Текст книги "Первый кубанский («Ледяной») поход"
Автор книги: Сергей Волков
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 71 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
Мы едем по пересеченной местности, утром по замерзшему грунту, который к полдню растаивает и образует липкую глинистую грязь. Мы слезаем с повозок и идем пешком, выбирая места по окраине дороги, где глина не так вязко вцепляется в сапоги. Стороною проезжает по более твердому грунту небольшая линейка, запряженная одной лошадью. В ней Н. П. Щепкина везет раненого полковника Хованского. Она сама правит в черной кофте и в городской шляпе. На белом коне едет знакомый кавалерийский офицер. Его конь крупный, с загнутой массивной шеей, грызя удила, крепкими ногами наступает на землю, порываясь перейти на рысь, но, сдержанный всадником, он вскидывает головой, трясет гривой, раздраженно рвется вперед.
Вот Б. Суворин в странном одеянии: в элегантных желтых крагах, в дорожной фуражке английского туриста и в какой-то бабьей кацавейке, из-под которой выступают полы его костюма. С короткой трубкой в зубах, с карабином на плече, он, видимо, нисколько не тяготился трудностями похода и не смущался видом своего костюма, склонный всегда весело шутить, подтрунивая сам над собой.
Вот Шеншин, предводитель дворянства, в смушковой шапке, в высоких охотничьих сапогах, в куртке с меховым воротником, с торчащим из кармана большим наганом. «La cocarde du roi», – говорит он весело, указывая на свою белую повязку на шапке. Бедный Шеншин, думал ли он о смерти в то время, как, шагая по грязной дороге, радовался своей белой повязке. Через несколько дней его не стало. Он умер от заражения крови в одном из горных аулов.
Вот тихою поступью идет сестра, молоденькая гимназистка из Таганрога. Раненые звали ее тетей Наденькой, и нельзя было иначе назвать эту скромную девушку с ее печальными, кроткими глазами. Я видел ее после с широким шрамом на лбу от сабельного удара. Где она теперь, эта тетя Наденька?
Вот две сестры Татьяна и Вера Энгельгардт – в кожаных куртках и в высоких мужских сапогах. Весь поход они сделали пешком. В Новочеркасске в зале гостиницы я видел их хотя и просто, но всегда изящно одетыми, за столом в обществе наших офицеров. Воспитанность сказывается и в умении себя держать, и в их обращении, и в их речи. Теперь в больших сапогах, в засученных юбках среди пестрой толпы, шедшей с нами, они оказались также на своем месте. А были они институтками, воспитанницами Смольного.
Я мало их знал в то время. Только после я узнал, кто такая Вера Энгельгардт[118]118
Вера Вадимовна Энгельгардт после 1-го Кубанского похода служила сестрой милосердия в частях гвардейской кавалерии, где служил и ее брат – ротмистр Юрий Вадимович Энгельгардт. Оба они были участниками Бредовского похода и после интернирования в Польше 20 июля 1920 г. были эвакуированы в Югославию, откуда возвратились в Крым в Русскую Армию генерала барона Врангеля.
[Закрыть]. Все время она не расставалась с армией, мужественно выносила невзгоды в походе, в боях, в отступлении. Никогда я не видел ее упавшей духом. Она искала и шла спокойно на подвиг. Ни малейшей экзальтации, просто и естественно. Она как будто не умела радоваться, но никогда и тени уныния и упадочных настроений. Так должно, а должное она выполняла без колебаний. Она осталась при своем раненом брате на Кубани при десанте во время крымского периода нашей борьбы, была захвачена большевиками и погибла. Она была вся белая во всей своей простоте и в высоком своем духовном подъеме.
Когда я думаю о русских женщинах Белого движения, передо мною встает образ Веры Энгельгардт, этой простой деревенской девушки – героини, замученной большевиками. И сколько их, этих русских женщин, прошло мимо нас незамеченными. И только раненый, больной, умирающий знает, с какой душевной теплотой и участием относились они к тем, кто страдал.
