Электронная библиотека » Сергей Попадюк » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 8 июля 2019, 11:40


Автор книги: Сергей Попадюк


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Сегодня я побывал там – занес трудовую книжку – и неожиданно встретился с Гераскевичем, которого помню по МГПИ: он учился на курс старше. Вернее, помню еще по вступительным экзаменам в Суриковском: мы с ним работали в одной мастерской, а потом, сталкиваясь в коридорах и на лестницах Худ-графа, просто раскланивались как знакомые. Зато сегодня, спустя восемь лет, мы бросились друг к другу как старые товарищи. Он ведет живопись в младших классах. Мы зашли в его класс и на этот раз познакомились по-настоящему.

Он крепок и медлителен, как штангист. У него темные волосы, гладко убранные назад в косичку, и темные блестящие глаза с застывшей в них напряженной отрешенностью, отчего они кажутся немного сумасшедшими. Все, кто сдавал тогда в Суриковский, знали, что он не поступит, и сочувствовали ему: слишком уж смело он работал; даже из других мастерских приходили смотреть.

* * *

24.12.1970. Сообщение в газетах: помер Шверник. Выбывают старики, на их место приходит третье, что ли, по счету поколение партийной бюрократии, выдвинувшееся во времена коллективизации и «развернутого строительства», те, кто сумел совместить идейность с волчьими законами и быстро шел вверх, распространяясь по каждой ступеньке, вытесняя, скидывая устаревших, не таких проворных, не таких беспринципных, – кто добрался наконец до самого сладкого пирога и теперь благодушествует, зорко при этом высматривая, как бы кто из соратников не отхватил больше положенного. Короче говоря, сейчас правят узкие, прямолинейные администраторы, которые, в отличие от предшественников, исповедовавших марксизм как религию, усвоили лишь несколько наиболее элементарных истин марксизма применительно к своему деловому и придворному опыту.

Марксизм – идеология практичной и прагматичной, главное – активной серятины. Он чрезвычайно удобен для нищих духом – своей простотой, убедительностью, чисто внешним сведением концов с концами, «диалектическими» возможностями, примитивными и громкими лозунгами – всей той осточертевшей поебенью, которая создает у серого человека иллюзию самостоятельной мысли, проницательности, несокрушимой правоты.

Есть истины, которые лучше всего познаются посредственными головами, потому что они вполне соответствуют им; есть истины, кажущиеся привлекательными и соблазнительными посредственным умам…

Ницше. По ту сторону добра и зла. VIII. 253

Читая «Вехи», я поразился 60-летней пропасти, провалу в нашем мышлении. На той стороне пропасти была – мысль. Она была свободна и смела, она не боялась ошибиться, а главное – она жила, она двигалась…

С тех пор мыслители разделились на две категории: попки без конца повторяют одни и те же затверженные формулы, упирая главным образом на то, что «учение Маркса всесильно, ибо оно верно», а дятлы уныло долбят в одну точку, пытаясь приспособить эти формулы к новым веяниям. Они правы, они всегда правы, прав любой тупица, постулирующий, что «бытие определяет сознание» или «история есть борьба классов», – это правота стены, выстроенной идиотом поперек проезжей дороги.

– Соблазнительно ясно, и думать не надо! Главное – думать не надо! Вся жизненная тайна на двух печатных листках умещается!

Достоевский. Преступление и наказание. III. 5

«Начинаешь ненавидеть все правдоподобное, когда его выдают за нечто непоколебимое», – говорит Монтень. Черт возьми! уж лучше верить в то, что заведомо нелепо.

– Да, я сознательно выбрал эту упрямую слепоту в ожидании того дня, когда буду видеть яснее.

