Текст книги "Мамины глаза"
Автор книги: Симон Осиашвили
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Симон Абрамович Осиашвили
Мамины глаза
© Осиашвили С.А., 2016
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
* * *
Я назвал этот сборник «Мамины глаза» совсем не потому, что мою песню с таким названием исполняет великая Тамара Гвердцители, и даже не потому, что с возрастом память, как увеличительное стекло, все отчетливее высвечивает далекие воспоминания о теплом молоке с сахаром, которое я пил из блюдца в маминых руках, о песне «Эх, дороги», которую мама пела мне вместо колыбельной, о том, как, встречая маму с работы, я протягивал ей халат и тапки, чтобы она больше не уходила. «Сталат и тапты» – так называл я их, как рассказывала мне потом мама… А потому, что чем дольше я живу на свете, тем чаще я вспоминаю мамины глаза и все важнее для меня становится то, как бы посмотрела она на меня в той или иной жизненной ситуации. Иной раз мне кажется, что я и сам смотрю на жизнь мамиными глазами. Потому что ничего важнее этих глаз, оказывается, и нет… Думаю, рано или поздно это осознает каждый.
Вижу бога
Когда молчит моя свирель,
Стучится сон в мою обитель:
Качает мама колыбель,
Как ангел мой, как мой хранитель.
Жаль, тех минут вернуть нельзя —
Часы считают время строго —
Но я смотрел в ее глаза,
Смотрел в глаза – и видел бога.
Кружила музыка меня
По нашей матушке России,
И освещалась жизнь моя
Ее бездонным взглядом синим.
Бываю я порой в слезах —
Она судить умеет строго —
Но я смотрю в ее глаза,
Смотрю в глаза – и вижу бога.
Мы ищем свет среди теней
В дыму соблазна и обмана —
И, не сомкнув своих очей,
Хранят нас Родина и мама.
Словами это не сказать,
Но у последнего порога
Я снова им взгляну в глаза,
Взгляну в глаза – и встречу бога…
Мне досталась всего только жизнь
Когда-то я был положительным человеком. Окончил политехнический институт в родном своем городе Львове, работал программистом в большом вычислительном центре – и все в моей жизни было ясно и понятно. Тем более что профессию я себе выбрал совершенно осознанно – еще в школе я был победителем областных и республиканских математических олимпиад, так что никем иным, кроме как технарем, себя не мыслил. И уж во всяком случае, не гуманитарием точно. Все, собственно говоря, так и складывалось, пока однажды не прочитал я в журнале «Юность» повесть актера «Таганки» Вениамина Смехова «Служенье муз не терпит суеты». И вот в этой повести были процитированы стихи некоего безымянного автора. Это через несколько лет, когда были положены эти стихи на музыку, стали они популярной песней, помните, называлась она «Под музыку Вивальди». Но это случилось потом, а тогда, прочитав эти стихи, я просто сошел с ума. И дело не только в том, что стихи эти с бесконечными аллитерациями, с набегающими друг на друга, как волны, строками очень музыкальны. Вспомните:
Под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди,
Под музыку Вивальди и вьюгу за окном
Печалиться давайте, давайте, давайте,
Печалиться давайте об этом и о том…
Для меня, пожалуй, главнее всего оказалась ситуация возвращения к предыдущей любви, описанная в этих стихах:
Но только ты молчала, молчала, молчала,
И головой качала любви печальной в такт,
А после говорила, поставьте все сначала,
Мы все начнем сначала, любимый мой. Итак…