Сколько раз мне приходилось видеть в степи генерала Алексеева. То он шел в сопровождении ротмистра Шапрона, своего адъютанта, то один, опираясь на палку. Я вглядывался в знакомое мне лицо, всегда такое спокойное, и здесь то же спокойствие в выражении его лица, в его голосе, когда он говорил, в его походке. Он шел стороною, вдали от других. Он не мог командовать армией, не мог нести на себе тяжелое бремя боевых распоряжений на поле сражения. Физические, уже слабеющие силы не позволяли ему ездить верхом. Он ехал в коляске в обозе. Как будто он был лишний в походе.
Корнилов относился к нему недружелюбно. Штабные офицеры постоянно подчеркивали, что Алексеев не должен вмешиваться в военные дела, и во время похода не раз заставляли его переживать тяжелые минуты, как будто он своим присутствием только мешал им и лучше сделал бы, если бы остался в Новочеркасске. А между тем попробуйте вычеркнуть генерала Алексеева из Кубанского похода, и исчезнет все значение его. Это уже будет не Кубанский поход. Одним своим присутствием среди нас этот больной старик, как бы уже отошедший от жизни, придавал всему тот глубокий нравственный смысл, в котором и заключается вся ценность того, что совершается людьми. Корнилов один во главе армии – это уже не то. Это отважный, отчаянный подвиг, но это не Кубанский поход.
Судьба послала нам в лице Алексеева самый возвышенный образ русского военного и русского человека. Не кипение крови, не честолюбие руководило им, а нравственный долг. Он все отдал. Последние дни своей жизни он шел вместе с нами и освещал наш путь. Он понимал, когда, уходя из Ростова, он сказал: «Нужно зажечь светоч, чтобы была хотя одна светлая точка среди охватившей Россию тьмы». Никогда в самые тяжелые минуты, когда одинокий, как бы выброшенный из жизни он шел в кубанской степи, – он не терял веры.
Я помню. Обоз спускался медленно по покатости холма на мост через речку. Алексеев стоял на откосе и глядел на далекую равнину, расстилавшуюся на том берегу. О чем он думал? О том, чем была когда-то русская армия и чем она стала в виде этих нескольких сот повозок, спускавшихся к переправе? О том ли, что нас ждет впереди в туманной дали? Я подошел к нему. На душе было тяжело. Наше положение и неизвестность удручали. Он угадал то, о чем я думал, и ответил мне на мои мысли: «Господь не оставит нас Своею милостью». Для Алексеева в этом было все. В молитве находил он укрепление для своих слабеющих сил.
Те три тысячи, которые он вел, – это была армия составом меньше пехотного полка, но это была русская армия, невидимо хранимая Провидением для своего высшего предназначения.
* * *
Длинный поезд наших повозок далеко растянулся по дороге. Уныло было кругом. Серые, мертвые поля, обнаженные от снега, мертвые, темные кусты и деревья. Тусклое, серое небо. Вдали виднеются строения какого-то селения. Клубы темного дыма поднимались к облакам, низко ползущим над землею. Когда мы подъехали, мы увидели, что селение горит. Это были Саратовские хутора. Нам сказали, что оттуда все бежали, и из ближайшего болота по обозу открылась стрельба.
Мы остановились. Видно было, как горели дома, скирды сена, кучи соломы. Пламя огня зловеще прорывалось среди густого, то серого, то черного дыма, вспыхивало красными языками и исчезало в дыму. Вдоль дороги тянулись густые заросли высокого засохшего камыша. Из этих зарослей показался казак верхом; он гнал перед собою впереди какого-то мужика. Мужик останавливался, оборачивался и что-то говорил, разводя руками. Казак скинул винтовку со спины, прицелился, не слезая с седла; раздался выстрел, лошадь шарахнулась, мужик повалился на землю. И сразу нельзя было понять, что произошло. Как убил? Мужик лежал неподвижно. Казак отъехал. В камышах была скрыта засада, стреляли по нашему обозу. Казаки верхами объехали болото, поймали прятавшихся там большевиков. Несколько человек было пристрелено.
Я слез с повозки и пошел к селению. На улице было пусто. Ветер гнал клубы дыма низко над землею, вспыхивала ярким огнем солома во дворах, искры сыпались из горящих строений. Испуганные овцы гурьбою метались из одного конца в другой. И среди треска и шума пожара слышно было где-то жалобное мычание забытого теленка.
