Текст книги "Красное спокойствие"
Автор книги: Сергей Захаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Чиновники, изможденные неустанными кражами из самых разных бюджетов, которыми им доверили управлять, тоже, как правило, не блистали постельными подвигами. Гораздо важнее для них было, чтобы собеседник понимал: сидеть там, где они сидят, и воровать столько, сколько они воруют – дело крайне ответственное, сложное, требующее недюжинного таланта и разрушительное, к тому же, для здоровья. И не просто понимал, но и почтительно жалел их за это. Монсе жалела без особого труда, справедливо рассудив, что ее от этой жалости не убудет, а людям все же приятно.
Заезжие рок-идолы, поразительно не похожие на публичных себя – все, без исключения, сильно налегали на алкоголь, безжалостно мешая его с наркотой – и тоже не доставляли особых хлопот.
Мафиозные лидеры в большинстве своем были пожилыми, обремененными детьми и внуками, отлично воспитанными и галантными людьми, умевшими ценить женский ум и красоту – и того, и другого у Монсе имелось в избытке, поэтому с мафией она тоже ладила.
Конечно, если речь шла о юнцах из богатых семей или спортсменах, или, в особенности, о клиентах из католической среды, Монсе приходилось и попотеть – но это, в конце концов, предполагалось самой сутью ее профессии!
Одним словом, все было хорошо – так хорошо, что Монсе начала подумывать о том, что долго так продолжаться не может: слишком уж похоже все на прекрасный сон! Неизвестно, накликиваем ли мы беду, когда начинаем предвкушать ее заранее, но в случае с Монсе именно так и случилось.
«Пес» – так она для себя окрестила его в первый же раз – и ничуть, как вскоре выяснилось, не ошиблась. Манерный, за шестьдесят, мужчина с фальшивым насквозь лицом. С «изжитым» лицом, как выразилась Монсе. В первый, впрочем, раз, все прошло как обычно.
Во второй раз «Пес» явился с другом – таким же, как он, бодрячком за шестьдесят, с дряблой шеей и такими же, как у «Пса» извилисто-неуловимыми глазами. Правила работы в «клубе» предусматривали такой вариант, за соответствующую доплату, разумеется – поэтому снова никаких проблем не возникло.
В третий раз «Пес» пришел без друга-бодрячка, но с огромным королевским догом тигриного окраса и возжелал, чтобы Монсе непременно возлегла с ними обоими, поочередно и вместе – тогда терпению Монсе наступил предел.
(В этом месте рассказа ее Пуйдж так разволновался, что убийственной своей клешней едва не переломал Монсе все пальцы. Снова, снова он узнавал свою Монсе, и понимал, как ей тогда, при ее характере, пришлось. Всякий способен сохранять чувство собственного достоинства, работая в городской библиотеке, а вот делать это, будучи проституткой – задачка еще та! Впрочем, Пуйдж не сомневался, что Монсе она оказалась по плечу.)
– Ты знаешь, кто я такой? – бесцветно спросил «Пес», терпеливо выслушав все проклятия, которые обрушила на его голову Монсе. За весь монолог он ни разу не перебил ее, как будто чужая, обращенная против него, ярость доставляла ему особое удовольствие. Красавец-дог хранил такое же внимательное молчание. -Ты знаешь, что мне не отказывают?
Монсе еще раз повторила, кем считает его и его собаку, и куда им нужно сию минуту идти. «Пес» особенно нехорошо улыбнулся, однако настаивать ни на чем не стал. Дог не улыбался, но сохранял такое же олимпийское спокойствие.
«Пес», оглядев Моне еще раз стылыми глазами, выглянул в коридор и дважды негромко свистнул, словно подзывая еще одну собаку. После он отдал кое-какие распоряжения прибежавшему охраннику, и, принялся аккуратно раздеваться. Через минуту охранник вернулся и привел с собой длинную и прямую, как стрела крана, бельгийку Беатрикс.
– А эта пусть смотрит! – велел «Пес» охраннику, кивнув на Монсе. – проследи!