А у меня как раз в жизни тогда именно это и происходило, я тоже возвращался к предыдущей любви. И вот все вместе, эти волшебно красивые стихи и эта ситуация – все это просто свело меня с ума. Я стал без конца бормотать про себя эти строки, днем и ночью, наяву и во сне – постоянно. А через некоторое время я вдруг обнаружил, что бормочу уже другие слова, то есть не просто слова, а стихи, которые я сочинил сам. Вот это новость! Я ведь до этого стихов никогда не писал, даже в том романтическом возрасте, когда просто положено это делать. Да и не читал их почти. А тут на тебе, взрослый двадцатичетырехлетний положительный человек, с серьезной профессией, вдруг занялся таким эфемерным делом. Смешно! Но мне было не смешно. Потому что несколько месяцев спустя выяснилось, что я просто не могу без этого жить. И это было действительно не смешно. Меня перестало интересовать все на свете, кроме сочинительства. И в этом было огромное мое счастье, потому что до этого жил я по накатанной не мной колее: школа, институт, работа – и вдруг пришло ко мне Нечто, перевернувшее и захватившее всю мою жизнь. Но это, так сказать, эмоциональная сторона дела. А была еще и рациональная. Работа программиста стала меня тяготить, я хотел профессионально заняться сочинительством и отдавал себе отчет, что и образован я в гуманитарном смысле мало, да и в украиноязычном Львове мне с русскими стихами далеко не пойти. И выход мне виделся один – Литературный институт. Тот самый, знаменитый, имени Горького. Выпускникам которого, как мне казалось из львовского далека, открыта прямая дорога в Литературу. Вот и собрал я свои стихи, положил их в конверт и отправил в Москву, на творческий конкурс в Литературный институт. Не знаю, как сейчас, а в те годы, когда страна наша была самой читающей в мире, оказалась она еще и самой пишущей. И конкурс в Литературный институт был свыше трехсот человек на место. Потому что один такой он был на всю одну шестую часть мира. Но как-то повезло мне, что ли, прошел я конкурс, вернее, стихи мои прошли, и приехал я сдавать вступительные экзамены. Но об этом позже, а сейчас я покажу вам стихи, с которыми приехал я в Москву. Но прежде хочется обратить внимание на одну вещь. Помните, я писал, что к стихотворчеству меня привело совершенно конкретное обстоятельство, а именно стихи из повести Вениамина Смехова. А если бы мне не попался тот журнал, я до сих пор был бы программистом в городе Львове. Представляете! Вот так случай может перевернуть судьбу. Я, как говорится, по гроб жизни буду благодарен Смехову за эту свою метаморфозу, впрочем, каким-то образом я с ним расквитался – для его дочери Алики Смеховой я написал несколько песен, а одна из них «Не перебивай» какое-то время была достаточно известной. Я рассказал Алике о том, какую роль в моей судьбе сыграла повесть ее отца, она вместе со мной поудивлялась тому, как лихо бывают закручены жизненные сюжеты, и мы вместе решили, что все в этой жизни взаимосвязано и закольцовано. Впрочем, до этого еще далеко. Я еще только поступаю в Литературный институт со своими ранними стихами, круто меняя свою жизнь…
Мне досталась всего только жизнь
Мне досталась всего только жизнь…
Словно льдинка на речке весенней,
убывает, искрится, дрожит —
и смертельное это веселье
может вызвать безжалостный смех,
ну а может и чистые слезы.
Я не буду счастливее всех
и несчастней не буду, но все же
не забудьте, что я – это я,
пусть важнее имеются лица.
Эта льдинка – ведь жизнь моя…
Этот лед еще выдержит птицу.
Пусть несет меня жизни река,
пусть швыряет о камни и в омут —
знаю: льдинкина жизнь коротка,
но я жить не могу по-другому.
Даже если слеза задрожит,
улыбаюсь я белому свету…
Мне досталась всего только жизнь —
и прошу, не забудьте об этом!
«Перелистаю облака…»
Перелистаю облака,
Перечитаю небо —
Не все пустила с молотка
Эпоха ширпотреба.
Не все дано приобрести
За тысячи и сотни:
Светильник Млечного Пути
Не для продажи соткан.
Пускай лабазник прячет взгляд
Как барахло в подвале,
Не для него во тьме горят
Небесные скрижали…
Утро
Расправляет затекшие крылья петух,
прикоснулся губами к свирели пастух,
и художник рукой потянулся к холсту,
и кузнец не скучает – слыхать за версту,
и к далекому небу рванулась трава —
и в стихи превратились ночные слова.
