Текст книги "Груз небесный"
Автор книги: Сергей Трахименок
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
С Веригиным было сложнее: он называл вещи собственными именами.
На пятый день его и Щеглова пригласили в прокуратуру, именно пригласили, так сказал им замполит, а не вызвали. Командир роты выписал им увольнительные, и они поехали на автобусе тем же маршрутом, что ехали в караул на машине… Щеглов попал к одному из помощников прокурора гарнизона, Веригин – к следователю Бугаю…
В училище Диму ждал Щеглов, он приехал на полчаса раньше.
– Ну что? – спросил он.
– Подтвердил факт избиения, – ответил Веригин.
– А ты видел этот факт? – спросил комод.
– Нет, – ответил Веригин, – но ты же не дурак, чтобы отрицать, что Ващанов исколотил Гуляева.
– Не дурак, – сказал бывший начкар.
– Ну вот…
– А-а, – махнул рукой комод, – ты хоть знаешь, что Гуляев написал объяснение, что «употреблял спиртное и что-то там, в лаборатории разбил, а, разбив, испугался, что придется отвечать, заорал и побежал к часовому…» Тебе показывали его объяснительную?
– Нет.
– Конечно, зачем тебе ее показывать, ты же ничего видеть и слышать не хочешь.
– Но его на что-то купили.
– Возможно, но тебе какое до этого дело.
– Ну да, купили, – продолжал Веригин, не слушая Щеглова, – ему наверное, сказали, что Ващанова вот-вот уволят, а его все же возьмут лаборантом несмотря ни на что… Я не пойму только, зачем это им?
– Хм, – усмехнулся бывший начкар, – ты многое не сможешь понять, если не хочешь этого понимать… Прокуратура организация военная, она сама дрючит всех за неуставку, понял? А тут такое случилось в собственных стенах…
– И они стараются не выносить сор из избы, а наши командиры ей помогают?
– Да, но здесь есть еще что-то.
– Что именно?
– Кто-то решил прокуратуру этим случаем подставить и раздувает этот пожар… Ну, а ты оказался между молотом и наковальней со своей честностью и твердолобостью… Зря ты стал бодаться… Вот повесят на тебя ярлык правдолюбца – век не отмоешься.
– А что, правдолюбцем быть плохо?
– Не знаю, – сказал бывший начкар, – попробуй, расскажешь…
– А что же делать?
– Не вмешиваться в эти дрязги, они нас с тобой не касаются, это большие паны дерутся, а чубы будут трещать у холопов, если они, конечно, не сообразят, что их позиция нужна одной из воюющих сторон. Да, впрочем, ты ничего не сможешь доказать.
– Почему?
– Потому что ты в армии.
– Ну и что?
– А в армии иногда, в интересах службы, приходится называть черное – белым, а белое – черным. Это парадокс армии, но без него она не сможет выполнять свою задачу. Военнослужащий должен выполнять задачу, которая для гражданских может показаться абсурдной. Понял?
– Понял, и в чем-то даже согласен. Единственное, чего я не могу принять, так это то, что меня можно кормить дерьмом, и я его съем из корпоративных соображений, но требовать, чтобы я говорил, что мне вкусно…
– Да кому ты нужен, – сказал комод, – кто тебя будет спрашивать об этом, съел и достаточно… Ты слишком себя любишь.
– И все же я остаюсь при своем мнении.
– Как знаешь…
На следующий день у него состоялся такой же разговор с замполитом. Но начкар недаром назвал его упертым и твердолобым.
– Я пришел в училище, в армию, чтобы защищать других, а в этой армии не могут защитить человека от казарменного хулигана…
Замполит после этих слов прервал беседу и сказал Веригину, что тот свободен…
Возможно, на этом конфликт был бы исчерпан, но на следующий день его направили в санчасть, где с ним беседовал нервный, с клочковатой бородой врач, судя по идиотским вопросам, которые он задавал, – психиатр…
После разговора с психиатром Веригин понял: его поведение для всех является отклонением от нормы, а если так, то он не согласен с нормой и…
Веригин написал рапорт с просьбой отчислить его из училища.