Я свернул в переулок. Здесь в грязи лежал труп убитого человека. Он был в солдатской серой папахе, с босыми ногами, обернутыми тряпками. Две огромные свиньи уткнулись в труп. Было отвратительно. Я увидел их морды, обрызганные кровью. Я отвернулся и пошел в сторону по огородам. Никого не было видно. Было пустынно. Но вдруг, я почти подошел вплотную, я увидел старуху возле избушки, совсем вросшей в землю. Она сидела у открытой двери на пороге, двумя локтями опираясь на колени согнутых ног. Грозное выражение ее лица поразило меня. Волосы были непокрыты. Худая, с костлявыми босыми ногами, она сидела неподвижно, неподвижно глядели ее черные глаза. И было грустно чувствовать на себе ее остановившийся взор. Она молчала, сжав строгие губы. Я невольно отошел назад. «Зачем царя согнали?» – послышался вдруг какой-то странный голос, точно она говорила про себя, обращаясь к кому-то. «Зачем царя согнали?» – повторила она, подняв голову и прямо глядя на меня.
Было что-то зловещее в этом пожаре, в дыме и пламени горящего селения, в этом трупе убитого человека, которого раздирали свиньи, было что-то роковое в этой безумной – одной, брошенной среди пожара у двери своей избушки. Вскоре я заболел горячкой, и в бреду меня постоянно мучил образ этой старухи. Я даже не помню, выходил ли я действительно на пожар Саратовского хутора или кто-либо рассказывал про старуху и ее слова, но только вся картина пожара, этот труп, эти свиньи с окровавленной пастью и эта роковая встреча в бреду ли или на самом деле врезались в мою память до мельчайших подробностей. Она являлась передо мной то старой калмычкой с трубкою во рту, угрюмой, бормотавшей про себя, то молодой женщиной, но я всегда узнавал ее. Это была все та же старуха у дверей избушки среди пожара Саратовского хутора.
Ко всем трудностям похода присоединялась еще и болезнь. Днем я себя чувствовал бодро. Была слабость, была боль в боку, но я мог ходить; жара не было. К вечеру начинался озноб, потом бред, и я терял сознание. И вот тут в бреду мучительно звучали ее слова: «Зачем царя согнали?»
* * *
Мы долго стояли на высоком нагорном берегу. Внизу быстро катила мутные воды вздувшаяся от половодья речка. У моста скопились повозки и медленно, одна за одной, перебирались по дощатому мостовому настилу на ту сторону. Узенький мост на высоких жердях покачивался при проезде груженых подвод, и на него по очереди пропускали по одной подводе. То с одного, то с другого бока, перелетая через мост, падали снаряды, всплескивая столбом брызг мутную воду речки.
А нам все приходилось ждать. На той стороне открывалась широкая низина. Виднелись группы деревьев и зарослей ивняка у берега, почерневшие стога сена, раскиданные темными пятнами по серой поверхности луговой низины. А там подымались возвышенности, занятые, как мы знали, большевиками.
Наконец мы тронулись, спустились с косогора и вслед за перебравшейся повозкой въехали на скрипящий и двигающийся под нами мост. Снаряды все продолжали падать в воду, в болото на том берегу, куда-то в сторону, и ни один из них не попал на жиденький мостик, по которому медленно перебирался длинный поезд нашего обоза. У перил моста на той стороне стоял Корнилов. Он следил за переправой, и на его глазах никто не смел нарушить порядок.
Уже рысью помчались мы по луговине между кустов, болотных ям и торчащих вокруг густых, высоких камышей. Мы остановились у стога сена рядом с другими, уже стоявшими там подводами. Снаряды не падали в нашу сторону. Мы видели лишь их разрывы в небе белыми облачками.
День был солнечный. По прозрачно-голубому небу плыли белые густые облака. Я лежал в повозке, прикрытый одеялом, и глядел на двигающиеся облака, на белые комочки разрывов, на верхушку стога, на который взобрался какой-то человек, на подводы, стоявшие вблизи, между которыми выделялся поднятый кузов коляски, я смотрел с тем безучастием, с которым смотрят на все заболевающие.