Камю. Чума

Но дятлы несомненно умнее попок. Вынужденные противостоять мыслящему, то есть гибкому и разнообразному противнику, но связанные в то же время необходимостью приходить к заранее известным выводам (вроде того, что коммунизм есть неизбежная цель всемирной истории, а сталинщина была лишь временным искажением ленинских идей), они превратили марксизм в изощренную схоластику; до «бога» им уже дела нет, да они в него и не верят, – с лихорадочной поспешностью перехватывают они чужую терминологию, по-своему интерпретируют чужие успехи и одерживают пирровы победы в идеологических боях. Они уступают пядь за пядью, маскируя уступки потоком софистических тонкостей. Приспосабливая марксизм, они его видоизменяют и постепенно изменят до неузнаваемости – до того, что его нельзя будет и дальше называть марксизмом. В конце концов принципиальные установки и предопределенные выводы полностью отделятся от самого хода усложнившегося мышления.

Когда-нибудь это «развитие» взорвет догматизм изнутри. Может быть, это произойдет незаметно. Может быть, на смену этому догматизму явится другой, более утонченный и вместе с тем более откровенный, который прямо скажет: я господствую не потому, что прав, а потому, что за мной сила, и оттого я прав, а вы мне покоряйтесь, хоть я и знаю, что вы не только думаете, но и не можете не думать иначе. Вероятно, это произойдет лет через 10–20, когда сегодняшние старики будут вытеснены поколением нынешних молодых карьеристов, лицо которых уже вполне определилось. Их откровенное стремление к правовой и моральной вседозволенности сочетается со своеобразной «прогрессивностью» – идеологической гибкостью, переходящей в цинизм (хорошо все то, что позволяет пользоваться неограниченными благами, а для этого власть – лучшее средство). Короче говоря, окончательно сложился тот специфически советский тип шкурника, о котором предупреждал Бердяев как о закономерном следствии господства бюрократии.

 
Критерий качества державы –
успехи сук и подлецов;
боюсь теперь не старцев ржавых,
а белозубых молодцов.
 
Губерман. Гарики

Теперь это господство все откровеннее заявляет о себе как о самодовлеющей цели, и тот, кто осознал это, не нуждается уже не только в «идеях», но и в устаревших догмах, – он просто пользуется прямыми средствами для достижения цели. Даже демагогия ему не нужна (если он и пользуется ею, то только для формального приличия), потому что в своем стремлении к власти он опирается на сложившийся социальный слой таких же шкурников. Их и обманывать не надо, их устраивает все, что содействует личному благополучию. К остальному они равнодушны, они просто не желают ничего знать.

1971

* * *

26.01.1971. Вот уже полтора месяца провожу занятия в художественной школе. Ребята, как я и ожидал, замечательные; отсидев полдня в общеобразовательной школе и другие полдня – на живописи или рисунке, вечером они являются ко мне, в угловую комнату с полукруглой стеной, хотя никто их не неволит (занятия факультативные); и уж для тех, кто приходит, я выкладываюсь полностью, до донышка, ничего не оставляю про запас. Слушают внимательно, а когда я, потеряв, по неопытности, самообладание, проваливаюсь в косноязычие или, запнувшись, долго мычу в поисках нужного слова, они ободряюще мне кивают. Некоторые даже конспектируют лекции, хотя трудно различить – конспектируют или пользуются мною как бесплатной моделью для набросков.

Читаю им историю древнерусского искусства. Очень удачно получилось: книга, которую мне заказали в «Искусстве», – популярное издание, предназначенное как раз для таких же мальчиков и девочек, – движется параллельно с моими занятиями. Три раза в неделю – по понедельникам, средам и пятницам – повторяя одно и то же (для разных групп), я постепенно совершенствую свой импровизированный текст и, кроме того, прихожу к его пониманию. Когда объясняешь что-то, что, как тебе кажется, ты отлично знаешь, – только тогда и начинаешь понимать это по-настоящему.

Да, да, сначала объясним, а потом поймем – слова за нас думают. Начнешь человеку объяснять, прислушаешься к своим словам – и тебе самому многое станет яснее.

Вагинов. Козлиная песнь

Когда перед ожидающими глазами аудитории ты вынужден сейчас, сию минуту найти нужное слово, все твое существо, сконцентрировавшись, делает неимоверное усилие, и слово находится быстрее, чем за письменным столом. И садясь в субботу к письменному столу, я записываю уже почти готовое.

