоящей любовью: боюсь ответственности. Как гриновский Скоби («Суть дела»), я всем своим существом чувствую необходимость и тяжесть этой ответственности; но я трус, я боюсь взваливать ее на себя и подозреваю, что могу быть жестоким, отбиваясь от самой любви, возлагающей ее на меня.
И быть жестоким легко, нужно только не любить.
Шкловский. Zoo, или Письма не о любви
А на любовь безличную, которая не выбирает, а просто пользуется случаем, я не способен.
Пословицы
«Смерть да жена – Богом суждена». Или: «Клад да жена – на счастливого». Или: «Замужество – что жребий: кто что вытащит». Или: «Суженую конем не объедешь». Или: «Стерпится – слюбится»…
Я сейчас вот о чем: можно выбирать и присматриваться, можно с размаху, можно и как в «раньшие» времена – вообще не видеть невесты до обручения, – черт один. Я хочу сказать, что не так уж дики были наши предки, предоставляя выбор невесты родителям и свахам. А женятся, – говорили, – не на лепоту зря, токмо по отечеству. «В древнерусском браке, – замечает Ключевский, – не пары подбирались по готовым чувствам и характерам, а характеры и чувства вырабатывались по подобранным парам».
А так называемая свободная любовь в «свободном обществе» должна уж развиваться до логических пределов – до любви всех со всеми.
Всего любезней смертным на земле
Жена, – но не в единственном числе.
Гете. Фауст. II. 4
Середина же, на которой мы остановились, – нелепа. Сейчас редко встретишь действительно счастливую семью, основанную на началах действительной свободы: либо взаимное стеснение, либо взаимная ложь, а если развод, то, как правило, неоднократный; мало кто ограничивается одним, да и счастливы ли они? «Вообще несчастье жизни семейственной есть отличительная черта во нравах русского народа», – говорит Пушкин. «Мы слишком идеально смотрим на женщин, – объясняет чеховский персонаж, – и предъявляем требования, несоизмеримые с тем, что может дать действительность, мы получаем далеко не то, что хотим, и в результате неудовлетворенность, разбитые надежды, душевная боль…»[5]5
Чехов. Ариадна.
[Закрыть]
Если ты ищешь красивую и находишь (тебе кажется, что находишь), то знай: она все равно не будет самой красивой; ты же сам найдешь потом и красивее ее. То же самое – добрая, милая, отзывчивая и т. д. Какой бы нежной, тонкой, душевно близкой ни казалась тебе та, которую ты выбрал, знай: выбор твой случаен, и считай, что тебе сильно повезло, если все не окажется совсем наоборот. (И тут вот еще какая деталь. К тому времени, когда возникнет ситуация сравнения, т. е. ты нашел красивее, добрее, тоньше и т. д., тебя с твоей избранницей уже связали тысячи нитей взаимных забот, обязательств, общих воспоминаний, понимания с полуслова, привычек и интимных подробностей жизни, и рвать эту развившуюся кровеносную систему ради сомнительного нового увлечения может оказаться значительно болезненнее, чем претерпеть сложившуюся ситуацию, какой бы нестерпимой она ни казалась.) Так стоит ли искать, выбирать, бежать от хорошего к лучшему, тяготиться плохим (которое тоже поначалу казалось лучшим), если все зависит от случая.
Да и обмен нелепым надо счесть,
Когда предмет, имевшийся доселе,
Не входит в новый, как четыре в шесть.
Данте. Рай. V. 58–60
Это лотерея, рулетка, но нельзя же всю жизнь делать ставку за ставкой в безумной надежде на всеобъемлющий выигрыш. Поэтому первый же выигрыш прими со смирением; достаточно будет, если твоя избранница отвечает тебе взаимностью; но приготовься к тому, что любить тебя она будет по-своему, а не по-твоему, и сделай все от тебя зависящее, чтобы вы притерпелись друг к другу. Стерпится – слюбится.
Возможно, мы не способны любить именно потому, что жаждем быть любимыми, то есть хотим чего-то (любви) от другого, вместо того чтобы отдавать ему себя без всякой корысти, довольствуясь лишь его присутствием.
Кундера. Невыносимая легкость бытия. 7. 4
Я люблю свою жену и счастлив с ней, хотя временами мне и кажется, что это не так.
* * *
Жалок человек, который говорит: я не виноват, меня так воспитали, – или: это наследственность. Недостойна вообще всякая попытка оправдаться внешними обстоятельствами.