Как ни странно, рапорт был подписан почти мгновенно. Никто не поговорил с ним, не поинтересовался мотивами: рушилась огромная страна, разваливалась армия, и каждая ее клеточка в этот момент думала о том, как выжить ей. Хотя давно известно, что клеточки выживают только тогда, когда думают и работают на весь организм, будь то организм человека или государства.
Равнодушно отнеслись к поступку Димы и его однокурсники. И только курсанты третьего и четвертого курсов прямо называли его дураком, но не за то, что он написал рапорт, а за то, что написал его слишком рано.
– Идиот, – говорили они Веригину, – рапорт надо писать, прокантовавшись в училище минимум два года, а так в армию загремишь и будешь в войсках за танками бегать…
* * *
Следующий день принес мне еще две радости: вернулся Силин и я нашел ключ к Ганиеву-второму, чего я вообще-то не ожидал.
День начался плохо: куда-то пропал Володин. Потом он появился взвинченный и дерганный. Я зачастил в подъезд, где работали плотники. Володин почувствовал контроль, но ничего не сказал, зато его шестерка Кошкин при моем появлении пел себе под нос: «Собака лаила, меня кусаила, за что кусаила, сама не знаила…»
В одиннадцать пошел на траншею. Там все было по-прежнему: работал один Гуссейнов, а бригада собралась вокруг Ганиева-второго. Тот сидел на корточках и выставлял на еще не сожженном поддоне кирпичи: два на ребро, один – плашмя на них. Ганиев намеревался показать свою силу, и показ этот был приурочен к моему приходу.
Стоящие вокруг Ганиева делали вид, что увлечены приготовлениями своего земляка и не замечают меня. Раздвинув их, я присел перед поддоном напротив Ганиева и резко ударил кулаком по кирпичу. Я давно не занимался подобными штуками, но сомнений у меня не было: во-первых, красный кирпич не такой прочный, как, скажем, силикатный; во-вторых, я знал секрет расколки – нужно не бояться боли и фокусировать удар в нижней части кирпича, а не на его поверхности; в-третьих, я был страшно зол и мог переломить без всяких восточных премудростей два таких кирпича.
– А теперь, – сказал я, отбросив половинки в разные стороны, – одно из двух: либо вы работаете, либо отдельных из вас я отправлю в часть. – И, чтобы это было наглядней, добавил: – Как Литвякова.
Бригада стала разбирать инструменты, однако Ганиев-второй так и остался у поддона.
Перед обедом я опять заглянул в пятую. К моему приходу все были в траншее, а Ганиев-второй сидел на корточках возле знакомой конструкции. Это было вызовом: я подошел к поддону и с коротким выдохом ударил. Дикая боль пронзила кисть, казалось, кости руки лопнули одновременно. Еле сдерживаясь, чтобы не въехать Ганиеву в ухо, я перевернул кирпич: мое предположение подтвердилось – это был спекшийся, пережженый кирпич, который и трактором не раздавишь.
– Такие не ломаются, – сказал я Ганиеву, медленно сказал, чтобы хватило сил и говорить, и не заорать от боли. Так же медленно и спокойно, будто ничего не случилось, посмотрел, как идет работа в траншее, произнес: «Наверстывать надо» – и пошел прочь.
Скрывшись с глаз пятой бригады, я посмотрел руку. Черная гематома начинала разливаться на ребре правой ладони. Подержав кисть в снегу, я пошел в ДОС.
После обеда я, не сдержавшись, пригласил к себе Ганиева. В стане земляков это вызвало настоящий переполох, потому что Силин сказал, чтобы он собирался «с вещами».
Ганиев-второй явился без обычной ухмылки: ему было не до шуток.
– Нэ нада в часть, нэ нада в часть, – начал он с порога, и я понял, что он – мой, но я не остановился на этом. Я показал ему почерневшую кисть и сказал:
– Это твоя последняя шутка в Моховом. Ясно?
– Ясна, ясна, – ответил он на «чистейшем» русском языке и закивал, как японский болванчик.