Все время отчетливо слышные орудийные выстрелы не переставали греметь. Мы стояли уже час, другой на одном месте. Мне не спалось. Я разглядел каждую повозку, стоявшую поблизости, разнузданных лошадей, уныло жевавших сено, брошенное охапками на землю, раненых, сидевших и лежавших в подводах в том ряду, на противоположной от нас стороне.
По прогалине между рядами подвод прохаживался то тот, то другой знакомый. Пройдет Новосильцев в поддевке, суетливо пробежит кто-то, спешно прошли юнкера с ружьями, за ними, догоняя, пробежали еще двое отставших. Я узнал среди них молоденького князя Туркестанова с его бледным, красивым лицом. Прошла полная пожилая сестра в черной косынке, с большой корзиной, наполненной кусками хлеба, и, подходя к подводам, стала раздавать раненым, каждому по ломтю. Пролетел со свистом снаряд и ударился в болото, брызги взлетели высоко кверху. За ним другой, третий. Усталый юнкер в шинели с винтовкой в руках подошел, прося присесть на повозку, и, тут же усевшись, сразу захрапел, сидя со спущенными ногами.
Напротив нас стоял широкий фургон с парой лошадей в городской упряжке. Поверх сундука сидела баронесса в своей котиковой шубке. Ее рыжеватые волосы выбились, плохо причесанные, из-под барашковой шапочки. Усталая, она согнулась на сундуке, прикладывая то и дело к глазам носовой платок; рука как-то беспомощно упала на колено. Барон, стоя у фургона, что-то говорил, видимо утешая жену. Снаряды уже совсем низко неслись над обозом, слышался скользящий в воздухе свист, раздавался резкий звук разрыва. Юнкер продолжал храпеть, согнувшись и опустив голову. Раздался резкий удар.
Я вздрогнул и приподнялся. В той стороне, где виднелся поднятый кузов коляски, между повозок какое-то движение. Пробежала сестра, еще кто-то. Сказали, что убит кучер генерала Алексеева. Снаряды уже с другой, противоположной стороны, из-за речки, стали пролетать над нами. Слышен протяжный, раздражающий свист. Обоз не трогался с места. Все так же понуро стояли лошади. Раненый, сидя в повозке со спущенными ногами напротив меня, закусывал крутым яйцом и ломтем хлеба. И, глядя, как он очищает яйцо, посыпает его солью и спокойно жует хлеб, и сам как-то спокойно ко всему относился. Баронесса сдержанно всхлипывала.
Между рядами повозок взад и вперед ходил Новосильцев. Я следил за его ходьбою. На ходу он то опускал, то подымал голову. И странная вещь: я, лежа в повозке, совершенно машинально стал делать то же движение головой. Резкий удар заставил меня приподняться. Спавший юнкер встрепенулся и растерянно глядел по сторонам. Сзади нас, в противоположном конце, билась ногами на земле лошадь. Двое людей под руки поднимали бородатого возчика. Слышны были стоны. Мимо нас провожатые пронесли раненого на скрещенных руках. Старый возчик цеплялся за их шеи и стонал. И опять все так же юнкер храпел, уткнувшись в повозку. Новосильцев продолжал ходить на прогалине между рядами обоза, и слышны были всхлипывания баронессы.
Спешно прошла мимо нас группа людей с винтовками. Это уже не были юнкера, а была вызванная из обоза тыловая команда. В самом разнообразном одеянии, кто в штатском, кто в военном, – все, кто был способен носить оружие. Последний резерв. А обоз все продолжал стоять на месте. День уже клонился к вечеру. Косые лучи солнца уже падали не прямо на нас, а с правой стороны. Тень от стога сена прикрывала стоявшие возле повозки.
И вдруг мы слышим крики «Ура!», доносившиеся издалека, все ближе и ближе среди нашего обоза. Сказали, что приехал посланный от генерала Эрдели. «Ура, ура!» – кричали люди, и все поле, где стоял обоз, огласилось громкими криками. Большевики слышали, и эти крики должны были смутить их. Орудийная стрельба как будто затихла, или это так показалось среди радостного возбуждения, охватившего нас. Передавали друг другу, что генерал Эрдели с десятью тысячами в одном переходе от нас, и снова крики «Ура!» подымались в обозе. Кричали раненые, кричали больные, сестры, кричали возчики. И тут пришло известие, что наши части отогнали большевиков и путь очищен.