После чего он и его собака, поочередно и вместе, занялись Беатрикс, которой, похоже, все эти штуки не были в новинку – и Монсе вынуждена была наблюдать эту мерзость.
– Ты знаешь, что мне не отказывают? – повторил «Пес» еще раз, уходя.
– Ну ты даешь! – удивилась Аабелла, когда Монсе рассказала ей о мерзавце. – Это же был сам хозяин! Точнее, один из хозяев – второй, поговаривают, заседает в парламенте. Даже не знаю, подружка, что тебе и сказать…
Вид у нее был озабоченный – и не зря. Вскоре один из постоянных клиентов, некто сеньор Рамирес, явно близкий знакомый «Пса», человек молчаливый и с одним глазом, обвинил Монсе в пропаже бумажника с внушительной суммой денег – причем, тут же нашлись и свидетели: шепелявый поляк-охранник Янек и одна из девиц с экзотическим именем Оксана, готовые под присягой в суде подтвердить, что видели этот самый бумажник у Монсе. Классический вариант, что и говорить: следующих полгода Монсе пришлось работать почти за так, отдавая львиную долю зарплаты на выплату несуществующего долга.
Через полгода к ней снова явился «Пес», и снова с псом, и снова с прежним предложением: он, похоже, испытывал истинное наслаждение, забавляясь таким образом с Монсе.
– Ты знаешь, что мне не отказывают? Не отказывают ни в чем? Никогда и ни в чем? – поинтересовался все тем же лишенным эмоций голосом он, и Монсе поняла, что работать в этом заведении ей больше не придется.
Так, в конце концов, оформив частное предпринимательство, она оказалась на трассе Н-2. Заработки здесь были не в пример меньше, да и налоги съедали немалую часть дохода – зато стояли теперь над нею только Бог да полицейский патруль, и никакая тварь не могла заставить ее заниматься мерзостью, противной человеческому естеству.
Более того, через год она если не полюбила, то приняла придорожную работу. Клиент здесь шел попроще, зато и пафоса было меньше, чем в недавнем раю.
В конце концов, благодаря этой ее работе Пуйдж и Монсе встретились вновь – и продолжили встречаться дальше.
«Иногда человеку нужно немного больше, чем голый кусок мяса на двадцать минут, – говорила Монсе. – А разве эти „креветки“ в настоящем сексе что-нибудь понимают?»
«Креветками» она называла 18-летних девчонок, работавших на той же трассе: басовито-прокуренные голоса, вечно-тупо-голодные взгляды, пирсингованные шмони и пупы, тату там и тату здесь (вот они, будущие обитательницы мира татуированных старушек) – и почти полное отсутствие тел. Ну не за что взять! И кто они в таком случае? Креветки и есть! И здесь Пуйдж полностью был с ней солидарен: ну, какой прок в тощей бабе? Нет, у женщины должны быть формы, и формы фигурные – иначе что же это за женщина?
У Монсе – были, а еще она знала наизусть тысячи, никак не меньше, стихов (влияние прежней профессии) и иногда декламировала их прямо во время занятий любовью: это, как выяснилось, здорово заводит обоих.
Особенно по душе было ему «…среди белых стен испанских черные быки печали…» – у Монсе выходило изумительно, да и вообще: он гордился, что знает ее и с ней спит.
Из ее же рассказов Пуйджу было известно, что треть всех клиентов – потайные мелкие извращенцы, не рискующие проделывать со своими женами безобидные, в общем-то, вещи, на которые отваживались с ней; еще трети требовалось, только, чтобы у них отсосали: желательно, заглядывая при том по собачьи, с эдакой фальшиво-благодарной покорностью снизу-вверх в их пошлые очи (…а ты что, возомнил, что мы сосем вот так, без ничего и понастоящему? как бы не так! у каждой девчонки в таких случаях во рту уже заготовлен презерватив, всё и всегда только через него – клиент и знать ничего не знает, да и не нужно ему – знать); и, наконец, оставшаяся треть составляла золотую клиентуру, воспитанную на традициях неприхотливой деревенской классики.