Вечером под сап и храп Силина и Гребешкова я прокрутил в обратном порядке весь день и нашел, что я заслужил еще один плюс. Но того, что называется удовлетворением от сделанного, не было, мешало неясное предчувствие беды, которая вот-вот должна была произойти согласно силинской теории полосатой жизни.
Засыпая, я вспомнил Шнуркова.
– За пятнадцать лет службы, – говорил он, – я не видел ни одного благородного сна. Нормальным людям снятся кони и лужайки, пляжи и женщины, я же и во сне продолжаю работать с личным составом…
«Наверное, и мне будет сниться личный состав», – подумал я, прежде чем перестал слышать Силина и Гребешкова.
Глава четвертая
Однако мне приснился Хвостик. Он стоял на плацу и проводил развод. Внутренний голос шепнул: Хвостик – новый командир части, его назначили вместо Трубина. После развода новый командир собрал в учебном классе всех офицеров и потребовал заменить саперные эмблемы на танковые.
– Сор-р-ок секунд вам на это, – прорычал Хвостик, – время пошло…
В класс влетел посыльный с мешком танковых эмблем, и мы, торопясь, как новобранцы, стали перекалывать друг другу знаки различия.
– Закончили, – проскрипел Хвостик, – переходим к изучению матчасти танка. – И он ткнул указкой в плакат, на котором был изображен предмет, больше похожий на черепаху, чем на танк.
«Зачем нам это?» – подумал я.
Хвостик прочитал мои мысли и голосом Астаева завизжал:
– Малых, смотры суда… оце цепляется за оце, оце тягне оце… Ясно?
– Так точно, – заорал я и проснулся.
Было темно, лежащие на столе часы Силина показывали фосфорными цифрами пять сорок. Надо бежать на подъем, и бежать быстро…
По дороге в роту опять вспомнил сон и Хвостика.
Хвостик был черноводским военкомом и, в отличие от Громады, внешне своей легкомысленной фамилии не соответствовал: был он тучен, как колос в урожайный год, портупею затягивал на последнее отверстие, говорил медленно то ли от одышки, то ли от желания показать всем, что каждое слово его имеет вес, то есть весит столько, сколько он сам, а ворочать шестипудовыми словами не так-то легко.
В Черноводске Хвостик появился три года назад. Переход из армии в военкомат был воспринят им как крах военной карьеры и безусловное понижение. Однако вскоре он пересмотрел свои взгляды и утешился: понял, что был похож на котенка, не знающего вкуса молока и упиравшегося всеми лапками, когда его тащили к блюдцу. Откушав молочка, он уже ни о чем не жалел – лакал взахлеб и к блюдечку никого не подпускал.
Войсковых частей и подразделений в Черноводске не было, и Хвостик был единственным воинским начальником. Он так и называл себя – «военный министр» района.
С большим начальством «министр» ладил, среднего и малого не признавал. У своего начальства был на хорошем счету, постоянно занимая первые места по различным показателям среди военкоматов своего уровня. Он умел держать нос по ветру и снабжал проверяющих рыбкой из местных озер, мороженым и свежим мяском, соленьями и вареньями и даже черной икрой. Черноводск в списке приморских городов не значился, но, как во всяком райцентре, в нем существовал потребсоюз, председатель которого был военнообязанным. Он и препровождал получаемую икру «военному министру».
Как настоящий военный, «министр» никогда не говорил – «мы», а всегда – «я». С этого все и началось.
Однажды на призывной комиссии, где с представителями роно, милиции, комсомола и врачами было не менее десяти человек, я сказал ему, что говорить «я» в таком коллегиальном органе по меньшей мере бестактно.
– Ух и гарный же ты хлопец, – сказал он мне тогда и посмотрел на меня так, будто видел меня впервые.