Но во-первых, наследственность действительно существует, причем в таких пропорциях, что становится подлинным счастьем или несчастьем человека. Во-вторых, воспитание также сказывается – положительно или отрицательно – на объективных свойствах характера. Даже самый неожиданный поворот судьбы может быть подготовлен в недрах совершенно противоположных результатов наследственности и воспитания. Нет человека, который мог бы сказать, что он сам себя сделал, – это мнимое хозяйничанье своей судьбой всегда ведь на что-то опирается и в иных случаях жестоко мстит за себя.
Но ссылаться и оправдываться, равно как и похваляться, – недостойно.
Моя житейская неразвитость, инфантильность, дожившие до недозволенных возрастных пределов, – разве это не плоды воспитания? Мои нетерпеливость и раздражительность, с которыми еще можно было бы мириться, если бы они не переплетались с подленькой осторожностью, с неуместной вежливостью, так гадко контрастирующей с неуместной грубостью, – разве это не подавленное самоутверждение моих предков? Но раз твое собственное развитие позволило тебе осознать то, что тебе недодано, постарайся сам использовать остальное и восполни, если можешь.
Подлинное мужество состоит не в героических усилиях, направленных на достижение внешних целей, а в решимости пройти через ужасный опыт столкновения с самим собой.
Гроф. За пределами мозга
Или – страдай молча. Но именно страдай, а не выставляй напоказ, не гордись своим страданием.
* * *
Кровь бессарабских крестьян смешалась во мне с кровью приазовских евреев, кровь какого-то пузатого древнеримского начальника (popa duc), побывавшего в Дакии[6]6
Это, разумеется, шутка. Фамилия Попадюк, как выяснилось, не такая уж редкая. Мои предки по отцовской линии происходят из села Ломачинцы Сокирянского района Черновицкой области. Село (на месте древнерусского городка Кучельмина под Хотином, связанного с именами князя-изгоя Ивана Берладника и галицко-волынского князя Даниила Романовича) известно с 1650 г. В 1760 г. оно было пожаловано молдавским господарем своему дворовому Иордаки Крупенскому, потомки которого владели селом до начала XX в. Ломачинские Попадюки числились в реестрах запорожских казаков, участвовали в русско-турецкой и русско-японской войнах, в Хотинском восстании 1919 г. В «Исповедальной росписи Свято-Михайловской церкви села Ломачинцы» 1917 г. перечислены: мой прадед Илья Симеонович (1857 г.р.) и прабабка Анастасия Карповна (1861 г.р.), их сыновья Иеремия (1881 г.р.) с женой Марией Пантелеймоновной (1881 г.р.) и Стефан (1883 г.р.) с женой Еленой Фоковной (1883 г.р.), живущие уже отдельными хозяйствами, а также младшие сыновья Григорий, Михаил, Василий, Петр, Иоан, Никита, Симеон и дочка Александра. Дед мой, Степан Илиевич, вместе с бабушкой, Еленой Фоковной (в девичестве Червак), и детьми Василием (1910 г.р.), Иваном (1914 г.р.), Марией (1919 г.р.) и Семеном (1922 г.р.) в 1925-м или 1926 г. по неизвестной причине выехал из Ломачинец – вроде бы с намерением перебраться в Канаду – и осел под Бельцами, в селе Глодяны. Здесь у него родились еще две мои будущие тетки: Александра (1927 г.р.) и Вера (1930 г.р.). Младшего сына, Семена, отправили учиться в румынский сельскохозяйственный техникум в селе Гринауцы, где с ним и встретилась моя мама, приехавшая в 1940 г. в присоединенную Бессарабию преподавать русский язык и литературу. С тех пор число моих дядей и теток, естественно, удвоилось, вобрав в себя фамилии Романчуков, Попелянченков, Шабаршовых. Все они, за исключением старшего дяди Васи, отсидевшего в румынском лагере для военнопленных, а затем обосновавшегося в Бельцах, живут в Глодянах, породив двенадцать моих двоюродных братьев и сестер (шесть и шесть, считая только выживших). А умножающихся племянников и племянниц учитывать все труднее. О «молдавском» дедушке – замечательный рассказ моей мамы «Тата», о моем отце – повесть «…И не забывай, что я тебя люблю» (оба в сборнике: Любовь Кабо. …И не забывай, что я тебя люблю. М.: Сов. писатель, 1987). О маминой семье можно прочесть в ее самой трудной и многострадальной книге «Ровесники Октября» (М.: Пробел, 1998). Недавно мамин брат, дядя Володя, опубликовал в Австралии воспоминания родителей (Рафаил Кабо, Елена Кабо. Впереди – огни. Воспоминания. Канберра: Алчеринга, 2006).