В провинции
Узкогрудый трамвай громыхает по узенькой
улочке,
и потом еще долго отставшее мечется эхо,
и витрина дрожит покосившейся
старенькой булочной…
Впрочем, может быть, шум долетает
из рядом стоящего цеха.
Что там делают? Кажется, крышки консервные
или ручки дверные, а может, тазы и корыта,
но соседи привыкли давно – они люди не нервные,
и живут не спеша, и иного не требуют быта.
Каждый вечер выносят они из домишек скамеечки,
демонстрируя верность обычаям патриархальным,
и судачат о том и о сем, звучно лузгая семечки,
перевес отдавая при этом вопросам глобальным.
Обсуждается апартеид и указы правительства,
говорится о видах на хлеб и крылатых ракетах —
как и прежде, спешить не торопится время
в провинции,
но сегодня совсем небольшой стала наша планета.
К девяти по квартирам своим разбредаются люди —
телевизор вечерним беседам большая помеха…
Но как прежде, трамвай темноту раздвигает
светящейся грудью,
и потом еще долго впотьмах спотыкается эхо.
Средневековое каприччио
(диптих)
1. Монолог ведьмы
Извивается небо, пронзенное жаркими
стрелами молний,
и исходит дождем – светлой кровью небес.
Подставляю ладони, чтоб небом наполнить
и домой принести – чтобы милый воскрес.
Поцелую пресветлую кровь поднебесья
и омою незрячие очи его,
и взмолюсь темным силам болота и леса —
чтоб свершилось святое мое колдовство.
Никогда, никогда мне волшба не давалась,
но недаром же крестится встречный народ —
если богу душа дорогая досталась,
пусть себе сатана мою душу возьмет.
Чтобы милый воскрес, чтобы светлое небо
не напрасно катилось по мертвым щекам,
стану ведьмой седой, а потом на потребу
городскому костру свое тело отдам.
2. Казнь
Светает.
Плывешь за цветами.
С ветрами.
И челка
галчонком
летит над лодчонкой,
качаясь.
Очами
лови это утро
над лодочкой утлой —
и с каждой минутой
душа твоя будет печальней.
Плечами
почувствуешь холод беды незнакомой
и вспомнишь, что дома
все птицы ночные кричали…
Ныряй!
Окунайся в запретную темень
обветренным телом,
рассветная дева.
Зеленый огонь обожжет твои ноги,
и брызги в тревоге
скользнут по щекам…
Кукушка, считай!
Считай все слезинки колдуньи умытой,
что в этот ручей
в свете ранних лучей
скатились по зелени трав перевитых
из детских очей…
Горячей! Горячей
огонь разгорается желто-зеленый,
зеленого меньше, но больше огня —
и слезы не гасят костер разожженный…
На площади
в городе
ведьму казнят.
Предзимье
Еще не снег, уже не дождь,
отхлынул осени кутеж —
предзимье.
Безвременье спустилось к нам
и хворый по утрам туман
в низины.
Не пропусти, не пропусти
дрожащей лампочки огонь,
когда неверною ногой
ступеньку ищешь.
Ах, зачерпнуть бы января,
чтоб снег летел с календаря,
густой и пышный.
Но утешенье есть и в том:
когда уже предзимним льдом
накрыты лужи,
поднять повыше воротник,
пусть ветер мчит на вороных —
не выдуть душу.
Полутона предзимних чувств,
ограбленный рябины куст
и бывших листьев слабый хруст —
все это с вами.
Бог с ним, с безвременьем таким,
в себе мы время сохраним —
а там уже и снег повалит.
«Посольство севера, старинная зима…»
Посольство севера, старинная зима
опять неспешно по Руси шагает,
к медлительности дум располагает —
приволье для ленивого ума.
Густая ночь так медленно течет
среди деревьев, городов и судеб,
что кажется, предела ей не будет,
и времени еще невпроворот.
И можно, никуда не торопясь,
подслушав музыку в одышке самовара,
искать судьбы неведомую связь
с туманной вязью гаснущего пара.