Однако после этого «я» стал говорить реже, с оглядкой. Меня же стал приглашать в кабинет «побалакать о молодежных проблемах». Он задавал мне вопросы, с каким-то чрезмерным вниманием выслушивал меня, наклонив голову набок, словно хотел поймать ответы одним ухом, и говорил: «Ух и гарный ты хлопец, Серега, и шо я тоби раней не бачив… Тоби непременно надо послужить в армии: там такие нужны… у мэнэ и разнарядка уже есть…»
Я понял, куда он клонит, и рассмеялся: еще до приезда его в Черноводск врачи признали меня негодным к службе в мирное время; во-вторых – я уже отслужил срочную, и по неписаному правилу таких снова в армию старались не призывать; и, наконец, в-третьих – я уже знал двух кандидатов на призыв. Один работал в райкоме партии инструктором, второй – в молочном совхозе парторгом. Оба они были молоды, не служили в армии, и сам бог велел им отдать долг Родине.
Все это я тут же изложил подполковнику Хвостику, добавив, что он должен лучше знать запасников, тем более таких гарных, тогда и казусов не возникнет. Так фамильярно с ним никто не говорил, и он подрастерялся, покачал головой и захихикал. Это было непривычно, и я вновь рассмеялся. А вскоре мы поменялись ролями, смеяться стал он, мне же оставалось только хихикать.
В мае я уже был на мандатной комиссии в облвоенкомате. Седой полковник, сидевший посредине т-образного стола в окружении шести других старших офицеров, спросил:
– Как вы относитесь к службе в армии?
– Разумеется, положительно, – ответил я, – но я уже служил срочную и…
Легкое «у-у-у» раздалось за столом, но полковник прервал его одним взглядом.
– Служба в армии не препятствие для призыва офицера, – сказал он, – хотите служить?
– Нет, – ответил я, – у меня другие планы.
За столом оживились и стали рассматривать меня с интересом, видимо, здесь не было принято отказываться так прямо. И опять полковник прекратил оживление.
– Есть слово «надо», – произнес он жестко и назидательно, – вы как офицер должны это помнить. Армия нуждается в опытных кадрах… вы здоровы… вас хорошо характеризуют… вы нам подходите…
Он хотел сказать еще что-то, мне даже показалось, что сейчас он произнесет знакомую фразу: «Ох и гарный же ты хлопец, Серега». Но он повторил: «Есть слово “надо”…»
Слово это имело для меня особое значение и особую надо мной власть. Я сам не раз и не два поднимал им комсу на прорывы – от юбилейных вахт до субботников по заготовке веточного корма, и мне стало стыдно за «другие планы». «Надо» подействовало на меня, как звук боевой трубы на списанного строевого коня, и я ответил «да».
В коридоре военкомата я познакомился с будущими коллегами, среди которых был и Павел Горбиков – юный очкарик с лицом интеллектуала. Два года назад он окончил университет и, судя по хлипкому сложению, не был похож на здорового, умудренного опытом человека, коим должен быть политработник. Но он, так же, как и все, положительно характеризовался и был комсоргом в каком-то НИИ Академгородка.
– Знаю, знаю, – сказал мне Хвостик в Черноводске, – но ты не огорчайся: пройти мандатную – не значит призваться. Сам видел, сколько там кандидатов… А эти, – он кивнул головой в сторону центра города, – открутились, говорят, в тылу нужны. Лучше первого вроде никто не может обзвонить руководителей, а без второго – коровы доиться не будут…
– Халла алла, – прервал мои воспоминания один из Алиевых, пробегая мимо меня к туалету. Значило это, что я опоздал на подъем…
* * *
Свет в клубе горел наполовину, но было достаточно светло, чтобы видеть: возле своих коек копошатся бойцы весеннего призыва. Те, кто отслужил год и более, были в кроватях, которые размещались в глубине расположения, подальше от командирских глаз. Клуб – не солдатское общежитие, выставить койки обычным порядком невозможно – пол наклонный, и поэтому кровати стояли торец к торцу по обе стороны прохода. Разумеется, в клубе не было умывальника, сушилки, кладовки, зато была сцена, которая для нас не несла никакой полезной нагрузки и подходила казарме, как корове седло.
Итак, те, кто прослужил более года, подниматься не торопились: по интонациям команд дежурного, робким и неуверенным, они чувствовали, что на подъеме нет ни меня, ни старшины.