* * *

С тех пор, как я приступил к этим занятиям, жизнь моя вошла в колею, стала внутренне оправданной.

Оправданий для бездействия всегда можно найти сколько угодно, одно только дело само себя оправдывает.

…Увидел я, что нет ничего лучше, как наслаждаться человеку делами своими, потому что это – доля его…

Екклесиаст. III. 22

Постоянно, изо дня в день, с душой и с полной отдачей сил выполняемое дело становится твердой основой поведения, которая в любых обстоятельствах позволяет действовать однотипно, а вместе с тем и свободно, и не колебаться при выборе.

– Добудьте Бога трудом; вся суть в этом, или исчезнете, как подлая плесень; трудом добудьте.

Достоевский. Бесы. II. 1. 7

В наши дни это особенно важно. Нет, кажется, человека, который был бы согласен с существующим порядком, вернее беспорядком, вещей: нравственная природа не может с ним мириться. Но и те, кто пытается противодействовать ему (абсолютное меньшинство), и те, кто к нему приспосабливается, действуя в его духе, лишь увеличивают беспорядок. (В данном случае не важны мотивы, двигающие теми и другими, – важно общее направление происходящего «прогресса», которое они вряд ли сознают, ослепленные своими ближайшими целями, но которому, тем не менее, объективно способствуют.) Я уж не говорю об аморфном, равнодушном большинстве, которое своей социальной тяжестью стабилизирует существующее положение, но в критический момент способно сразу значительно усилить амплитуду противоречий, превратив беспорядок в хаос.

Что толку, что моя политическая проницательность предугадывает пришествие какого-нибудь Бонапарта? Я, значит, должен немедленно стать бонапартистом и включиться в борьбу за ускорение и успех этого пришествия? А если я якобинец и мои убеждения заставляют меня всеми силами противодействовать бонапартизму? Тогда, включившись в борьбу на противоположной (обреченной) стороне и побуждая таким образом противника к консолидации его сил, я все равно – как это становится ясно задним числом – буду способствовать победе Бонапарта. Такова логика истории.

А вот ее мораль: если ты предвидишь неизбежный ход истории, ты должен сделать так, чтобы твои интересы совпали с этим движением, ты должен связать их с идущей наверх и побеждающей силой; только тогда ты окажешься на гребне событий и сможешь подчинить их себе, только тогда твоя воля получит полное применение. Такова свобода по Энгельсу. Учение «марксидов» и впрямь всесильно… ибо оно конформно.

Нет ничего более лживого, чем порочное суеверие, оправдывающее преступления волей богов.

Тит Ливий. История от основания Рима

(Не надобно забывать, что любимым героем Маркса был Прометей – единственный из титанов, кто сражался на стороне богов, потому что предвидел их победу. Правда, это не помогло ему обмануть Зевса, когда настало время делить жертвенного быка.)

Но Бонапарты приходят и уходят, революционеры уничтожают контрреволюционеров, потом друг друга, потом их уничтожают рвущиеся к власти последователи. Эти приспосабливаются к любым условиям и в любых условиях выплывают на поверхность.

Плоды смуты никогда не достаются тому, кто ее вызвал; он только всколыхнул и замутил воду, а ловить рыбу будут уже другие… Но если зачинатели и приносят больше вреда, нежели подражатели, то последние все же преступнее первых, ибо они следуют образцам, зло и ужас которых сами они ощутили…

Монтень. Опыты. I. 23

И остаются бесчисленные безликие массы, силами и интересами которых пользуются и манипулируют преходящие Бонапарты – тот самый мифический «народ», который кровью своей без конца оплачивает политические игры…

Послушаем лучше Герцена: «…Я не советую браниться с миром, а начать независимую, самобытную жизнь, которая могла бы найти в себе самой спасение, даже тогда, когда весь мир, нас окружающий, погиб бы. Я советую вглядеться, идет ли в самом деле масса туда, куда мы думаем, что она идет, и идти с нею или от нее, но зная ее путь; я советую бросить книжные мнения, которые нам привили с ребячества, представляя людей совсем иными, нежели они есть. Я хочу прекратить “бесплодный ропот и капризное неудовольствие”, хочу примирить с людьми, убедивши, что они не могут быть лучше, что вовсе не их вина, что они такие». И дальше: «Вместо того, чтоб уверять народы, что они страстно хотят того, что мы хотим, лучше было бы подумать, хотят ли они на сию минуту чего-нибудь, и, если хотят совсем другое, сосредоточиться, сойти с рынка, отойти с миром, не насилуя других и не тратя себя. Может, это отрицательное действие будет началом новой жизни. Во всяком случае это будет добросовестный поступок».[2]2
  Герцен. Письма из Франции и Италии.