[Закрыть], – с кровью сефардов, выходцев из Испании (Kabo). Должно быть, от последних я унаследовал аристократизм духа, которому еще большую ценность придает его плебейская основа[7]7
Но отсюда же и горючая смесь еврейской нетерпимости с хохляцкой упертостью, которая, как я понял позже, так раздражала многих моих начальников.
[Закрыть]. Как подлинный аристократ, я не кичусь своим аристократизмом – я только недоумеваю, когда другие не понимают того, что понимаю я.
Единственный, кто понимает меня вполне, – это старина Дементий.
* * *
График, в котором кривая сначала круто восходит по оси ординат, означающей качество сделанного, а затем, плавно изогнувшись, движется с легким наклоном, почти параллельно оси абсцисс, означающей количество времени, – вот типичная картина успехов человеческой деятельности. Начиная в точке А с нуля, человек быстро наращивает качество, каждый день, каждый шаг вперед приносит новые и новые успехи, он видит перед собой непочатое поле возможностей и жадно использует их. Но чем выше качество, тем труднее продвижение, возможностей становится меньше, праздник взлета постепенно оборачивается будничной кропотливой работой, и в точке В (где кончается плавный изгиб) она полностью вступает в свои права. Человеку кажется, что он достиг потолка, и новый день почти ничего нового не приносит. Начинается количественное накопление, тут нужен не талант, а умение работать и терпение; уверенность в своих силах подвергается испытанию: будет ли впереди, в устремлении к ∞, новый взлет и стоит ли рисковать всю жизнь терпеть серую обыденность? Так во всем: в любом ремесле, в науке, в спорте, в изучении языка… в любви, – во всем.
* * *
Росши в профессорской семье, я поначалу намного опережал в развитии своих сверстников. Задолго до школы я умел читать, писать и считать, знал много стихов на память. Нарисовал однажды карту мира с маленькой черной Америкой в левом верхнем углу (после чего дедушка-географ купил мне глобус и объяснил заодно гелиоцентрическое устройство нашей планетной системы)… Ни с того ни с сего, в порыве вдохновения, я сочинил подробную техническую инструкцию по сборке грузового автомобиля (запомнились чертежи двигателя и упоминание о четырех досках, потребных для каждого из бортов кузова). Как-то, разглагольствуя перед приятелями о теории происхождения видов, в ответ на их изумление с апломбом заявил: «Подумаешь, моя бабушка была обезьянкой». (Логика безупречная: когда-то давно люди произошли от обезьян, бабушка живет давно – следовательно, она тоже была обезьянкой.)
Короче говоря, в школе мне нечего было делать, учеба в начальных классах давалась играючи. Но с четвертого класса, когда преподаваемый нам материал разросся за пределы моей осведомленности, я стал отставать. Привыкнув обходиться подкожными запасами, я оказался неспособен к труду усвоения нового. И отставал все больше и больше, кое-как удерживаясь на тройках (лишь по истории и литературе преуспевал). В начале каждого учебного года я давал себе обещание взяться наконец за ум. Старательно и красиво обертывал учебники цветной бумагой, ровной стопкой складывал новенькие, чудесно пахнущие тетради, подготавливал все аксессуары и горел нетерпением приступить к занятиям; но… надолго меня не хватало. На уроках, невнимательно слушая объяснения преподавателя, я покрывал свои тетради посторонними рисунками, а дома ленился вникать в учебники, предпочитая в сотый раз перечитывать «Марсельцев», «Трех мушкетеров», «Черную стрелу», «Приключения Тиля Уленшпигеля», «Рассказы о Шерлоке Холмсе», «Двенадцать стульев», «Золотого теленка», позднее – «Петра I», которому, между прочим, обязан развившимся во мне чувством истории…[8]8
Не любованием экзотикой исторических лиц и событий, как, например, в романах Дюма, а именно живым ощущением единства истории, своей кровной связи с «былым, далеким, общим, всегда расширяющим нашу душу, наше личное существование, напоминающим нашу причастность к этому общему» (Бунин. Жизнь Арсеньева. II. 1).