Дежурным по роте был Гуссейнов-второй. Он стоял не посредине расположения и не у тумбочки, а ближе к кроватям азербайджанцев и время от времени повторял: «Подъем, рота!» У ног его валялся чей-то сапог, видимо, кто-то из ротных «стариков» пытался заткнуть им рот сверх меры раскомандовавшемуся дежурному.
– Подъем, рота, – вновь закричал Гуссейнов, глядя на меня. В этой команде звучали уже другие нотки. Несколько голов поднялось над кроватями, и их хозяева стали медленно сползать вниз. Надо было вмешиваться. Позволить, чтобы при мне подъем проходил таким образом, я не мог. Голосом человека, два года певшего в Москве строевые песни, я рявкнул: «Рота, подъем… не слышу бригадиров…»
Движение между койками оживилось, но не настолько, как мне хотелось. Выждав полминуты, я продолжил: «В две шеренги… становись…» Да, это тебе не Москва: в строй успели человек тридцать, в основном молодежь. «Разойдись, – командую я и снова: – В две шеренги…»
На этот раз получилось. Молодежь молча, остальные с плохо скрываемым раздражением заняли свои места в строю.
– Нельзя так подниматься в канун праздника, – говорю я, – разойдись…
Пока рота умывается, заправляет постели, наводит порядок в расположении, я успеваю заскочить в офицерскую боковушку столовой и позавтракать. Потом провожу утренний осмотр и даю команду Тумашевскому вести роту на завтрак.
– И ряз, и ряз, – командует Тумашевский. Рота останавливается перед столовой.
– Справа по одному, – говорит Тумашевский, но команда звучит вдогонку: и справа, и слева, и по одному, и по двое-трое рота заходит в столовую. Последним за дверью скрывается Тумашевский, а я ловлю себя на мысли, что известный мне литератор Сугробов, с его склонностью к сравнениям, назвал бы роту гидрой с восемьюдесятью головами, где каждая голова – тайна за тремя замками.
После завтрака – перекур и построение в рабочей одежде на развод. К этому времени подходят Силин и Гребешков. Гребешков, как командир взвода, становится со мной впереди построенной в колонну по три роты. Силин занимает старшинское место сзади.
Развод проводит начальник штаба. В части он недавно: переведен с Севера, из строевых. На нем утепленные сапоги с пряжками и шапка северного варианта с длинными клапанами. Из-под кустистых бровей на выстроенные роты глядят суровые глаза офицера строевой части. Его многое шокирует: ему, как и мне, есть с чем сравнить.
– Казарян, – слышится сзади голос Силина, – где хлястик на бушлате? Деладзе – голова открутится… Кошкин, итит твою на карандаш, не наговорился до развода… Мамедов – «антенну» убери…
Лучше б он этого не говорил. «Энша» недовольно смотрит в нашу сторону: в роте – девять Мамедовых, по меньшей мере пятеро из них отнесли замечание старшины к себе, и десяток рук взметнулось вверх, чтобы заправить торчащие завязки шапок, которые Силин назвал «антенной».
После прохождения маршем перед трибуной, над которой возвышается северная шапка «энша», идем на работу стройной колонной, но затем колонна начинает терять четкие очертания… Некоторые ехидно поглядывают на меня, зная, что я не переношу расхлябанности в строю. Но я «не замечаю непорядка»: не хочу озлоблять роту перед праздником. А рота распадается на бригады, которые так и хочется назвать бандами, и разбредается по местам работы.
Выждав десять минут, я иду по квартирам, на траншею загляну позже: там сегодня должен быть порядок – Гуссейнов в наряде, а вместо него командует неформальный лидер азербайджанского землячества Ганиев-второй. Он не даст бригаде «сачковать» и сделает все, чтобы я видел: под его руководством бригада работает лучше.
Тут у меня возникает мысль послать на траншею Гребешкова: пусть натаскивается, становится командиром здесь, если уж его не сделали командиром в школе прапорщиков…
Силин и Гребешков сидят в «штаб-квартире» за столом друг против друга и держат руки в карманах.