[Закрыть]

А затем следует великолепный этюд об «иностранцах своего времени» – позднеримских философах, живших между умирающим языческим миром и нарождающимся христианством, одинаково чуждых тому и другому, чувствовавших себя «правее обоих и слабее обоих»: «…Разве те, которые… были тверже характером и умом и не хотели спасаться от одной нелепости, принимая другую, достойны порицания? Могли ли они с Юлианом Отступником стать за старых богов или с Константином за новых? Могли ли они участвовать в современном деле, видя, куда идет дух времени? В такие эпохи свободному человеку легче одичать в отчуждении от людей, нежели идти с ними по одной дороге, ему легче лишить себя жизни, нежели пожертвовать ее. (…) Неужели человек менее прав оттого, что с ним никто не согласен? да разве ум нуждается другой поверки, как умом? И с чего же всеобщее безумие может опровергнуть личное убеждение? (…) Мудрейшие из римлян сошли совсем со сцены и превосходно сделали. Они рассеялись по берегам Средиземного моря, пропали для других в безмолвном величии скорби, но не пропали для себя – и через пятнадцать столетий мы должны сознаться, что собственно они были победители, они единственные, свободные и мощные представители независимой личности человека, его достоинства. Они были люди, их нельзя было считать поголовно, они не принадлежали к стаду – и не хотели лгать, а, не имея с ним ничего общего, – отошли. Одно благо, остававшееся этим иностранцам своего времени, была спокойная совесть, утешительное сознание, что они не испугались истины, что они, поняв ее, нашли довольно силы, чтоб вынести ее, чтоб остаться верными ей.

– И только.

– Будто этого не довольно? Впрочем, нет, я забыл, у них было еще одно благо – личные отношения, уверенность в том, что есть люди, так же понимающие, сочувствующие с ними, уверенность в глубокой связи, которая не зависима ни от какого события…»[3]3
  Герцен. Письма из Франции и Италии.


[Закрыть]

…И сия есть победа, победившая мир, вера наша.

Ин. I. 5. 4

Не Прометей наш герой, но Геракл – странник и добросовестный труженик, истребитель чудовищ, богоборец.

Скобари

Они совершенно таковы, какими увидел и описал их Герберштейн в XVI веке и какими сами они предстают в своих летописях, – мягкие, терпимые, открытые всему, умеющие, в отличие от самолюбивых, взрывчатых новгородцев, подтрунивать над собой. Вот, хотя бы, пассаж о начале военных действий 1407 года: «Князь Данила Александрович и посадник Юрьи Филипович, подъемше всю свою Псковскую область, поидоша в Немецкую землю… и поимаша на рубежи на Серици 7 немчинов»[4]4
  Псковская 2-я летопись. Синодальный список. Л. 181 об. – 182.


[Закрыть]
. (Стоило ли поднимать всю Псковскую область, стягивая ополчение из Порхова, Гдова, Изборска, Опочки и других «пригородов», чтобы поймать в результате семерых «немчинов»…) Так и чудится простодушно-ироническая усмешка! Но за простоватой внешностью – живой, практичный ум, такт и врожденная культура, за уважительной уступчивостью – бесстрашие и стойкость. Чего стоит одна только история с несчастным Александром Михайловичем, тверским князем, искавшим в Пскове защиту от Калиты, который подступал к городу с войском, выполняя повеление хана Узбека – изловить и доставить беглого мятежника. Но псковичи сказали: «Не ходи, князь, в орду, и аще что будет на тебе, то изомрем с тобою во едином месте». И стояли бы до конца, если бы не встречное благородство князя Александра.