[Закрыть] Только в десятом классе, вдруг проникшись страстью к учебе, оценив красоту логических построений алгебры, геометрии, тригонометрии, физики, легко догнал одноклассников и вышел на отличный аттестат (за исключением четверки по так и не давшейся мне химии).
Позже, в университете, жадно набросившись после армии на учебу, я целых три курса был круглым отличником. И только на политэкономии сорвался…
Страсти по Андрею
22.12.71. Были с Молчушкой на «Рублеве» (после шестилетнего перерыва его наконец выпустили в прокат). Должно быть, я слишком многого ждал от этого фильма: он не понравился. Холодная, эстетская, надуманная вещь… А главное, лживая. И не только в мелочах: пила (в пятнадцатом-то веке!), породистые татарские кони, гонения на языческие празднества (начавшиеся лишь с середины XVI, со «Стоглава»), расправа со скоморохом (тогда как даже в XVII веке воевода Шереметев едва со света не сжил Аввакума за то, что тот поднял руку на скоморохов)… Кто и когда, скажите, выкалывал глаза мастерам? Это князья ослепляли друг друга, воспроизводя древний символический акт отрешения от власти. Смысл поздней легенды о зодчих совсем другой – наглядно подчеркнуть уникальность созданного ими, физическую невозможность повторения…
Художник ренессансного темперамента Феофан, «преславный мудрец, философ зело хитрый», образ которого так пластично донесен до нас Епифанием, превращен в заурядного сварливого старикашку, сам Рублев – в модернистского «гения», вроде манновского Леверкюна, смятенного неврастеника, болезненно тяготеющего к юродству, разве что сифилисом не зараженного (Манн не нашел другого повода, который мотивировал бы «гениальность»)… А уж отождествлять скомороха с сегодняшними диссидентами – это… простите, полная лажа. И эти сочиненные (на манер какого-нибудь Шукшина) пустопорожние диалоги с потугами на глубокомыслие, с надерганными цитатами из Писания…
Возможно, автор сознательно допускал анахронизмы, стараясь показать, что не в Рублеве дело, что речь идет о сегодняшнем дне, о вечном, о художнике вообще? Но тут ведь вот какая зависимость: «Чем больше мы проникаем в дух какой-либо эпохи, тем меньше она отличается от духа нашего собственного времени» (замечательное наблюдение Генриха Гомперца), то есть чем точнее, тем универсальнее. Положим, автор волен видоизменять материал в соответствии с извлеченной из него идеей; но здесь-то он не знает и знать не хочет материала[9]9
Насколько точность помогла бы автору, если бы, например, татары гарцевали не на породистых скакунах, а на низеньких, лохматых, мелко рысящих лошадках и фактура поленницы в кадре формировалась не спиленными, а обрубленными торцами.
[Закрыть], он просто вторгается в прошлое со своей уже готовой предвзятой «идеей», которая нуждается только в иллюстрациях. Она и прет из всех щелей, заставляя усомниться в какой бы то ни было правде изображенного, и впечатление такое, точно тебя колотят мухобойкой по лбу.
Всякий знает то чувство недоверия и отпора, которое вызывается видимой преднамеренностью автора.
Л. Толстой. Что такое искусство. 13
Но даже если принять всерьез эту плоскую, расхожую мысль о том, что художник живет в страшном мире, а создает прекрасные, «очищенные» вещи[10]10
Типично модернистская, эстетская установка на автономность, самозамкнутость искусства, совершенно искажающая представление и об искусстве «вообще» и, в особенности, о средневековом искусстве.
[Закрыть], то, спрашивается, откуда же тогда красота – та тихая, мягкая, мужественная, просветленная рублевская гармония, от которой в картине следа не осталось? О Сергии, о Куликовской победе – ни слова, зато ни к селу ни к городу приплетен длинный эпизод с Распятием, выстроенный то ли по Брейгелю, то ли по Сассетте, но на русской деревенской натуре (стало быть, все-таки «к селу»: ведь подметил же наблюдательный Карл Маркс, что Рембрандт «писал мадонну в виде нидерландской крестьянки»; ну, значит, и Рублев туда же). И повсюду – навязанное «гениальное» самовыражение автора, воспроизводящего лишь собственные инфантильные впечатления от художественных альбомов, нагнетая рафинированную символику (белое пятно молока, скользнувшее в ручье – в «потоке времени», надо полагать, – из одной сцены в другую, соединив два злодеяния общим направлением к «океану вечности»), прямо-таки заклиная каждым куском своей ленты: вот я! обратите на меня внимание! ради бога, оцените меня!.. Как сказал солженицынский персонаж по гораздо более серьезному поводу: «Так много искусства, что и не искусство уже. Перец и мак вместо хлеба насущного».