Обоз тронулся. Мы проехали не более пятисот шагов, как увидели строения какого-то хутора. Офицеры стояли, прячась за стеной хаты, один – на крыше, у трубы. Треск пулемета безостановочно зачастил совсем вблизи от нас. Обоз простоял весь день в пятистах шагах от расположения наших цепей.
Повозки мчались во всю прыть, свернули влево, в лощину между двумя холмами. Снаряды учащенно посыпались, но все в стороне, вправо от дороги, а крики «Ура!», то замолкавшие, то вновь громкие, оглашали скачущий поезд обоза.
* * *
Печально и уныло в горах. Туман висит в воздухе, и мелкими каплями моросит дождь. Холодная сырость ощущается всем телом. Нельзя укрыться от нее. Она проникает за воротник, в рукава, под одеяло. Печальный вид окрестностей. Солнце не блещет на зелени луга, и весенняя трава кажется тусклой и темной, не радующей взора. Низкий, корявый дубняк с его оголенными сучьями, уродливый, как карлик-калека, стоит по сторонам, то в одиночку, то редким лесом. Когда-то здесь были дремучие леса, в трущобах скрывалась черкесская засада, и горе казачьему разъезду, неосторожно углубившемуся в чащу. Теперь все вырублено, и карлик-дубняк заменил дубы-великаны.
Унылы горские аулы. Темные дощатые сакли, такая же темная дощатая мечеть с ее башней – минаретом. Дождем политые стены кажутся черными от сырости, чернеют стволы и сучья деревьев, кусты, плетни и дощатые заборы. Все тускло и серо кругом. Не видно стада на лугу. Одинокие бродят мелкие и чахлые коровы и такие же мелкие понурые лошади. И люди такие же невзрачные. Вместо крупного, дородного кубанского казака – черкес-горец, худой, остролицый, не в нарядной черкеске, а в каких-то лохмотьях, без кинжала у ремня.
Когда-то эти аулы долго и упорно боролись с русскими. Позднее всего было замирено маленькое воинственное племя черкесов. Лишь в шестидесятых годах, когда уже Дагестан был покорен и Шамиль доживал свои дни в Калуге, солдаты и казаки проникли в горские аулы. С тех пор черкес перестал быть страшен для окрестных станиц. Он жил в бедности, занимался скотоводством, покупая хлеб, и уходил в отхожие промыслы по хуторам и станицам. Его можно было встретить в отдаленных русских губерниях в качестве лудильщика самоваров и бродячего кузнеца. «Черке-ез называется», – говорил он своим гортанным говором, объясняя русским, кто он такой. И вот это-то нищее, мирное население подверглось всем ужасам революционных насилий. «Мир хижинам, война дворцам» – как это звучит правдиво.
Аул Несшукай был весь опустошен и разграблен большевиками. Вся молодежь, более двухсот человек, схвачена и расстреляна. Скот угнан. Старики, женщины, дети бежали в горы. Когда мы проходили через аул Несшукай, это было мертвое кладбище; бродили одни лишь голодные собаки. Ни души нигде. Пустые, заброшенные сакли. Те же зверства в аулах Панежукай и Шенджий. Везде, где мы останавливались, мы слышали о грабежах, о насилиях над женщинами, истязаниях и убийствах.
Офицер штаба показывал мне забытую записную книжку какой-то большевистской сестры, бывшей с красными в этих аулах. В каждой строчке сквозил ужас отчаяния от соприкосновения с реальностью революции. Видимо, в ней сохранились еще человеческие чувства. Дрожащею рукой записала она, как ей самой пришлось с револьвером в руках отбивать черкешенок, на которых набросились озверевшие солдаты. Записная книжка эта была брошена при уходе из аула и попала к нам в руки.
Аулы были сплошь разграблены. Куска хлеба нельзя было достать. Голодные раненые бродили, заходя в дома просить у знакомых, нельзя ли чего поесть. А у нас у самих ничего не было. Принесут какой-нибудь жидкий суп, и каждый так и глядит на маленький кусочек говядины, плавающий поверх. Тянули жребий, кому достанется. Сахар раскалывали на четыре части и делили между собой. В аулах мы испытали настоящий голод.