Местный тип… Это мое бескорыстное увлечение, «наука для себя».

Везде, где бы я ни оказывался, я стараюсь составить о нем представление – о его облике и характере, о его далеких предках, которые впервые пришли сюда, смешавшись с коренным финским племенем, позаимствовав у него названия рек, озер, оврагов, урочищ и дополнив их своими именами, протоптали дороги, наполнили окрестности своим говором и оставили в наследство потомкам отличительные родовые черты. Эти «типы» сохраняются еще в российской глубинке, не затронутой демографическими перемещениями последних столетий; но даже в райцентрах и более крупных городах среди попадающихся навстречу прохожих вдруг какое-то лицо привлекает внимание особой индивидуальностью, потом другое, третье, а через некоторое время замечаешь, что эти особенные лица чем-то сходны между собой… Это и есть местный «тип»: медлительный, надежный, положительный переславец с сильными надбровными дугами, коротким прямым носом и длинной подвижной верхней губой; или вздорный белоголовый ростовец с сужающимся книзу лицом, белесоватыми голубыми глазами и бестолковой речью; или бойкий, деловито-лукавый ярославец, явный пришелец с юга, сохранивший темные волосы, темные брови и темную опушку светлых глаз; или беспокойный, подозрительный, насмешливый курянин (потомок служилых москвичей) с крикливый матерной скороговоркой…

Но лучше всех – псковичи, простодушием, честностью, отсутствием всяческой фанаберии заслужившие свое пренебрежительное прозвище, приветливые, восприимчивые, отзывчивые, строители милостью божьей, умевшие так приспособить свои постройки к разнообразным потребностям жизни, что Ле Корбюзье с его «машиной для жилья» умолкнул бы от зависти, да еще несколькими штрихами, свободными и точными, придать им особенную изящную теплоту и так же легко, при случае, согласовать свой язык с чужим и на этом новом языке опять сказать нечто свое, неповторимое… И только многопролетные звонницы, похожие на отрезки неприступных крепостных стен, с живописной непринужденностью прикомпонованные к скромным псковским храмам, вдруг обнаруживают скрытую сущность псковичей, которые в одиночку в продолжение трех веков стойко сдерживали непрерывный, изо дня в день, натиск Литвы и Ливонского ордена, заслоняя западные рубежи нашей Родины.

Пустошь Ширинье

Это был первый день, когда вслед за ударившим морозом повалил снег. Мелкая белая крупа то носилась, гонимая студеным ветром, перед лобовым стеклом «газика», то исчезала, уступая место унылому черно-белому пейзажу.

Прошел уже час, как мы поняли, что заблудились. Наш «газик» рыскал в нескончаемом лесу где-то на стыке трех районов. Ухабистый проселок бежал навстречу, виляя, время от времени раздваиваясь. Ни деревень, ни путника, у которого можно было бы спросить дорогу… Водитель Серега Зайцев уже не сыпал анекдотами; на заднем сиденье, где Каменев балагурил с двумя девицами, тоже примолкли. «Газик» с трудом выбирался из каждой новой рытвины, Серега вел машину с подчеркнутым безразличием – после того как холодно объявил нам, что бензина осталось километров на пять, не больше. Я сидел рядом с ним, на месте Комеча, который на субботу-воскресенье укатил читать лекции в Новгород. Воспользовавшись его отсутствием, Коля с Серегой пригласили в эту поездку своих ярославских подружек.

Проселок опять раздвоился. Я только открыл было рот, чтобы сказать: «Давай налево», – как Коля сзади скомандовал:

– Вправо езжай!

Дорога пошла вниз, и там, на дне лощины, чернела в снегу большая лужа. Серега медленно подвел к ней машину, высматривая объезд, а потом дал газ.

Это была не лужа, а заболоченный ручей, слегка подмерзший и присыпанный снежком. Мы завязли в нем, погрузившись в жидкую грязь по самые дверцы. Черт меня дернул махнуть на все рукой и уступить Колиному легкомыслию! Пришлось вылезать прямо в воду и приниматься за извлечение «газика».