– Ай, ай, – говорю я, – в рабочее время…
Лицо Силина остается непроницаемым, а Гребешков краснеет и вытаскивает руки на стол, в них карты.
– Да мы так, – оправдывается он, – в туземного дурака, чтобы время убить, туземный дурак не азартная игра…
– Дурак – он и в Африке дурак, – философски и ни к кому не обращаясь, говорит Силин.
– Время убивать будете на траншее, – злюсь я, тщетно пытаясь найти кипятильник, чтобы подогреть воду для бритья, – собирайтесь.
Гребешков обреченно вздыхает, смотрит на Силина, но поддержки не находит, вздыхает еще раз, долго копается, надевая шинель и ожидая, что его, как всегда, пожалеют, отменят приказание, не пошлют «на съедение». Не дождавшись этого, Гребешков медленно, будто отправляясь на эшафот, уходит.
– Юра, – говорю я Силину, – не ожидал от тебя. Вместо того, чтобы растить из него командира…
– Черт его вырастит, – огрызается Силин, но тут же начинает оправдываться: – Я ему говорил, говорил – иди на работу…
Пока я кипячу воду в стакане, Силин продолжает перемывать косточки Гребешкову, как обычно вспоминая молодежь и Красную Армию…
Я еще не закончил бриться, как в комнату радостный влетел Гребешков.
– Все, сходил, – сказал он, – Ганиев говорит, что я там не нужен.
– Во дает, – нарочито строго говорит Силин, – да ты что, Гребешок? И давно ты у Ганиева в подчинении? Так. Ну, докатился…
– Ну, зачем ты так, Юра, – говорит Гребешков, и голос его начинает дрожать.
Злость на Гребешкова начинает перемешиваться с жалостью. Я мысленно поминаю лихим словом того идиота, который завербовал его в прапорщики, пока меня не посещает новая идея.
– Прапорщик Гребешков, – говорю я так, будто собираюсь отдать ему приказ взять Измаил, – поедете в Моховое и где-нибудь в кафе или магазине купите два торта и конфет… в пределах полутора червонцев. Торты только песочные или вафельные: иначе их до восьмого не сохранить…
– А зачем до восьмого? – спрашивает Гребешков. – Завтра и съедим.
– Чудило с Нижнего Тагила, – говорит Силин. Он уже все понял, – это бойцам.
– Возьмите сумку и деньги.
– Да деньги не потеряй, Кутузов, – продолжает заглаживать карточный грех Силин.
Гребешков уходит, а старшина спрашивает: «Откуда деньги?»
– Бригадиры собрали.
– Вот так прямо червонцем и пятеркой собрали?
– Вот так прямо.
– Ну, ну, – качает головой Силин, но в долю ко мне входить не торопится.
Время до обеда пролетело быстро. Во второй половине дня я дал команду бригадирам к шести вернуться в роту. Само собой разумеется, в пять на производстве уже никого не было, кроме пятой бригады. Она появилась в расположении ровно в шесть ноль-ноль, когда там вовсю шло приготовление к празднику. Личный состав переодевался, мылся, подшивался и стригся.
Во «второй рота» я выпросил телевизор. Там приобрели цветной, а старый, черно-белый, забрал к себе в каптерку старшина. Узнав об этом, я договорился с командиром роты взять его на два дня. Тот согласился, и все были довольны, кроме старшины. Он дулся, морщился, словно хлебнул настойки полыни, а потом попросил написать расписку, которую тут же начал диктовать. Текст расписки был длинный, витиеватый и безграмотный, заканчивался он словами: «…если же с ним (телевизором) случится что-нибудь либо он придет в негодность, я – имярек, обязуюсь выплатить старшине такому-то полную его стоимость».
Старшина блефовал. Он думал, что я испугаюсь таких обязательств и откажусь от телевизора… Он не знал, что его контрагентом по сделке выступает юрист, понимающий, что данное обязательство не имеет юридической силы.
Телевизор был водворен на стол в клубе. Наряду строго наказано прикрывать его грудью в случае возникновения межнациональных конфликтов и показано, как им пользоваться.