В Панежукае, где у нас была дневка, я уже совсем захворал. Я лежал в комнате с крошечными оконцами, на глиняном полу, подостлав полушубок и укрывшись буркою. Мои спутники куда-то разошлись. Я не слышал их голосов за дверью. Наступали сумерки. Стало еще тусклее, чем днем. Чувство одиночества угнетало меня. Я старался заснуть и не мог. В голове стучало, и чувствовалась боль в висках.
Мысли мелькали бессвязно, искрами вспыхивали и исчезали. Закроешь глаза и видишь, как в кинематографе при быстро вертящейся ленте. И больно от этих мелькающих картин. А оторваться, остановить, нельзя. Иногда что-то увидишь ясно. Мост, доски трясутся. Лошадь оступилась и бьет ногами. Жидкая решетка ее не удержит. Вот-вот мы опрокинемся в реку. И страшно сорваться и упасть. Видишь кузов коляски недалеко от стога сена. Снарядом убило кучера. И вдруг вспоминается баронесса с ее рыжими волосами. Как это глупо. К чему в Кубанском походе какая-то баронесса? В жизни всегда так… бессмыслица… «Животы спасаем» – припоминаются слова Кислякова… Все пропало.
И среди этой путаницы мелькающих мыслей и картин вдруг видишь дым, пожар; отчетливо видишь красные языки пламени. Труп убитого, того малого с обезображенной головой, не похожей на человеческую. Свинья грызет его, как она грызет всякую падаль. И ничего в этом нет ужасного. Это не труп большевика. Вот седенькая бородка… убитый полковник… он двигает руками, он еще жив. Свинья подняла морду. И морда эта вдруг растет и растет, становится огромной. Кровь капает. Видишь маленькие прищуренные глазки. Она насмешливо глядит своими глазками, точно смеется, оскалив зубы. И клубы дыма и дыма застилают все…
Но вот подошла она. Я еще не видел ее, но чувствовал, что это она. Она села в углу в той же позе, как я ее видел у избушки. Это была старая калмычка, вся сморщенная, с трубкою во рту, но это была не кто другая, как она. Губы ее, не выпуская трубки, бормотали какие-то бессвязные слова, но я понимал их смысл. Она была ко всему безучастна, угрюма и глухо бормотала, как бы про себя, все те же слова. Слова эти не были обращены ко мне, но я чувствовал боль от ее укоров, острую боль в висках. «Зачем царя согнали?» Она поднялась. Лицо ее вытянулось, длинная костлявая рука протянулась ко мне. Я чувствовал, как она прикасается к моему лбу, чувствовал боль от этого прикосновения.
И нельзя никуда уйти. Красный свет режет глаза тут совсем близко. Лицо старухи склоняется надо мной. Я вижу ее глаза, но глаза эти какие-то другие: не те страшные черные глаза с неподвижным взором. Нет, это глаза другие, и рука, прикасающаяся ко лбу, другая; я чувствую мягкое прикосновение пальцев. «Вы плохо себя чувствуете», – говорит знакомый женский голос, и от звука этого тихого голоса я прихожу в себя. Свет горящей свечи, стоящей рядом на полу, ослепляет меня. Я щурюсь, стараюсь приподняться. «Нет, нет, лежите», – говорит сестра Энгельгардт. Как радостно было мне ее увидеть.
* * *
С утра моросил холодный дождь. Туман то густой, облачной пеленой, то прозрачной дымкой обволакивал всю окрестность. Сквозь туман проглядывали темные очертания кривых, изогнутых стволов и сучьев дубняка, темнелся косогор, торчащие на нем кусты, тут и там стога сена. Солнце без лучей, плоское и круглое, краснелось низко над землею. На него можно было прямо глядеть глазами. Лишь ближайшие повозки были видны, лошади и люди, шедшие по сторонам дороги, а далее двигались темные пятна во мглистом тумане. Было холодно и сыро.