Жестокости, вырезанные из картона, нарочно, в угоду моде, нагроможденные, «чтоб страшнее», и иконы в конце – искусственно подшитый контраст, эстетское смакование фрагментов!.. Претенциозная «гениальность» оборачивается элементарной пошлостью.
Пошлость особенно сильна и зловредна, когда фальшь не лезет в глаза и когда те сущности, которые подделываются, законно или незаконно относят к высочайшим достижениям искусства, мысли или чувства.
Набоков. Николай Гоголь
Банальность, пустота в изысканной оболочке, и даже действительно прекрасная операторская работа (еще бы: Юсов!) не спасает.
– Да видел, видел я твоего гения, – говорил Боб, когда мы с ним совершали 15-километровый переход из Пухнова в Белавино. – И горящую корову видел, и лошадь с переломленными ногами… Особенно умилила меня сцена с поркой мальчика. Там такой сюжет: какой-то пацан, якобы владеющий секретом колоколенного литья, берется отлить большой колокол… Твой гений хоть слышал, что такое по-русски «колокол лить»? Ну ладно. Дают пацану в подмогу мастеров, взрослых мужиков. Никакого секрета он, конечно, не знает, но у него дар, интуиция. Тоже, стало быть, гений… Припадочный к тому же. Вот он и помыкает работягами. А когда они, озлившись, объявляют сидячую забастовку, он приказывает княжеским слугам пороть сынишку одного из них, пока не примутся за работу. Ну и колокол получается замечательный! Мы-то вроде воспитаны на том, что гений и злодейство – вещи несовместные, что никакая гармония не стоит слезы замученного ребенка… А оказывается – нет: гению все позволено. И коров, облив керосином, поджигать, и ломать ноги лошадям, и даже, как я слышал, подлинные фрески рублевские перегревать софитами…
Боб – молодчина, умница. Познакомившись с фильмом на каком-то закрытом просмотре, он сразу проник в самую суть. А я, увидев к тому времени лишь пару отрывков по телевизору, превозносил Тарковского до небес. И даже позволил себе свысока осудить моего научного руководителя Михандра, когда он рассказал мне, как его пригласили в научные консультанты фильма и как он, пролистав сценарий, с отвращением отказался.
* * *
31.12.1971. Третьего дня сдал «минимум» по философии; надеюсь, теперь-то с этим покончено навсегда.
Нам вбивают в голову марксизм-ленинизм, в результате чего мы оказываемся совершенно неспособными и неготовыми (когда доходит до дела) мыслить на современном философском уровне. Современная мысль и самый способ мышления нам чужды. В лучшем случае мы пробиваемся вперед только в своей узкой области – ощупью, наугад, чисто эмпирически доползаем до чего-то нового и осторожно изобретаем велосипеды.
В конце концов происходит самое страшное: появляется внутренний цензор. Мы можем сколько угодно фрондировать, и ворчать, и впадать в ересь, но в глубине души уже не сомневаемся в том, что материя первична, сознание вторично, базис «в конечном счете» определяет надстройку, а критерий истины – общественная практика. Наперекор всему мы верим во все это и не можем, не способны думать иначе.
Можно в чем угодно убедить
целую страну наверняка,
если дух и разум повредить
с помощью печатного станка.
Губерман. Гарики
Одновременно вырабатывается какой-то иезуитизм мышления, беспринципная гибкость, умственная увертливость (double thinking по Оруэллу). «Человек, – говорит Кант, – которому с детства внушены ложные убеждения, делается потом на всю жизнь софистом своих заблуждений». Даже зная цену всем этим плоским прописным истинам, он все же с самым непорочным видом будет твердить и убедительно доказывать их, когда его об этом спросят, будет основываться на них, даже когда его об этом не спросят, – в своих статьях и публичных выступлениях, – подчиняясь круговой поруке, устрашающей инерции. Слишком мало таких, кто решается на себе разорвать эту порочную цепь.
Говорить всего труднее как раз тогда, когда стыдно молчать.