– Наколол ты меня, комиссар, – сказал Силин, увидев телевизор. Оказалось, что он договорился со старшиной «второй рота» взять телевизор на праздники в «штаб-квартиру», причем без всяких расписок.
– Чтобы не скучно было, – заключил он.
– А скучно не будет, – сказал я, разозлившись, – я вас всех развеселю.
Силин такой грубости не ожидал и только покачал головой, дескать, во вкус входишь, комиссар, но вслух ничего не сказал.
Вечер прошел в предчувствии праздника, отдыха и возможного несчастья. Я провел поверку и разрешил в нарушение распорядка дня смотреть телевизор до конца программы, но лежа в кроватях.
Седьмого на подъем пошел Силин. Я мог покемарить лишних пару часов, однако не спалось: мешало все то же предчувствие беды, и я пошел в роту.
По распоряжению командира отряда, к которому мы были прикомандированы, торжественные построения проводились в ротах, там же зачитывались поздравления с праздником.
Настроение у личного состава было хорошее, но многие выглядели невыспавшимися, наверняка до упора смотрели телевизор, а потом разговаривали, покуривая в кулак: сомнительно, чтобы кто-то выходил ночью в мороз в курилку.
Во время построения Силин и Гребешков проверили наличие в строю наиболее «борзых» представителей нашего интернационала и дали мне знать, что все в порядке. После этого они стали усаживать роту на табуретки в проходе, а я побежал в штаб за обещанным мне ветераном.
Ветерана звали Александром Сергеевичем. Он был высок, сух, горбонос. Редкие седые волосы его были аккуратно зачесаны назад. Одет он был в черный костюм и белую рубашку без галстука, застегнутую на все пуговицы, на лацкане пиджака красовались три ряда орденских планок. Но самое примечательное в нем было полное отсутствие позы, менторства и попыток заигрывания с аудиторией.
Бывший сапер просто, без обычных штампов и патетики рассказал о войне. За все время он ни разу не употребил слово «воевал», а говорил: строил, наводил, восстанавливал, то есть работал. Работал, когда ночью зимой полз впереди разведгруппы, обеспечивая ей безопасный проход в минном поле; работал, когда искал материал для переправы в безлесной местности; когда вязал и подносил к будущей переправе деревянные плотики; когда наводил переправу под артобстрелом и когда собирал разбитые плотики в реке, чтобы эту переправу восстановить.
После встречи мы повели роту в кино. Потом был праздничный обед, отличавшийся от обычного десятком яблок на столах. После обеда я разрешил поспать два часа. Силин, однако, был против.
– Что ты делаешь, комиссар, – говорил он свистящим шепотом, – они сейчас выспятся, а ночью их в самоход потянет.
– Не потянет, – ответил я ему уверенно – не потому, что был действительно в этом уверен, а для того, чтобы хоть как-то оправдать собственное решение.
По подъему были еще один фильм и очередное построение, на котором не оказалось Кошкина. Тумашевский, уже заступивший дежурным по роте, послал на поиски Копача, и тот вскоре появился с Кошкиным. Силин распустил роту и стал «воспитывать» нарушителя дисциплины, принюхиваясь, не пахнет ли от него спиртным. Спиртным не пахло, но Кошкин был пьян. Какой дряни хлебнул наш «штык», было непонятно, но уже через минуту лицо и руки его стали покрываться пятнами красного цвета.
– В санчасть, – сказал я Тумашевскому, – опять твои…
После промывания желудка в санчасти Тумашевский привел Кошкина в роту без пятен, но с синяком под глазом. Копач разобрал постель и уложил пострадавшего спать.
– Шли бы вы отдыхать, товарищ лейтенант, – сказал мне Силин перед вечерней поверкой. Кругом были люди, и он не решился назвать меня комиссаром. – Отдохните, завтра навоюетесь по самую маковку…
– Успею, – бодро ответил я, – успею…
После поверки Силин пригрозил, что ночью проверит наличие людей и, если кто-то будет отсутствовать, поднимет всю роту на поиски. Не думаю, что ему удалось бы это сделать, но шум недовольства по шеренгам прошел – значит, слова его достигли цели: его услышали и поняли.