Обоз медленно продвигался по дороге. Вязкая глина цепко хваталась за колеса, за копыта лошадей, за сапоги пешеходов. С трудом выдергивались ноги. Мы шли походом с боевыми частями. Но в трех – пяти верстах от аула они свернули направо, по направлению к Ново-Дмитриевской, а обоз потянулся к станице Калужской. Я видел, как они отходили по узкой лесной дороге, между густыми высокими зарослями.
Как будто я узнал моего младшего в серой солдатской шапке, с винтовкой в руке, среди других на повороте дороги; белая папаха генерала Маркова как будто мелькнула в сумраке тумана. Оба моих сына уходили от нас туда, в эту окутанную мглою лесную просеку. Лихорадка меня не трепала. Чувствовалось только недомогание и тяжесть после вчерашнего бреда. То, что я видел в бреду, не исчезло бесследно, и утром я думал все о том же.
Наша повозка, медленно ворочая колесами, сплошь облепленными глиной, двигалась за другими, также облепленными грязью. Пошел дождь, и, падая крупными каплями, холодил лицо и руки. Трудно было укрыться от дождя в тесноте нашей повозки. Вода скоплялась в складках, покрывала и одежды и при движении холодной струей заливалась в каждую щель. Ощущение стужи и сырости проникало во все тело.
Кисляков и Родионов предпочли идти пешком, чтобы согреться. Я продолжал лежать неподвижно на мокрой соломе, прячась, как мог, от холода и дождя. Глина размякла. Дорога не стала такой вязкой, и повозка покатилась быстрее по лужам и грязи.
Местами мы переправлялись через мутные потоки, катившиеся широким разливом на нашем пути. Колеса опускались совсем низко, и вода касалась дна нашей телеги. Мы ехали все время в гору среди редкого дубняка и кустарника. То чувство одиночества и заброшенности, которое я испытал, лежа на полу в черкесской сакле, остро охватило меня. Тревожно было думать пропасть в этой глухой трущобе.
Дождь продолжал бить тяжелыми каплями. Стало темно, как в сумерках. В низких ползучих облаках показались просветы: туман начал рассеиваться. Вперемежку с дождем падал снег то белыми хлопьями, то мелким градом. Дул резкий ветер, и под одеялом в полушубке ощущалась то в том месте, то в другом его острая, холодная струя. Застучали резко градины по застывшему одеялу. Все покрылось ледяной корой. На усах, на бороде налип лед. Покрывавшее меня одеяло стало твердым, как доска, и хрустело при каждом движении, хрустели рукава полушубка. На шапке целая льдина; ее тяжесть ощущалась на голове. Холод в спине, в боку при всяком прикосновении к жесткой поверхности одеяла. Лежишь, точно скованный, в хрустящей жестяной одежде.
Медленно продвигался обоз по застывшей дороге. Наш серый ломовик с трудом вытягивал из ямы повозку. По сторонам виднелись отставшие телеги. Лошади выбивались из сил. Группы раненых пешком брели по мерзлой слякоти. Груженые фургоны застревали в промоинах. На дороге стали все чаще попадаться брошенные подводы без лошадей и брошенная кладь, сваленная в кучу.
Стало вечереть. Деревья и придорожные кусты, покрытые инеем, белеют в тусклых сумерках. Какие-то люди, согнувшись, пробираются стороною. Их видно на белеющем снегу. Среди них женщина. Вьюга раздувает ее косынку. Она сжала перед собою руки, идет наклонясь. Порыв ветра сдул косынку, и растрепанные волосы разнеслись по ветру. Она как-то беспомощно схватилась руками за голову. Я увидел тетю Наденьку. Мне стало невыразимо жаль ее, эту тихую и скромную девушку.
Снег крупными хлопьями повалил кругом. Я чувствовал боль от холода, боль от жалости к этой беспомощной, молоденькой девушке, бредущей из аула в метель по глухой лесной дороге, боль от всего, что я видел. Больные, раненые, умирающие – захваченные дикой снежной пургой в глухом лесу. Стало совсем темно.
Каждый толчок по застывшему глиняному грунту отзывался резким ударом в спину. А лошади двинулись быстрее. Нужно было спешить доехать до станицы. Мучительно было трястись по мелкой колоти, когда мы рысью проезжали по выгону и затем по станичной улице вдоль заборов, по замерзлым комкам. Повалил снег и покрыл все белым саваном. Среди ночной темноты редкие огни мерцали в окнах.