Настоящие маньяки случались дважды – и оба раза во время сиесты, когда хранители Монсе, ее упитанные серафимы – патрульные Бобо и Сальвадор – отъезжали на обед в «Эль Герреро», чтобы съесть по полкило кровавого, лишь на два вздоха прижженного на углях мяса, запивая его бокалом-другим лучезарного вина свежего урожая.
С двух до пяти испанский закон гурманствует и клюет носом, предаваясь священному отдыху, и потому сиеста – время маньяков. На этот случай Монсе всегда держала при себе складной нож фирмы «Zero Tolerance», купленный со скидкой в ножевом магазине «Рока» на барселонской площади Пи.
Нож был хорош: с пружиной для ускоренного открывания, черный, крепко сбитый, увесистый и небольшой – эдакий карманный, всегда на подхвате, питбуль. Достаточно было легкого нажатия пальцем на плавник-упор – и массивный короткий клинок с хлестким клацем летел наружу.
Монсе, развлекаясь, показала разок Пуйджу, как ловко, в долю малую секунды получается у нее проделывать это. Нож, кстати, в одном из двух «маньячных» случаев действительно ей помог.
Первым маньяком оказался красивый седой юноша из подержанного Кайена, убийственно благоухавший дорогим одеколоном – словно все парфюмерные лавки Андорры, вместе взятые. Тип, одним словом, был роскошный – разве что рот его показался Монсе нехорош: морщинистый, собранный гузкой и неестественно красный, этот рот напоминал, скорее, раздраженный анус – но целоваться с ней Седой, как выяснилось, не собирался.
Уговорившись о цене, он пристроился к ней сзади, стоя, лишь чуть приспустив штаны, и двигался в ней обесчувствленным поршнем, хватая из раза в раз за волосы и тут же отпуская, а потом приобнял длинными и тоже до рези пахучими пальцами за шею, приобнял, чуть сжал и отпустил, и снова приобнял, а потом она поняла, что игра закончилась и ее душат по-настоящему.
Всегда понимаешь, когда понарошку, а когда всерьез – рассказывала она. Здесь было всерьез, и настолько, что сделалось ей нестерпимо жарко, выплыли из темной глубины багрово-фиолетовые круги, и, уже теряя сознание, с готовыми взорваться изнутри легкими, она-таки исхитрилась стащить с резинки пояса прицепленный на клипсе нож, выбросить наружу клинок и дважды ударить Седого куда-то в правое бедро.
Удары вышли несильными, однако их хватило для того, чтобы смертельный охват ощутимо и разом ослаб. А дальше она извернулась, оказалась с ним лицом к лицу, а точнее, ртом к островатому уху – и вгрызлась в это самое ухо разъяренной самкой мастиффа, вгрызлась насмерть, не сомневаясь и не раздумывая.
Зубы у Монсе были еще те – им позавидовать могла бы любая акула, ухватила она хрящеватую ткань основательно, и крику от Седого было куда больше, чем от Холифилда после укуса «Железного Майка».
Хватаясь попеременно то за ухо, то за ногу, сочась там и здесь вишневым, маньяк, матерясь и подвывая тонким девичьим голосом, погрузился в Кайен и был таков
Рассказывая, Монсе широко улыбалась и смеялась даже, обнажая те самые, белые, как пиренейский снег, убедительные по-акульи зубы – но Пуйдж-то понимал, что пришлось ей пережить, и жалел неистово, что его в тот момент не было рядом: уж он-то этому негодяю не только уши, но и все его поганое хозяйство открутил бы напрочь!
Второй маньяк на маньяка походил еще менее – благообразный предпенсионер в роговых очках и рабочем комбинезоне, с лицом добродушной амебы и рабочим же фургончиком, на каком он и прибыл отведать ее прелестей…
И возлечь он пожелал самым что ни на есть классическим образом. Тем более удивилась она, ощутив упершееся ей в почку жало ножа – стоило ей на миг повернуться к нему спиной. Сейчас мы пойдем к моей машине – сказал он ей. Тихо и спокойно мы пойдем к моей машине, и не вздумай дергаться и кричать, иначе я резрежу тебя на тысячу мелких кусочков и разбросаю их по всей Каталонии – и говорилось все это голосом домашним, с улыбкой и теплотой, с почти отеческой лаской.