Ларошфуко. Максимы
Даже сегодня, за несколько часов до Нового года, я не могу освободиться от ненависти. Это чувство еще усугубляется чтением «Лефа» (мне понадобилось расширить знакомство с русской формальной школой). Что за сальеризм! но сальеризм китайский, сальеризм муравья, выросшего до огромных размеров и начисто смахнувшего всю культуру, какая ни есть.
А то испорченное поправками, сообразными времени, нетворческое, ремесленное полуискусство, которое процветало в Лефе, не стоило затрачиваемых забот и трудов, и им легко было пожертвовать.
Пастернак. Люди и положения
Воинствующее отрицание культуры, оправданное во времена раннего футуризма, – когда оно было направлено против господствующего вкуса изысканных эстетов, – это отрицание стало подлостью в эпоху господствующего бескультурья, когда обратилось к безграмотным массам, поощряя их в их безграмотности, призывая отказаться от доставшихся в наследство ценностей, разжигая темные инстинкты. Это уже не зависть к Моцарту, а настоящая неприкрытая злоба – злоба вообще на всякую исключительность, необъяснимость, на все, что выделяется из толпы и из алгебры, злоба с засученными рукавами, с волосатыми кулачищами, вооруженная не ядом, а дубиной, и самоуверенно утвердившаяся на земле. Гранитные лозунги, бюргерское, пивное, тяжеловесное хамство, перенятое у немцев, у Маркса, – со смачными плевками в лицо, с абстрактной яростью и самодовольным хохотом. Они красивы и романтичны – вся эта взбесившаяся сволочь, – и могли бы даже показаться привлекательными, если забыть, чему они расчищали дорогу.
Я не христианин и никогда им, по-видимому, не стану, но и мне хотелось бы послужить воплощению скрытых в человеке божественных сил, твердо веря, что в их числе окажется и веселая, божественная ненависть ко всей сволочи мира – та ненависть, в которую необходимо перерастает действительная – не лицемерная, не слюнявая – любовь к ближнему.
Есть что вспомнить
А каково отшагали мы с Колей Журавлевым, моим учеником, кольцо по Борисоглебскому району – прошедшим летом, воспользовавшись школьной практикой, чтобы обмерить и отснять по просьбе Выголова несколько храмов для Свода памятников! Коля – супермен, марафонец, чемпион Москвы среди юношей; идти с ним было одно удовольствие.
…На дороге в поле догнала нас с грохотом телега, и мужик, увидев «Зенит» у меня на груди, крикнул с телеги: «Эй, сфотографируй!» Он стал в молодецкую позу у морды лошади, и я щелкнул; за это он подсадил нас до своей деревни.
Мужик оказался мрачным хулителем всего на свете. Каждую выбоину на дороге, каждый предмет, оказавшийся в поле зрения, он встречал такими сокрушительными проклятиями, что дух захватывало и поневоле жалость брала ко всем этим кочкам, камушкам, кустикам придорожным… Сидя рядом с нами боком на телеге (лошадью правил его сын), мужик так и поливал!
Вдруг послышались грохот и топот: нас догоняла повозка на паре, битком набитая ребятней. «Дорогу давай!» – вопили мальчишки. Наш мужик оживился. «Не пускай их! – крикнул он сыну. – Гони!» Тот погнал лошадь. Мальчишки тоже пустили своих вскачь. Тот из них, кто правил, вскочил на ноги и закрутил кнутом над головой. С хохотом и свистом они стали нас обходить. (Мы с Колей думали только о том, чтобы не вылететь на ходу из бешено трясущейся телеги.) Тогда мужик оттолкнул сына и сам схватил вожжи. Сын, стоя возле него на коленях, продолжал нахлестывать лошадь. Миг – и, не удержавшись, он уже катился в пыли за телегой. «Стой! – заорал я. – Парня потеряли!» Но мужик совсем остервенел, он даже не обернулся. Ругань неслась страшная! Дорога пошла вниз – в спускавшуюся к реке выемку. Мальчишки обходили нас выше по склону и, направив лошадей нам наперерез, ударили боком повозки по нашей телеге (мы с Колей едва успели подобрать ноги). Сбив нас с дороги, они пронеслись мимо, крича во все горло: «Сильно гонишь, дядя! Колесо потеряешь!» Тут, действительно, колесо отскочило, и мы на всем скаку вылетели из телеги…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?