Мы долго стояли на площади перед каким-то зданием с крылечком. Я остался один на подводе. Все ушли в поисках за квартирой. Отворялась дверь, и освещенная изнутри полоса открытой дверной створки ярко выступала на темном фоне здания. Входили и выходили люди. Ветер завывал и со свистом погнал и падающие хлопья снега, и снежную пыль и закрутил в вихре. Все помутилось и зарябило в глазах. Наконец я услышал, как, подходя к нашей подводе, Новосильцев ругался, что ни от кого нельзя добиться толку. Он уселся на передок, влезли двое других, и мы тронулись по густому, наваленному снегу в темноту, раза два или три где-то останавливались, пока не отыскали, наконец, хату, куда нас пустили на ночлег. Меня с трудом высадили и провели по ступенькам на крылечко и оттуда к комнату, тускло освещенную висячей лампой.
В комнате казаки собирали свои вещи, шашки, винтовки и выходили наружу. Это были кубанцы, отправлявшиеся на Ново-Дмитриевскую и очищавшие для нас помещение. После холода сразу почувствовалось тепло. Я скинул тяжелую, обледенелую шапку с головы, снял промерзший полушубок и улегся. Было приятно лежать на мягкой постели в тепле, возле горящей печки. Новосильцев пошел хлопотать о лошадях, Кисляков в кухню, к хозяйке. К нам то и дело входили люди, искавшие так же, как и мы, куда бы приткнуться, и с досадой уходили. Но все-таки какие-то женщины-прапорщицы вымолили разрешение поместиться в углу нашей комнаты на полу.
Я дремал, но уснуть не мог. На дворе слышно было, как завывала вьюга. Прошло не более часа, как те же кубанцы, занимавшие нашу комнату, вернулись назад. Они вошли, покрытые снегом на бурках, на папахах, на бородах. «Зги не видно, где уж тут дорогу найти?» – говорили они и намеревались вновь водвориться в оставленном ими помещении. С трудом удалось генералу Кислякову их выпроводить.
Мы знали, что кубанцы должны были идти на поддержку наших боевых частей; знали, что в ту же пургу наши пошли в поход и теперь вели бой под Ново-Дмитриевской. Завывание вьюги, возвращение кубанцев, их отказ от выполнения боевого приказа заставляли с тревогой задуматься о своих. Я видел их утром на повороте двух дорог. Теперь в эту стужу, которая так измучила нас на переходе, они одни, оставленные кубанцами, ведут ночной бой в такую снежную пургу. С беспокойством прислушивался, как на дворе бушевала вьюга.
Вошел молодой казак. Он отряхнул от снега бурку и папаху. «А там вовсю жарят, – сказал он равнодушным тоном. – Со двора все слышно. Пулеметы так и трещат». Это был знакомый Родионова по Новочеркасску. Он был наряжен в цветной бешмет и в черкеску, туго перетянутую в талии серебряным поясом. Его щегольской вид, красивое лицо с усиками производили неприятное впечатление. Он тотчас начал перебирать с Александром Ивановичем новочеркасские воспоминания, и в этих рассказах он, видимо, так же хотел покрасоваться, как и в своем костюме.
Разговор перешел на убийство доктора Брыкина. Это было убийство, наделавшее большой шум в Новочеркасске. Доктор Брыкин вел и в казачьем кругу, и в печати, и на собраниях агитацию за большевиков. Его ненавидели, и однажды он вдруг пропал. Через неделю тело его нашли в колодце. Убийцы так и не были разысканы. И вот теперь в станице Калужской один из участников убийства рассказывал нам, как они заманили доктора ночью к больному, свезли на извозчике на окраину города и убили, а труп сбросили в колодезь. Самый хвастливый тон рассказа был неприятен. Он говорил, заложив ногу на ногу и поигрывая концом своего серебряного ремешка. В комнате становилось душно. Я встал и вышел на крыльцо. На ступеньки, на пол крылечка нанесло груду рыхлого снега. Темь стояла непроглядная в небе так же, как и кругом у крыльца.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?