Я давно заметил, что грубые выпады Силина достают до печенок быстрее, чем мои беседы.
Пока рота укладывается, Силин ходит вдоль коек и щелкает себя по сапогу вырванным из метлы прутиком. Ему не нравится, что я целый день крутился в роте, остался на поверке, но он не дурак, не бросается выяснять отношения – понимает, что ссора на глазах у подчиненных нам обоим дорого обойдется… Я знаю – мы поссоримся позже: рано или поздно это должно произойти – уж слишком долго мы живем бок о бок и не имеем возможности друг от друга отдохнуть.
Силин инструктирует дежурного по роте, и мы уходим. По территории части идем молча, минуем КПП. Холодно, под ногами поскрипывает снег, отъевшаяся на солдатской кухне собака пробегает мимо, мы то и дело спотыкаемся о вмерзшие в землю кирпичи и арматуру – верные признаки ведущегося неподалеку строительства.
– Не надо было тебе, комиссар, оставаться на поверку, – говорит наконец Силин, – личный состав – он все видит… он подумает, что замполит старшине не доверяет, а это конец всему… Если старшина в роте не авторитет – нет порядка. Старшина в армии – фигура, он на три метра под землю видит…
«Эх, старшина, – думаю я, – точно так же говорят о своем значении другие: человеку свойственно считать именно себя тем столпом, на котором стоит мир…»
Но вслух говорю:
– Ты прав, Юра, перебор получился, на поверку можно было не оставаться.
Силин был убежден, что я буду отстаивать свою правоту. Больше ему сказать нечего: я выпустил из него пар…
Опять молчим, а спустя минуту Силин вновь забрасывает удочку, хочет проверить, не разыгрываю ли его я.
– Я что-то плохо себя чувствую, – говорит он, – хочу завтра отлежаться.
– Ну что ж, отлежись, только Гребешкова не втягивай.
– Какой разговор, – отвечает он и в знак примирения рассказывает анекдот, хватая меня за рукав шинели.
«Идет старшина вдоль строя и говорит: “Вам, товарищ боец, надо подстричься”, – и, чуть задержавшись, говорит: “И вам”. Останавливается у следующего и говорит: “Вам – подворотничок подшить заново – несвеж”, – и опять: “И вам”. Ротный его спрашивает: “Что это ты все время “и вам” говоришь?” А старшина ротному: “Я отдаю приказание и вижу – бойцу оно не по нраву, и он мысленно отвечает: “Хрен тебе, старшина”, – а я: “И вам”».
Силин натянуто хохочет и последний раз спотыкается о кирпич перед дверью ДОСа.
Future
Ровно в шесть дневальный у тумбочки вяло рявкнул:
– Подъем.
Веригин по привычке чуть было не сорвался с кровати, но, вспомнив, что он на новом месте, сдержался, посмотрел, что делают остальные. На новом месте нельзя иначе. Старая поговорка о том, что в чужой монастырь со своим уставом не лезут, была как нельзя к месту. Все новое несет в себе элемент опасности, и не потому, что новое – опасно. Просто в старом ты уже знаешь, что хорошо и что плохо, что может принести опасность, а чего можно не опасаться. Новое все опасно, здесь все может принести тебе неприятность. Поэтому на новом месте человек ведет себя более осторожно. И прежде всего он старается определить истинные правила, устав того монастыря, в который его занесла судьба.
«Смотри и мекай балдой», – вспомнилось ему выражение его бывшего теперь сослуживца Сеньки-причесона, и он продолжал смотреть и увидел, что большинство его настоящих сослуживцев не торопились выполнять команду, да что там не торопились, вообще ее не выполняли. Впрочем, это никого не трогало, даже дневального. Он как петух прокукарекал, а там хоть не рассветай… Все это наводило на размышления. Там, где служил Веригин раньше, такого не было, и он еще раз презрительно подумал, что попал к «соляре», а что с «соляры» возьмешь – ни украсть, ни покараулить.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?