И быть счастливым в медленном тепле
хотя бы потому, что до рассвета
так далеко и – добрая примета —
веселый чай вскипает на столе.
«Разгулялся январь снегопадом…»
Разгулялся январь снегопадом,
Белой шалью укутал меня…
И пускай никого нету рядом —
Я не стану на долю пенять.
Пусть погасло на пальце колечко
И оборван былой календарь,
Как с обрыва, шагну на крылечко —
Ведь с него начинается даль!
Утонула в сугробах округа,
Но сегодня мне все по плечу —
Запрягу в сани белую вьюгу
И навстречу судьбе полечу.
И метель мои слезы осушит,
И дорога меня позовет,
И мороз отогреет мне душу —
А вдали огонек промелькнет.
«Бежишь… Упала. У калитки…»
Бежишь…
Упала.
У калитки
снег тронут настом, словно лаком —
я насмотреться не могу:
ты улыбнулась – и улыбка
твоя, как след от птичьих лапок,
теперь осталась на снегу.
«Видишь, солнце попало в яблочко…»
Видишь, солнце попало в яблочко:
раздирая кургузый снег,
из зимы, как из куколки бабочка,
появилась весна на свет.
«Как хорошо целоваться весной!…»
Как хорошо целоваться весной!
Сад возвратился и дождь, и улыбка,
и, накрывая горячей волной,
юные губы парят надо мной
в небе лица твоего.
Сад истомившийся бредит грозой:
нет ни секунды без птиц или ветра,
и, заслоняя порядок былой,
юные очи летят надо мной
в небе лица твоего.
Темное небо покинул закат…
Может быть, все это мне только снилось?
Но озаряет бушующий сад
неповторимое, как звездопад,
небо лица твоего.
Как хорошо жить на этой земле,
быть молодым и увидеть однажды
как, словно синяя птица во мгле,
новое небо откроется мне —
небо лица твоего.
«Деревья осенью пугливы…»
Деревья осенью пугливы.
Куда там ветер – страшен ветерок.
К ногам ложатся огненные гривы:
в листья – вместе,
каждый – одинок.
«Как день ноябрьский постарел…»
Как день ноябрьский постарел…
Слезится неба мутный глаз,
и лист, как волос, поредел,
и будто бы в последний час
без птиц и листьев, опустев,
трясутся руки у дерев.
«Что осталось от осени?…»
Что осталось от осени?
Так, пустяки…
Пара листьев шальных на обветренном клене,
пара птиц невеселых на мокрой колонне
да озябшая пара у вспухшей реки.
Впрочем, так ли уж пусто под небом пустым —
что-то все же осталось и теплится, брезжит,
что-то медлит уснуть в этих парах мятежных,
и дождется мороза – и встретится с ним.
Дай же силы им выстоять, перетерпеть —
как бы ты ни звалось, непокорное пламя, —
и уж если от холода оцепенеть,
то хотя бы обнявшись – руками, крылами.
«Как объясняются в любви глухонемые?…»
Как объясняются в любви глухонемые?
Каким движеньям рук ли, глаз ли, губ
доверить те слова хмельные,
которые до смерти берегут?
Забудешь все: и жест, и взгляд, и вскрик,
и руки, что сомкнулись за плечами, —
но пару слов, качнувших этот миг,
уже ничто не возвратит в молчанье.
«Твои письма, как капли крови…»
Твои письма, как капли крови,
исцеляют меня, когда
мне ничто не поможет, кроме
твоего далекого «да».
…Среди ночи глаза открою,
осознаньем ошеломлен —
у меня твоя группа крови
и твоей головы наклон.
Одиночество
Стареет аист.
Дерево растет,
гнездо приподнимая к небу.
И урожай сменяет недород,
и в быль перерастает небыль.
И женщина стареет, и слеза
плывет своей привычною дорогой,
и не смахнуть с усталого лица
сеть времени. И светится убого
в ночи пустынной старенький «Рекорд»,
и в этом свете, медленном и странном,
мерцает женщина… Но гаснет за экраном
заемной жизни голубой узор.