Первые усилия ничего не дали. Чем больше мы толкали и раскачивали буксующую машину, тем безнадежнее она увязала. Тогда мы послали Люду с Мариной вперед по дороге – искать помощь, а сами взялись за дело всерьез. Мы копали ил на дне ручья, таскали из леса охапки хвороста и подсовывали под колеса, Серега газовал вперед и назад, поднимая фонтаны грязи, – все было бесполезно. От ледяной воды сводило руки, вода захлестывала за голенища, и промокшие ноги стыли в сапогах… Так продолжалось часа два, и конца не предвиделось. Падал снег, начинало темнеть. Мы выбились из сил и не знали, что делать. Тут-то она и появилась – Тарова Анна Ивановна, тетя Нюша.

Это было как в сказке. Совсем павшие духом, но еще бьющиеся над намертво увязшим «газиком», мы не сразу заметили, что она давно стоит, наблюдая за нами, – неизвестно откуда взявшись в окружающей нас глухой чащобе, – высокая старуха с яркими голубыми глазами, в сапогах и телогрейке, опираясь на длинный посох. Потом я услышал, как она негромко проговорила про себя:

– Люди в беде – надо помочь.

И полезла в воду. Позже, познакомившись с нею поближе, мы поняли, что она вся была в этой непреклонной фразе.

Вместе с нами она стояла в ледяной воде по колено, плечом стараясь вытолкнуть машину из густого ила, таскала охапки хвороста, материлась от бессильной ярости, даже колотила нас по спинам своей клюкой, чтобы мы работали дружнее и не опускали рук. Убедившись в тщетности всех усилий, она приказала мне:

– Пошли-ко со мной!

Неприметной тропинкой она вывела меня к брошенной деревушке километрах в двух от нашего бедствия и, пошарив в одном из сараев, сунула мне в руки ломик:

– На-ко фомич, лезь на крышу, доски отдирай.

Нагруженные досками, мы вернулись к машине.

Но и доски не помогли. Крутящиеся колеса «газика» мгновенно загоняли их в ил, и одна за другой они исчезали бесследно. Было уже совсем темно, и Серега включил фары. Со всех сторон из леса доносился треск: появились дикие кабаны. Чтобы отпугнуть их, а нам заодно хоть немного согреться, Анна Ивановна разложила на берегу большой костер. Ночь сгустилась.

Девчонки наши все-таки не зря ходили. Несмотря на воскресенье, они разыскали где-то шофера с ЗИЛом-цистерной, который согласился прийти нам на помощь, приехал, мотаясь фарами по лесу. Он остановил машину на противоположном берегу ручья, не выключая фар, светивших навстречу фарам нашего полуутонувшего «газика», и выпрыгнул из кабины. Это был совсем молодой детина, огромный, широкоплечий, сразу видно, привычный к передрягам вроде той, в которую мы попали (в отличие от нашего Сереги, лихого гонщика на шоссе, но неопытного в условиях российского бездорожья).

– Как же это вас угораздило в бочаг? Надо было левее брать, там и труба положена, а здесь у нас даже трактора не ходят…

По бокам цистерны были принайтовлены бревна. Отвязав их, мы под руководством детины занялись «вывешиванием мостов», причем основную работу выполнял он, так как мы к этому времени совсем выдохлись. Перед его силой, энергией, сноровкой как-то отступили холод, лес, темнота, кабаны, угрожающе трещавшие по кустам, и сама безнадежность нашего положения.

Мы складывали бревна перед радиатором «газика»: два коротких вдоль и одно длинное поперек; опираясь на эти козлы четвертым бревном, мы подсовывали его конец под бампер и, навалившись, как рычагом, приподнимали им передний мост машины. Оставшимися досками и хворостом гатили дно ручья под «вывешенными» колесами, потом разбирали козлы и повторяли всю операцию с задним мостом. После чего детина залезал в кабину ЗИЛа, задним ходом сдергивал «газик» тросом с гати на полметра вперед, и все начиналось сначала: передний мост, задний мост, доски, хворост, рывок и еще полметра.