А потом он развернул Монсе к себе и в глаза ей заглянул поверх мощных линз – заглянул так, что она разом вжалась в себя да так там, в себе, и замерзла. Ты представляешь, рассказывала Пуйджу, поеживаясь и нервно смеясь, она: бывает, у клиента пахнет из рта, а у этого – пахло из глаз! И пахло не чем-нибудь, а смертью – ее близкой смертью.
И поделать ничего было нельзя – этим страшным, из глаз его, запахом, ее парализовало-заморозило напрочь, всю, целиком, и, повернувшись покорной ледяной сомнамбулой, она позволила ему отвести себя к фургончику, и – поняла, сохранившимся теплым краешком, уголочком малым сознания, не подпавшим под губительное поле: если она позволит ему затащить себя внутрь, то там для нее все и завершится.
Это как в «Коллекционере» у Фаулза, с одной маленькой разницей – все не понарошку, а на самом деле. И там бы, пожалуй, все действительно для нее и завершилось, потому что, понимая все, сделать она ничего не могла, а про нож даже и не вспоминала – там для нее все и завершилось бы, если бы не Бобо и Сальвадор, первый и единственный раз за всю службу закончившие, необъяснимо для себя самих, сиесту раньше положенного срока и оказавшиеся, единственный и первый раз за всю службу, в нужное время и в нужном месте. Должно быть, Богородица Монсерратская их надоумила, не иначе!
При виде людей в форме изверг быстро увял и сопротивляться не пытался: из страха ли, из стратегических соображений – кто знает… Вот только покладистость эта ему не помогла – выяснилось, что это тот самый «мясник», который терроризировал Каталонию уже с десяток лет, и за которым числили полтора десятка расчлененных самым тщательным образом женских трупов – в основном тружениц панели, и то, что Монсе удалось остаться живой – случайность из случайностей и величайшее чудо.
Но все это были частности, случаи из ряда вон, не менявшие общей картины – ей, похоже, действительно нравилась придорожная работа. Пуйдж слушал и, слушая, обмирал, восхищался, негодовал, злился, радовался, трепетал, и вообще – пребывал в глобальном смятении: он и не подозревал, что все это время взращивал в себе целое потаенное поле нежности к ней, а сейчас все оно расцвело вдруг бархатом и лимоном, как цветет по весне в пиренейских предгорьях рапс… Эх, если бы…
Эх… Если бы Пуйдж не упустил момент, если бы он «дозрел» до нужных слов вовремя – возможно, Монсе, была бы с ним и его. Его целиком и полностью – а не раз в половину года. Да что говорить: как и подобает всякому правильному тугодуму, Монсе он просто просрал. Там, где нужно было действовать молниеносно и ловить удачу за волнистый и волнительный хвост, он не трогался с места, соображая со скоростью растущего самшита. Впрочем, и потом еще можно, можно было все исправить – до поры. Ну, не тугодум ли? Тугодум и есть!
Даже для того, чтобы дозреть и «подняться в горы», как называет это сеньора Кинтана, ему понадобилось целых восемь лет. Восемь лет! Восемь долгих лет он шел к мысли о том, что жизнь его – не в графской Барселоне, а в пиренейской дикой стороне.
Ну ладно, ладно, не кипятись – осадил он себя. Не забывай, что был дед Пепе, за которым требовался уход. Один ты все это не потянул бы, а бросать старика на родителей, которые тоже, между прочим, работали – не дело. Вот тебе и восемь лет! А там навалилось-совпало все разом: смерть старика, переезд родителей в Аркашон – и Пуйдж, наконец, дозрел.
Глава 4. Брат Алонсо
Барселона. 09—45
Дозрел… Дозрел! Пуйдж нахмурился. Это его, если на то пошло, «дозрели». Черт! Не хочется о таком вспоминать даже! Эй, ладно, ладно, спокойнее – приструнил он себя. Раз уж сегодня такой день, что приходится извлекать из близких, и далеких, и совсем уж запылившихся сундуков памяти всех, кого знаешь или знал когда-то, вспоминай и о нем – о ком по голосу крови и так помнишь всегда. Помнишь, хотя желал бы забыть: о младшем брате Алонсо. Родном младшем брате Алонсо.