А ночь, пространство сжав до пустоты,
плывет все дальше, медленно и скучно,
но наконец на смену ей тщедушный
встает рассвет из дебрей темноты.
И нужно жить среди забот дневных,
а женщина все смотрит за ворота,
где старый аист парой крыл тугих
все машет и, готовясь к перелету,
знакомит с небом малых аистят,
их крылышки беспомощно свисают,
но в каждом аистенке виден аист —
и их глаза загадочно блестят.
Засуха
Умирает колодец.
Охрипшее горло его
обложил душный мох, как налет
при ангине.
И пустым возвращается к небу ведро —
ничего, кроме солнца
в безжалостной сини.
И расплавленный воздух стекает на дно,
выпивая последнюю влагу колодца.
Но со дна – если вверх посмотреть,
как в окно —
видно: в небе звезда непогасшая бьется.
«Олени вечером доверчивы…»
Олени вечером доверчивы…
Их морды в дебрях темноты
мерцают над погасшей речкою,
над тайной шепчущей воды.
Олений лик вплетен в созвучие
воды, ветлы и тишины.
Река ведет свою излучину —
а вы покоя лишены:
что шепчет им вода вечерняя,
смывая вкус травы дневной,
даруя лицам их свечение
и этот царственный покой?
«Олень склонился над рекой…»
Олень склонился над рекой —
рога, как взрыв над головой —
и пьет неторопливо.
Не потревожьте водопой,
олений короток покой —
чуть дольше взрыва.
Проводы
Спасенный эхом, звук вернется,
но здесь его уже не ждут —
уже захлопнуто оконце,
и лишь ольхи недужный прут,
быть может, на ветру качнется…
Следы к дороге приведут.
Уже телега отстучала,
и безразлична вновь трава,
лишь у дощатого причала
волна качается едва.
Потом и речка замолчала,
отговорив свои слова.
А там и лодки след растает,
и, завершая долгий круг,
звук, ставший эхом, перестанет
тревожить, наконец, мой слух…
А дальше – тишина пустая.
Да время валится из рук.
«Моя душа беременна любовью…»
Моя душа беременна любовью,
Я чувствую, она вот-вот начнется,
Когда пересечемся мы с тобою —
И в каждой моей клетке вспыхнет солнце.
И кровь по жилам брызнет водопадом,
И оживет пропитое здоровье —
Душа освобождается от яда,
Когда она беременна любовью.
Сходить с ума от брошенного взгляда,
Уснуть в ногах, проснуться в изголовье…
Мне больше ничего уже не надо,
Когда душа беременна любовью.
И если бы не наважденье это,
Я точно что-то сделал бы с собою —
Но ночь в окне сменяется рассветом,
Когда душа беременна любовью.
«Такое время дня…»
Такое время дня,
такое время года,
что слава не нужна
и не нужна свобода.
Должно быть, заодно
ноябрь и бездомность,
когда твое окно
взошло звездой бездонной.
Похороню крыло
у твоего порога —
окно твое взошло
над бедною дорогой.
Окно твое взошло,
последним светом брызнув,
и слово не спасло —
такое время жизни.
«Я жизнь освобожу от штор…»
Я жизнь освобожу от штор
И сердце для нее открою —
И зазвучит в душе мажор,
И крылья вздрогнут за спиною…
Жизнь улыбнется мне сквозь дождь,
И губ моих коснется ветер —
И я отдам последний грош,
За счастье просто жить на свете…
На небе след моих губ
Итак, мы остановились на том, что, пройдя творческий конкурс, я приехал в Москву сдавать вступительные экзамены в Литературный институт. Профилирующим экзаменом была, естественно, русская литература. Но тут была одна тонкость. Поскольку институт был единственный на весь Советский Союз и поступать приезжали со всех республик, то многие абитуриенты окончили не русские, а национальные школы и русским языком владели постольку-поскольку. И вот для уравнивания шансов выпускников русских и национальных школ экзамен по литературе был в двух вариантах: русскоязычники, назовем их так, писали сочинение, ну а, скажем, националы – диктант. Накануне экзамена были вывешены списки, кто какой экзамен сдает. И тут я, к своему удивлению, увидел, что фамилия моя стоит в списке пишущих диктант. Первая моя реакция – бежать в приемную комиссию и требовать восстановления справедливости, то есть включения меня в число тех, кто сдает сочинение. А потом я решил, что делать это совершенно не обязательно. В конце концов я честно указал в анкете, что окончил русскую школу, а если меня, вероятно, по моей фамилии внесли в список «диктантников», то это не моя вина. Были тут, конечно, и корыстные соображения. Дело в том, что я был золотой медалист – и, значит, мог быть зачислен в институт по результатам одного (профилирующего) экзамена при условии получения отличной оценки. Такой был порядок в те благословенные времена, не знаю, сохранился ли он до наших дней. Если нет, то жаль нынешних отличников. Так вот, естественно, получить пятерку за диктант было куда как легче, чем за сочинение, где оценивалась не только грамотность, с которой у меня был полный порядок, а еще и художественная часть. А оценка последней – дело очень субъективное: кто как посмотрит. Так что я поблагодарил судьбу, сделавшую мне такой подарок, и спокойно отправился писать диктант. Как сейчас помню, диктовали нам отрывок из «Капитанской дочки», я с божьей помощью получил пятерку, а вот мой сосед, почему-то запомнилось мне его имя – Турсун Бостонкулов, киргиз, – получил двойку и очень возмущался, потому что списал у меня, как он говорил, все до последней буквы. Но, наверно, с киргизским акцентом.
Так я стал второй раз студентом и уехал до осени домой, во Львов. А перед первым сентября одолели меня вдруг сомнения – надо ли мне все это. Ведь мне уже двадцать шесть, я бросаю налаженную жизнь, работу, жилье – определенность, одним словом, и уезжаю в совершеннейший туман. В чужой город, в одиночество, в общежитие, в неясные перспективы. И мне стало страшно. Я не спал ночами, мучился – был в полной растерянности. И здесь решительно выступил мой отец, который сказал, что мне дан шанс круто изменить свою судьбу, попробовать жить совсем другой, возможно, более яркой жизнью – и если я упущу эту возможность, то никогда себе этого не прощу. Да, очень может быть, у меня ничего не получится, но я всегда смогу вернуться, а если не попробую, то другого раза уже не будет. Никогда не нужно жалеть о том, что сделал, жалеть надо только о том, что мог сделать – и не стал. Эти слова я запомнил на всю жизнь. И стараюсь свои поступки сверять с этой формулой. Не всегда, правда, получается, но стараюсь я честно. Надо сказать, что отец мой не случайно так настаивал, чтоб я поехал в Москву. Дело в том, что я каким-то образом повторил его судьбу. Когда-то, еще до войны, папа учился в Тбилиси в финансовом институте и во время преддипломной практики подрабатывал грузчиком. А чтобы легче работалось, пел. И вот подходит к нему некто и говорит: «Молодой человек, вы хорошо поете, вы учитесь в консерватории?» На что мой папа ему отвечает, что ни о какой консерватории он и не слыхивал и что через месяц будет бухгалтером. Тогда папин собеседник заявляет, что такая естественная постановка голоса большая редкость и нужно обязательно заниматься пением профессионально, а быть бухгалтером может каждый. Он оставил отцу свой телефон, и через некоторое время они встретились уже около пианино – и папин знакомец, оказавшийся профессором консерватории, прослушав отца еще раз, написал ему рекомендацию на музыкальный рабфак (так в те времена называлось музыкальное училище), окончив который папа поступил уже в консерваторию и стал профессиональным певцом-тенором. Но это уже другая история, а пока что я поехал-таки в Москву и начал учиться в Литературном институте.