Через несколько часов такой работы «газик» был дотянут до берега и уперся бампером в глинистый откос. Мы срыли откос лопатами, но дальше машина не шла. Помочь мог только сильный рывок тросом, но тонкий трос для этого не годился; приходилось тянуть мягко, с места, а на это мощности ЗИЛа не хватало. Обе машины рычали, впустую крутя колесами, тряслись от напряжения и не двигались, а мы, совсем обессиленные, просто висели на «газике», делая вид, что толкаем. Потом раздавался треск, летели искры, и ЗИЛ по инерции отлетал в кусты – трос не выдерживал. Так повторялось много раз. Я связывал оборванные, разлохмаченные, колющиеся концы и, зажав их в кулаках, ждал, когда ЗИЛ, отъехав, натянет трос. В перекрестном свете четырех фар я тупо смотрел, как мои посиневшие бесчувственные кулаки вместе с концами троса вползали в затягивающийся узел… Узлов появлялось все больше, и трос становился все короче; наконец он укоротился настолько, что ЗИЛ начал соскальзывать с глинистого откоса, рискуя тоже завязнуть в ручье.

Еще бродили, шлепая по воде, освещенные фарами фигуры, еще ездил я с детиной на его ЗИЛе к каким-то заброшенным сараям в поисках хорошего троса, но уже ясно было, что ничего больше сделать нельзя. Восемь часов прошло, как мы засели в этой трясине.

– Давай-ко, Федор, вези их ко мне, – решила Анна Ивановна. – Смотри, как продрогли… До утра «газон» никуда не денется. А утром трактор найдем.

Коля с Серегой и девчонки кое-как пристроились на цистерне, Анна Ивановна села в кабину, я встал на подножку, и мы помчались. Машину трясло и бросало, изо всех сил я цеплялся за дверцу кабины, обледеневшие подошвы соскальзывали на ухабах.


Была уже глубокая ночь. Анна Ивановна зажгла керосиновую лампу и приказала нам лезть на печь – греться, а сама занялась приготовлением ужина. Я помогал ей: чистил картошку, резал лук, – за это, должно быть, она меня и полюбила. А может, просто пожалела за одиночество. Не отрываясь от готовки, она доверительно рассказывала мне о себе.

Отец ее – знаменитый И. Е. Кузнецов, бывший фабрикант фарфора и фаянса, сама она работает парикмахером в Ярославле, а эта ее избушка, в которой она нас приютила, – что-то вроде дачи.

– Хорошо здесь летом. Многие у меня гостят. И Валентина с Андрианом не раз бывали…

– Что за Валентина? – насторожился я (это имя не в первый раз всплывало в ее рассказе).

– Терешкова, племянница моя. Простая, работящая была девка, да слава ее испортила…

Соседей своих деревенских она не любит.

– Вы пойдите-ко сейчас, постучите кому-нибудь в окно: мы, мол, голодны, замерзли, ночевать негде, – думаете, впустят вас? И не надейтесь. Они больными скажутся, несчастными: у самих, мол, ничего нет… Отговорятся. А по мне – помогать надо людям. Для того и живем. Что ж, что нет… А у того, кто в беду попал, еще больше нет. Поделись с ним хоть чем-нибудь – уже ему легче. А еще лучше – сними с себя последнюю рубашку. Вот как я думаю. Да вы знаете ли, – неожиданно закончила она, повышая голос, чтобы все слышали, – знаете ли, куда вас занесло? Ведь на том месте, где вы в трясине завязли, татары когда-то Василька Константиновича ослепили, князя нашего. Битву проиграл, но врагам не покорился. И веру чужую не принял. Вот так-то.

После ужина, устраивая нас на ночлег, Анна Ивановна спросила насмешливо:

– Да вы хоть женаты между собой?