Алонсито – так будет правильнее. Потому что если Пуйджа от рождения всякий звал исключительно по фамилии: «Пуйдж» – коротко и ершисто, как выстрел или удар, то младший откликался исключительно на это, шелково-нежное «Алонсито».
Эх, Алонсито, красавчик Алонсито… Так уж вышло, во всем, начиная со внешности, младший брат получился полной противоположностью старшего. Пуйдж, невзирая на то, что и мама, и отец были хороши собой, уродился внешне грубоватым, как булыжничек: словно родители и не рассматривали его рождение совсем уж всерьез, а, скорее, тренировались перед тем, как сотворить настоящий шедевр.
И таки сотворили, двумя годами позже: крошка Алонсито унаследовал и нервную красоту матери, француженки из Аркашона, и арийскую правильность лика рыжего красавца-отца, коренного барселонца.
И если Пуйдж, явившись в мир, так и катился по детской жизни обернутым внутрь себя, копошливым и увесиситым каменным шариком – Алонсито порхал тонкокрылым херувимчиком, выше и над, не касаясь постылой грязи мостовых, принимая восторги по поводу ангельской своей внешности как должное, точнее – как мизерную часть этого самого «должного».
Да, да, так и есть, теперь Пуйдж окончательно понимал это: с момента своего рождения, а может быть, еще в маминой утробе, Алонсито твердо был убежден, что все и всегда у него в пожизненном долгу – уже за сам факт его нисхождения в этот несовершенный, воняющий бедностью и мочой мир Готического квартала Барселоны.
И все же, справедливости ради надо признать: ребенком он был чудо как хорош! Такие карапузы рождаются раз в двадцать лет – и рождаются как будто специально для того, чтобы сниматься в рекламе подгузников или молочного шоколада!
Да что говорить: из десятка чупа-чупсов, подаренных прохожими братьям за время семейного променада по проспекту Колумба, девять приходились на долю крошки Алонсито! И нужно было видеть, с каким врожденным достоинством маленького инфанта принимал он дары в пухлые ручонки, оделяя дарившего своей шоколадной улыбкой в ответ – как монаршей милостью!
Единственное, пожалуй, что способно было омрачить и временами омрачало его обаятельную румяную мордашку – вопиющее несоответствие себя тем убогим обстоятельствам, в каких он родился и рос: мама работала на конвейере кондитерской фабрики, где выпекались миллионы магдален, а отец, с этой своей внешностью великана, воина и вождя, стоял в высоченном дурацком цилиндре на дверях отеля Ритц, кланяясь и открывая двери совсем чужим, смотревшим сквозь него людям – отец трудился швейцаром.
К слову сказать, сам отец находил свою работу невероятно интересной – где бы еще он мог увидеть столько звезд мировой величины на расстоянии вытянутой руки, а иногда и пообщаться с ними? – и она же служила неизменной темой для разговоров за воскресным обедом в кругу семьи.
– Вчера у нас остановился сеньор де Ниро, – голосом почти обыденным говорил, например, отец, аккуратно разбирая креветку. – Вечером мы с ним даже перекинулись парой-другой фраз. Очень общительный и хорошо воспитанный мужчина. Настоящий джентльмен. И никакого зазнайства! Подумать только, да?
– Постой-постой, – первой откликалась обычно мать, знавшая за отцом малый грешок тщеславия и не упускавшая случая безобидно подколоть его. – Это какой де Ниро? Не тот ли итальяшка, что недавно ввез в Испанию огромную партию бракованных трусов? Помнишь, про это еще говорили в новостях на прошлой неделе?
Пуйдж и Алонсито опускали лица в тарелки, хороня улыбки – ох уж, эта мама!
– Какие трусы?! – возмущался отец. – Какие еще трусы!? Сеньор Роберт де Ниро! Роберт де Ниро из Голливуда! Да, у него есть итальянские корни, об этом всем известно, но трусами, тем более, бракованными, он отродясь не торговал! Не с тобой ли, дорогая, мы ходили когда-то на «Бешеного быка» – и едва не ревели от восторга?! Так вот – это именно тот де Ниро, и сегодня я имел честь пожать ему руку и беседовать с ним. Каково?
Пуйджа и Алонсито шумно восхищались – де Ниро входил в число их кумиров. Мама, сочтя, что с отца, пожалуй, достаточно, присоединялась к общему восторгу.
– А знаете ли вы, что сказал мне сеньор де Ниро? – вопрошал отец. – Ни за что не догадаетесь – даже не пытайтесь! Он сказал, что у меня невероятно фактурная внешность, и что, будь дело в Голливуде, он обязательно замолвил бы за меня словечко паре-тройке знакомых режиссеров, и нисколько не сомневается, что работа для меня обязательно нашлась бы!
– Ага, – соглашалась охотно мама. – Жаль только, что мы не в Голливуде, и вряд ли когда-нибудь туда попадем. Голливуда нет, все это выдумки, сказки, миф – ты же знаешь, любимый. Дети, давайте-ка я положу вам еще паэльи!
В словах маминых далекой птицей по самому краю горизонта скользила легкая грусть. Невзирая на подписанную самим де Ниро фотографию, которую с гордостью демонстрировал домочадцам отец, Голливуд – в том смысле, какой мама вкладывала в это слово – действительно не существовал.
Папа был статен, хорош собой, начитан, не глуп, нежен, заботлив, отважен до каталонского безумия (когда-то он отбил юную французскую туристку у восьми в драбадан пьяных агрессивных немцев, в минуту разбросав их тела по пляжу, словно тряпичные куклы – так они с мамой и познакомились) – но, при всех своих достоинствах, ужасающе, вопиюще неамбициозен.
Это и вообще свойственная испанцам черта, но отец в своей пассивности переплюнул, безусловно, всех – таким уж он получился. Он мог искренне и без всякой зависти восхищаться богатством и славой очередного знаменитого постояльца; он мог наивно и совершенно по-детски мечтать о том, каких высот мог бы и сам достичь при иных обстоятельствах – но и палец о палец не ударил бы, чтобы воплотить эти мечты в жизнь.
Пуйджу отец сызмальства напоминал дорогой, выполненный по штучному заказу автомобиль, в котором прекрасно все: от тщательно выделанной кожи салона до стремительно-мощных обводов лакированного корпуса – но в котором начисто отсутствует мотор. По определению – раз и навсегда.
У мамы мотор был, но не стоит забывать: она вступила во взрослую жизнь в те времена, когда самим испанским государством женщине отводилась роль бесправного и беспрекословного придатка мужа – и долго еще ситуация оставалась таковой.
Папа, впрочем, никогда не проявлял даже малейших признаков мачизма – и это была еще одна светлая черта, за которую его невозможно было не любить.
Ах, папа, любимый папа – человек добрейшей, нежно-девичьей души, упрятанной в так не подходящую ей телесную оболочку конкистадора… Папа – вождь без племени, цезарь без легионов, весь свой тихий досуг положивший на алтарь маленькой безобидной страсти – филателии…
Папа, проживший лучшие годы под вишневыми маркизами отеля «Ритц», снимая и надевая шутовской этот цилиндр, изгибая атлетическую спину вечным знаком тайного вопроса: ну почему они, а не я? – всю свою постыдную мягкость характера Пуйдж перенял от него. Потому что и сам Пуйдж в определенном смысле был – без мотора, правда, о штучности речи уже не шло.
Впрочем, про «вечный знак тайного вопроса» он, похоже, опять напридумывал. Отец, как уже было сказано, работу свою любил, а мама любила отца, таким, какой он есть – родители и вообще на редкость хорошо ладили.
Маленькому Пуйджу, к слову, ни цилиндр, ни профессия отца никогда не нравились – хотя он и сам затруднился бы объяснить себе, почему. Алонсито тоже не был от них в восторге. Но если Пуйдж так же недолюбливал и постояльцев отеля: из-за них, подозревал он, у отца совсем рано начали болеть ноги и спина – то Алонсито вопринимал этих ухоженных до неприличия людей с глубоко осознанным восторгом и пониманием: они, купавшиеся каждое утро в свежем молоке и потреблявшие все самое лучшее, что могла предложить им планета Земля, уже были там, куда ему еще только предстояло попасть – и попасть обязательно, черт побери!
В том, что именно для верхнего мира он и создан, Алонсито не сомневался ни минуты – оставалось только отыскать подходящую дверь, подобрать нужный ключ и вставить его в правильную скважину. Как ни возьми, а подход его был куда более рациональным, чем тотальное неприятие Пуйджа.
Одним словом, во всем Алонсито был лучше старшего. Обаятельнее, красивее, послушнее, хитрее и гибче… Младше, наконец, на целых два года – почему за все их общие проделки шишки валились исключительно на его, Пуйджа, голову. И школу Алонсито закончил куда лучше него – особенно, если учесть, что задания по физике и прочим точным наукам за брата неизменно делал он, медлительный, но дотошный и достигающий, в конце концов, корневой системы Пуйдж.
Сам Пуйдж учился неровно; имея математический склад ума, решил зачем-то выучиться на филолога – не иначе, как за компанию с Монсе – и, провалившись на вступительных в университет, окончил курсы сварщиков и пошел на свои хлеба. Ну и ладно, и хорошо! И тогда, и позже эта работа его более чем устраивала.
Алонсито пожелал учиться дальше. И ни где-нибудь – а в имперском Мадриде. И ни на кого-нибудь, а на дантиста. Учеба стоила денег, и больших – дороже брали лишь за специальность лицевого хирурга или тореро. Дед Пепе к тому времени уже продал свою квартиру в Мартореле и перебрался жить к ним: он старел, и его нужно было досматривать.
Деньги от продажи квартиры старик разделил на две равных части: одна по дедовой смерти предназначалась Пуйджу, другая – Алонсито. Свою половину младший изъял заранее, на нее и обучался премудростям зубного волшебства.
Пуйдж дедовых-своих денег касаться не спешил: дед Пепе продолжал жить и с каждым новым месяцем делался все беспомощней, потому уход за ним требовался постоянный, так что хватало забот всем: и маме, и отцу, и Пуйджу, да еще приходилось и сиделку нанимать временами – у всех ведь была еще и работа.
Алонсито показывался в Барселоне нечасто: учеба и столичная жизнь не располагали. Всякий же приезд его в барселонские готические пенаты означал прежде всего, что ему срочно понадобились деньги сверх обычного ежемесячного содержания, которое исправно посылалось ему родителями каждый шестой день месяца.
А потом дед Пепе помер – и Алонсито прилетел его хоронить.
Был девяносто девятый. К тому времени младший уже закончил учебу и устроился на хорошее место в мадридской клинике.
«Устроился на хорошее место» – об этом тоже отдельный разговор. В Испании все делается исключительно по знакомству – иначе не стоит и соваться, и мечтать о «хороших местах». Зачем, спрашивается, Алонсито, с этой своей внешностью возмужавшего ангела, при которой он отбоя не знал от самых видных девиц Мадрида – зачем он четыре года обхаживал близорукую толстозадую Кармен с бородавкой на вислом носу? Ту самую Кармен, о которой он, приезжая, с содроганием рассказывал Пуйджу? Зачем?
Здесь все просто: отец у Кармен был шишкой в столичных стоматологических кругах, а ради этого можно было и потерпеть: и бородавку, и нос, и зад, и даже черный густой пушок на скошенном ее подбородке.
Так ли, эдак ли, но своего Алонсито добился, а отношения с Кармен, опасно подвигавшиеся в сторону брака, со свойственным ему тактом и без особых потерь свел после на нет, о чем похвастался в очередной приезд Пуйджу. Между братьями не было тайн – до поры.
Место Алонсито получил, были уже оговорены кое-какие детали предстоящей свадьбы с отцом невесты – пришло время решительных действий. И Алонсито был к ним готов. Чего-чего, а решительности и иезуитского напора ему было не занимать.
Это Пуйдж мог терзаться какими-то моральными, одному ему понятными соображениями, тратя на это массу времени и сил, и в итоге остаться там же, где и был – для Алонсо такой вариант не годился. Не-е-т, Алонсито был блестящ, прост и безжалостен, как зубные щипцы: если зуб подлежал удалению, он без лишних церемоний удалял его, вот и все.
Операция по «удалению» Кармен, как рассказывал он Пуйджу, обошлась ему, в переводе на нынешнюю валюту, ровно в полторы сотни евро плюс накладные расходы: именно в такую сумму оценил свои услуги друг Алонсито, такой же записной красавчик-стоматолог Хавьер.
План был прост и действенен, как и все простое: Хавьер охмуряет любвеобильную и неустойчивую в моральном плане Кармен и затаскивает ее в постель – где, в самом разгаре любовных утех их и накрывает ошеломленный, отказывающийся верить глазам своим Алонсито.
Скандал, буря, гнев и ярость, справедливое негодование обманутого жениха, безутешное его горе от подлой измены возлюбленной – о возврате к былому не может быть и речи. Свадьба отменяется. Страдающий отец невесты просит лишь об одном: не предавать огласке грех распутной дочки – и со свойственным ему великодушием Алонсито идет навстречу мольбам раздавленного горем старика.
Именно так все и случилось – Алонсито всегда знал, что ему нужно, и умел этого добиться. Пуйдж тогда выслушал рассказ брата молча, не одобряя, того, что произошло, но и не думая осуждать. Кто он такой, чтобы осуждать? Судья, прокурор, или, может быть, Господь Бог? Нет, нет и нет – ровно три раза. Сам он не стал бы так поступать – только и всего.
Впрочем, не о нем ведь и речь. «Стал бы, не стал бы» – его мнения никто не спрашивал, как это было и в 99-м, когда умер дед.
Тогда, после дедовых похорон, и состоялся семейный совет с участием матери, отца и обоих братьев, на котором все и решилось. «Совет» – это сильно, конечно, сказано. Обо всем посоветовались и все решили заранее, без участия Пуйджа – а его, скорее, просто поставили перед фактом.
В Мадриде, по случаю и баснословно дешево – в три раза ниже истинной своей стоимости – продавалсь зубная клиника. Алонсито готовы были предоставить кредит – но часть суммы должен был внести он сам.
Дед помер – и уход за ним больше не тебовался. Родители согласны были продать барселонское жилье и перебраться к маминым старикам в Аркашон – если Пуйдж, разумеется, даст добро. Ведь на эту квартиру он имеет такие же права, как и Алонсито. Так что, если Пуйдж скажет «нет» – все останется как есть. А вот если Пуйдж войдет в положение брата, да еще согласится одолжить ему оставленные дедом деньги – тогда жизнь и карьеру Алонсито можно считать устроенной.
А там, естественно, Алонсито ни брата, ни родителей не забудет – как только встанет на ноги. Шанс уникальный – такие в жизни выпадают всего однажды. Упустить его было бы жаль. Глупо и жаль. Понятно, Пудйдж, что тебе нужно строить собственную жизнь. Жениться, обзавестись собственным углом – давно пора. Но такой шанс…
От тебя, Пуйдж, зависит сейчас будущее твоего любимого младшего брата. Барселонская квартира и твоя половина дедовых денег – этого будет достаточно. Если ты скажешь «нет» – что же, имеешь полное право. Все поймут и никто не упрекнет тебя ни словом. А вот если ты скажешь «да»… Но решать только тебе, Пуйдж.
Алонсито сидел чинно в полутемном углу комнаты, под деревянным распятием: в хорошем траурном костюме, нога на ногу, желтоватые сухие пальцы сплетены в замок и обнимают худое колено – и, пока отец, запинаясь и подыскивая слова, говорил, деликатно смотрел в сторону. Да, да, говорил именно отец – пряча глаза, не находя нужных слов и размахивая медленными, как умирающие голуби, руками.
Мама, куда более резкая и прямая, на этот раз молчала – и глаза тоже прятала. Что-то было не так, несправедливо, неправильно, хотя и непонятно, что – и всеми без исключения это ощущалось.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?