Должен заметить, что, конечно, в смысле литературного кругозора институт меня поднял, но вот что касается стихотворчества, то, по-моему, этому делу обучить нельзя. То есть версификацию освоить можно, но вот стать не графоманом, а поэтом, если этого не дано, невозможно. Наверно, это звучит банально, но поэт в первую очередь определяется мироощущением и отношением к слову и образу, а не способностью рифмовать и ритмически организовывать текст. Но вот чему Литинститут научил меня точно, так это тому, без чего существовать вообще и в шоу-бизнесе в особенности практически невозможно. Он научил меня держать удар. Дело в том, что у нас по вторникам были обсуждения работ друг друга. Раз в несколько месяцев очередь доходила до каждого – и вот тут начиналось сведение счетов. Если ты не входишь в ту или иную литературную или товарищескую группировку, твои однокашники по семинару поэзии, с которыми ты общаешься ежедневно и вроде нормально, накидываются на тебя (на твою работу, естественно) с таким ожесточением и уничижением, что ты начинаешь ощущать себя совершеннейшей бездарностью, коей не то что в Литинституте делать нечего, а вообще жить не стоит. И выходишь ты побитой собакой, и ищешь ближайшее дерево, чтобы свести счеты с жизнью, потому что такой бездари нечего делать на белом свете, – и только огромным усилием воли или порцией алкоголя заставляешь себя повременить с этим делом. Ну а через несколько дней появляется сначала желание жить, а потом и работать – и все возвращается на круги своя. И снова жизнь прекрасна. Так вот, именно этот навык держать удар очень помог мне, когда я делал первые шаги в песенном творчестве сначала как автор, а позже и как исполнитель. Впрочем, это еще впереди, а пока я учусь в Литературном институте, подрабатываю ночным сторожем, потому что негоже взрослому дяде брать деньги у родителей, которые, кстати говоря, уже выучили его в политехническом институте. Я сторожил склад электрооборудования около Киевского вокзала, там хранились огромные катушки с кабелем, которые, по-моему, никаких злоумышленников заинтересовать не могли, ибо в советские времена не было еще пунктов приема цветных металлов и частных ЛЭП тоже. Но тем не менее семьдесят рэ я получал плюс сорок рублей стипендии – жить можно. Так существовали многие мои однокашники, и это было нормально. Мне как сторожу была положена собака, она и была. Вернее, он. Звали его, естественно, Рекс, а как еще могут звать дворнягу, и ему ужасно не нравилось, когда я его выгонял из сторожки заниматься прямыми служебными обязанностями, а именно – сторожить. Он отворачивался, делал вид, что я обращаюсь не к нему, и, по-моему, обижался, если я настаивал на своем. Но все же он меня уважал и в моем присутствии был очень храбр в собачьих разборках, а если вдруг меня не оказывалось поблизости, Рекс благоразумно ретировался с поля боя, делая вид, что не имеет ко всему этому никакого отношения. Кормили его раз в несколько дней – приносили ведро отходов из ближайшей столовой, и он моментально проглатывал все, от чего его пузо становилось похоже на средней величины арбуз, а настроение делалось благостным и умиротворенным. Правда, ненадолго… Мне нравились часы, проведенные с Рексом, он был хорошим и терпеливым собеседником, думается, я даже любил этого пса и свою сторожку, несмотря на то что однажды чуть не сгорел в ней. Дело в том, что зимой для дополнительного тепла была там самодельная электроплитка, которую я ставил около двух кресел, служивших мне ложем, – и вот однажды рукав дубленки, которой я укрывался, попал в разогретую спираль. Слава богу, дубленая овчина не горит, а тлеет – и когда я проснулся (а просыпался я много раз за ночь, будили проезжавшие мимо поезда), то увидел, что рукав мой светится в темноте, а в сторожке стоит тяжелый дух паленой овчины. Потом я просто выкрошил истлевший край и ходил с подвернутым рукавом, а все решили, что на меня напал Рекс. Стоила моя дубленка примерно три месячных оклада сторожа, но я не унывал, потому что уж очень хорошие бывали ночи в сторожке. И стихи писались хорошие…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?