Ей ответили что-то невнятное. Коля с Людой опять полезли на печь, а Серега с Мариной устроились на единственной кровати; мне пришлось лечь с краю. Для себя Анна Ивановна разложила раскладушку и погасила лампу. Послушав начавшуюся в темноте возню, она воззвала ко мне:

– Сережа, тебе же спать не дадут. Перебирайся, что ли, сюда, на раскладушку…

Я притворился спящим и тут же действительно заснул. Я заснул так крепко, что не почувствовал, как ранним утром, еще до света, Серега перелез через Марину, через меня, оделся и ушел за трактором.

Убедившись уже на своем опыте в действенной силе тети Нюшиной философии, мы продолжали убеждаться в ней и на следующий день. Когда Серега подогнал к дому оживший «газик», Анна Ивановна попросила подбросить ее до шоссе. В деревнях, через которые мы проезжали, она останавливала машину, и вокруг нас тотчас собиралась толпа. Люди выходили приветствовать Анну Ивановну, в этих местах все были ее знакомцами. Одна женщина говорила ей:

– Тетя Нюша, помоги, ради бога. Девчонка моя, Танька, – ты ведь знаешь ее – в Ярославле на завод устроилась. Жить-то надо, любую работу делать готова. А ее в вохру определили – на вышке ночью с ружьем стоять. Она же молоденькая совсем, ей восемнадцати нет… Приезжала – плачет: мама, не могу, мама, страшно!..

– Завод – какой? – перебивает Анна Ивановна. – А, знаю. Там Паша Савинов директором. Я скажу ему.

– Скажи, тетя Нюша, скажи, уж мы в долгу не останемся.

– О чем ты говоришь, Марья! – сурово произносит Анна Ивановна, и мы трогаемся дальше.

Но больше было облагодетельствованных: Анну Ивановну благодарили за помощь, за хлопоты и зазывали в гости.

* * *

29.10.1971. Эта экспедиция проложила во мне какой-то рубеж, не слишком резкий (видимо, уже подготовленный), но достаточно заметный. Я вернулся оттуда не совсем таким же, каким уезжал.

Перемене, кроме всего прочего, способствовали жестокие споры с Комечем. Жестокими, вероятно, они казались только мне, поскольку не было у меня той уверенности в своей правоте, какой обладает Алексей Ильич. Я умолкал, чувствуя всю глубину и принципиальность наших разногласий, не обнаруживая никакой возможности их примирения; а может быть, больнее всего на меня действовала самоуверенность тона – тон истины в последней инстанции. Ну ни малейшего сомнения, ни малейшего допущения другой точки зрения! И даже не в Комече дело. Все они – мои теперешние так называемые коллеги – судят столь же безапелляционно, прямо авгуры какие-то, обладатели внушенного свыше знания… И ни с кем из них нет у меня согласия.

Они казались мне людьми какой-то высшей природы, высшего постижения, высшей учености, чем я, и в то же самое время одной половинкой мне стыдно было за себя и другой половинкой за них: я и уважал их, и тяготился ими, и даже потихоньку смеялся над теми, кто из них был выше других.

Пришвин. Дневник. 14 октября 1926 г.

Но нет, повторяю, и уверенности в своей правоте.

Эти споры утвердили меня в моем окончательном одиночестве. Если раньше я мог позволить себе смотреть на искусствоведов как бы из лагеря художников, а до споров с Комечем – на художников из лагеря искусствоведов, то теперь почувствовал полное с обеих сторон отчуждение и с этим теперь живу.

* * *

30.11.1971. Лег вчера спать с мыслью начать жизнь сначала. Секрет возникновения подобных решений состоит в том, что в самой последней точке своего падения человек, коснувшись дна и поняв, что дальше падать некуда, отталкивается от него и опять выплывает.

 
Для тех, кто пал на низшую ступень,
Открыт подъем и некуда уж падать.
 
Шекспир. Король Лир. IV. 1

Воли, самостоятельности во всем этом мало, а скорее, имманентное развитие жизни, которая подсовывает человеку повод, изменяющий внутреннее состояние. Вчера таким поводом стало внезапно напавшее на меня сильное недомогание и крайний маразм, в котором я пребывал целый день, а вслед за тем столь же неожиданное загадочное выздоровление и «Жизнь Толстого» Ромена Роллана, которую я раскрыл где-то в час ночи.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации