Текст книги "Отцовский крест. Острая Лука. 1908–1926"
Автор книги: Софья Самуилова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
Глава 18
Мама молится
Мама стоит на коленях около кровати и молится. Комната маленькая, изголовье кровати подходит почти в самый угол, где иконы. Перпендикулярно ей, подушки с подушками, установлена Сонина кровать, а на середину комнаты, поближе к матери, почти всегда выдвигается маленькая детская кроватка. Маме негде делать настоящие земные поклоны, как в церкви; кланяясь, она опускает голову на кровать и иногда подолгу замирает так и что-то тихо шепчет. А иногда, наоборот, поднимает голову, даже немного закидывает ее назад, – так ей, должно быть, лучше видно иконы, – и глаза у нее делаются большие-большие, и она не просто шепчет, а словно разговаривает с кем-то, что-то рассказывает, просит… А потом крестится широким крестом, крепко прижимая пальцы ко лбу и груди, и опять кланяется до кровати.
Когда Соня была маленькой и мама брала ее спать на свою постель, ей всегда в это время хотелось сесть около мамы и поплотнее прижаться к ней. Ей казалось, что никогда около мамы не бывает так хорошо, как в эти моменты. Мама обнимала ее левой рукой, а правой продолжала креститься. Кланяться с Соней неудобно, но она все равно кланяется, только не замирает, наклонившись головой до кровати…
Вот она высоко откидывает голову, но ничего не шепчет, и глаза закрыты, но какое у нее лицо! Соня не знает слов: умиление, благоговение, а если бы знала, наверное, именно они и подошли бы сейчас. Еще совсем недавно Соня попробовала молиться так же, с закрытыми глазами, только у нее ничего не получилось. А потом ей пришло в голову, что мама просто дремлет; так почему же у нее такое лицо? Когда Соня спросила ее, мама улыбнулась и ответила, что она не дремлет, а с закрытыми глазами лучше чувствует Бога. Как это, должно быть, хорошо, так Его чувствовать!
Сегодня мама реже стоит с закрытыми глазами, зато больше разговаривает и просит и чаще лежит лицом на кровати. Соня знает, почему это. Мама молится о папе. Папа болен. У него начинается та самая болезнь, от которой умерла его мама, когда он был маленький, чуть побольше, чем теперь Соня. Врачи велят ему пить кумыс, и он скоро поедет куда-то далеко, в какое-то место, которое так трудно называется… Бар-ба-шина поляна… Вот!
Мама шьет ему новое белье, а Соня красной бумагой по канве вышивает букву «С» на полотенцах и простынях. Ее немного смущает, что буквы получаются такие большие, гораздо больше, чем на узоре, и, кажется, немного кривые. Но папа и мама говорят, что это ничего, не очень заметно.
Мама молится, а папа сидит у стола и перелистывает тетрадь, которая называется «Записки сумасшедшего». Там у него записаны интересные вещи, он иногда читает их вслух. Там записано про мальчика, который в первый раз пришел исповедоваться. Папа спросил его: «Может быть, ты маму не слушался?» А он отвечает: «Весь день сусаюсь».
Сейчас отцу Сергию не до старых записей. Он берет лист бумаги и начинает писать письмо. Письмо жене. Он благодарит ее за то счастье, которое она принесла ему; просит не отчаиваться в случае его смерти, воспитать детей добрыми, честными и верующими… «Я знаю, что это сумеешь!» И еще несколько слов, горячих, ласковых… Небольшая записочка, но сколько в ней любви, сколько доверия к той, которая сейчас там, за стеной, молится о нем.
Он положит записку в дневник. Если не удастся победить болезнь и он умрет (иногда это случается очень быстро), жена найдет ее…
* * *
Евгения Викторовна умерла на двенадцать лет раньше мужа, записка так и осталась лежать в дневнике. После смерти отца Сергия ее прочитали их дети.
В тот раз все окончилось благополучно, не пришлось даже ехать в Барбашину поляну, где тогда еще росла целебная степная трава и стояла кумысолечебница. Оказалось, что кумыс можно достать проще, его изготовлял один татарин в Брыковке, за 15 верст от Острой Луки. А местный кумыс ничуть не хуже, чем в лечебнице, они уже испытали это несколько лет назад. Пришлось только нанять девочку-подростка, чтобы она через день ездила за ним. А потом Евгения Викторовна научилась делать кефир, настоящий, целебный, заменяющий кумыс, такой же крепкий и пенистый, могущий выбить из бутылки плотно забитую и затянутую проволокой пробку. Отец Сергий, да и все остальные, пили его и в этом году, и в следующем. От начинающегося туберкулеза, которым грозил ему известный врач, не осталось и помина.
Глава 19
Дети
– Посмотрите, воробышек! Это птенчик, он из гнезда выпал. Воробышек сидел, нахохлившись, в уголке около завалинки.
Казалось, он сильно озяб или испуган своим приключением. Костя протянул было руку, чтобы взять птенчика, но Соня отстранила его:
– Подожди, ты не умеешь!
Осторожно, двумя сложенными в виде лодочек ладошками, она взяла воробьенка и понесла домой. Братишки поспешили за ней, крича в комнату: «Мама, воробышек из гнезда вывалился! Он теперь у нас будет жить, мама, да? А как мы его назовем?»
Птенчика посадили среди пола в зале, насыпали ему крошек, пшена, поставили в блюдце воды и расселись кругом на корточках, с интересом наблюдая за каждым его движением. Взволнованные неожиданным происшествием, возбужденно переговаривающиеся, дети сами были похожи на стайку воробьев. Птенчик, вероятно, тоже заметил это сходство; он перестал бояться, расправил крылышки, боком подскакал к самой большой крошке, клюнул ее и весело чирикнул.
– Нужно так назвать его, чтобы было понятно, как он кричит, – волновалась Соня, – он чирикает, как же его назвать? Чириканька… Чиринька. Как-то неудобно… языку трудно…
– Назовите его Чирышек, с серьезным видом предложил отец.
– Правда! Назовем Чирышек!
Имя всем понравилось, но Евгения Викторовна разочаровала детей.
– Уж ты выдумаешь, Сережа, – с легким неудовольствием сказала она. – Дети, ведь чирышек – это такая болячка; разве можно птенчика называть болячкой?!
– Нельзя… а какое хорошее имя, – с сожалением отозвалась Соня, а Миша, пропустивший мимо ушей мамино замечание, продолжал прыгать и кричать: «Чирышек, чирышек!»
Именно Миша, маленький, подвижный, с круглой как шар головенкой и с круглой невинной мордочкой, больше всех и походил на воробья. Прокофий Садчиков, муж Маши, называл его «Кочеток» (петушок). Мальчик почти все время прыгал и очень любил «плясать» под музыку. Конечно, это не была настоящая пляска; просто он делал в такт музыке различные движения руками, головой и, конечно, ногами, ловко приспосабливаясь к любому темпу. Отец Сергий, задумчиво наигрывавший на скрипке или фисгармонии что-нибудь для себя, заметив посреди комнаты маленькую подвижную фигурку, начинал быстро менять одну мелодию за другой, но не мог сбить плясуна. Однажды, проиграв довольно бойкую мазурку, отец Сергий начал брать одну за другой длинные, тягучие ноты, возможные только на фисгармонии, но Миша и тут нашелся: начал плавно изгибаться то в одну, то в другую сторону, наклоняясь чуть не до земли. В другой раз, в Самаре, Евгения Викторовна сидела с детьми в Струковском саду. Вдали играла музыка. Вдруг Евгения Викторовна заметила, что коротенькие, не достающие до пола ножки сына подергиваются.
– Что ты делаешь, Миша? – спросила она.
– Я никак не могу удержаться, – беспомощно ответил малыш. Было у Миши и другое прозвище. Даша, кухарка Юлии Гурьевны, называла его «шептунчиком».
– Придет ко мне на кухню, – вспоминала она, – и начнет быстро-быстро рассказывать, а голосок такой тихенький, я ничего не разбираю.
– Мишенька, – скажу, – говори погромче, я не слышу. – А он еще тише зашепчет.
Таким он был тогда: с круглой, наивной рожицей, тихим голосом (сохранившимся и у взрослого), живой и упругий, как мячик. Евгения Викторовна замечала, что самым большим наказанием для мальчика было сидеть на одном месте. Наоборот, слабенького, малоподвижного Костю это ничуть не смущало. Посаженный на стул в наказанье, он мог сидеть без конца; случалось, и он, и Евгения Викторовна забывали, что он наказан. Поэтому, унимая расшалившихся детей, Евгения Викторовна пугала Мишу тем, что посадит его на стул, а Косте грозила: «Похлопаю». Она никогда не говорила «побью» и, действительно, не била, а только хлопала; воздействие было чисто психическое. Такой же психической угрозой являлся ее старый, когда-то переплетенный бархотками, а теперь просто дырявый пояс, висевший в столовой около буфета; мальчики, где-то поймав страшное слово, называли его «ухвостка» и, провинившись, опасливо поглядывали на него. Но «ухвостка» никогда не пыталась перейти к действию и спокойно пылилась в углу, как молчаливая, но грозная эмблема правосудия.
В раннем детстве дети, кажется, вообще ничего серьезного не боялись, даже темноты. Когда родители замечали у них признаки этого страха, они затевали какую-нибудь интересную игру в темной комнате, и страх исчезал незаметно. Самой любимой зимней игрой были прятки. В игру вовлекались и няньки, и не успевшие разойтись по домам приятели, и, разумеется, интереснее всего было забраться под кровать в самой темной спальне или за шубы в прихожей. В азарте игры о страхе некогда было вспоминать.
Не боялись дети и грозы, – до одного жаркого летнего дня. Когда разыгралась гроза, взрослых не было дома, но это и раньше не раз случалось. Хуже оказалось то, что с детьми осталась 13-14-летняя нянька Ариша, которая, как выяснилось, сама панически боялась грозы. С первым ударом грома она забрала своих подопечных, забилась с ними на кровать в темном углу и загородилась подушками. Но подушки не могли закрыть их, а гроза, действительно, была редкой силы.
Яркие молнии в темном углу, вероятно, казались еще ослепительнее, а гром, ударявший одновременно с молнией, раскатывался над самой крышей с таким треском, словно вся крыша разлеталась на мелкие щепочки. Но страшнее и молнии, и грома были вскрики Ариши. С бледным, искаженным лицом и расширившимися от ужаса глазами, она при всяком новом ударе дико вскрикивала: «А! Господи Иисусе Христе!» – и порывисто крестилась.
К тому, что во время грозы все женщины – и первая, их мама, – крестились, дети привыкли чуть не с рождения; в этом не было ничего страшного. Наоборот, это успокаивало. И «Господи Иисусе Христе» тоже многие произносили крестясь, но произносили спокойно, словно читали молитву перед обедом. Аришины же выкрики были так ужасны, что, если бы страх не парализовал рассудок детей, они, возможно, предпочли бы убежать от этих криков во двор, под грозу и ливень.
С тех пор они и стали бояться грозы.
Первое время боялись только свидетели Аришиных безумств – Соня и Костя. Миша просидел грозу на кухне, слушая сказки кухарки Тани, и ничуть не испугался, не боялся некоторое время и после. Но постепенно страх брата и сестры заразил его. Одним из главных препятствий в предпринятой родителями борьбе против страха была именно эта его заразительность. Сколько раз казалось, что один из детей совсем уже перестал бояться. Но вот снова гроза, двое опять дрожат, плачут и жмутся к маме, и третий тоже присоединяется к ним.
Дольше всех боялся грозы Костя. Нервный и впечатлительный, он дошел до того, что, проснувшись утром, прежде всего бежал на крыльцо посмотреть, какая погода, и неизменно возвращался расстроенный.
– Мама, на небе маленькое облачко, наверное, будет гроза, – говорил он.
Или:
– Мама, небо ясно-ясное, ни одного облачка, наверное, гроза будет.
Брат и сестра, к этому времени начавшие уже гораздо спокойнее относиться к буйству природы, поднимали его на смех, но он еще долго не мог побороть в себе этого страха. Тем более что лето было грозовое, и его предсказания часто сбывались.
Избавиться от боязни грозы детям удалось только благодаря планомерной, систематической и упорной борьбе, проведенной родителями.
Больше всего занималась ею Евгения Викторовна. Иногда она начинала с доказательств того, что гроза не столько страшна, сколько красива. Она обращала внимание детей на разнообразную форму надвигающихся грозовых туч; на то, как одни из них вдруг все освещались, точно от моментально включенной лампочки, скрытой где-то за горизонтом; как другие вдруг прорезывались ярким зигзагом молнии; как далекий гром то глухо погромыхивал, то вдруг раскатывался с треском, словно где-то ломалось и рушилось что-то большое. Попутно учила узнавать расстояние до грозовой тучи, засекая промежуток времени между молнией и громом. Это очень помогло, далекой грозы дети перестали бояться.
Затем заводился разговор о том, что тетя Саня и бабушка Ольга Гурьевна совсем не боятся грозы, а даже любят ее. Попутно отец Сергий давал справку о ком-то из своих родственниц, которая во время грозы уходила в мезонин и открывала все окна, чтобы лучше видеть и слышать. Кстати, декламировалось стихотворение «Люблю грозу в начале мая», а если слушатели проявляли хоть малейшее внимание, то и ряд других, к грозе никакого отношения не имевших. Если напряжение усиливалось, то и меры принимались более радикальные. Появлялась на свет интересная книга, которые мама мастерски умела читать. Частенько в это время прочитывался юмористический рассказ Марка Твена «М-с Мак-Вильямс и молния». Иногда вместо книги рассказывались сказки или что-нибудь о прошлом. В эти рассказы включался и папа, и, кажется, в такое время дети в первый раз услышали знаменитую историю о протухших мозгах.
Это случилось, когда папа учился в семинарии. Преподаватель естественной истории П-в задумал оборудовать зоологический и анатомический кабинет. Собрал препараты и скелеты разных животных, раздобыл скелет человека, в первое же время завоевавший такую популярность, что его в разных позах и с разных пунктов увековечили все семинарские художники и фотографы; наконец, выписал откуда-то, чуть ли не из Петербурга, человеческий мозг или мозги, как предпочитало говорить большинство. А о мозгах заговорили все, начиная с преподавательских жен и кончая швейцаром и истопником. Большое значение придавал им и сам преподаватель, своим отношением, разумеется, и внушивший остальным этот захватывающий интерес. А мозги все не приходили. Начались рождественские каникулы; все, кто мог, разъехались по родным и знакомым; уехал и П-в.
И вот тут-то, как на грех, мозги и прибыли, тщательно упакованные в маленький аккуратный ящичек. Ящичек внимательно осмотрели и, не распечатывая, поставили на стол в зоологическом кабинете.
Несколько дней все шло благополучно, а потом истопник и уборщица начали замечать в комнате запах. Сначала он был чуть заметен, но с каждым днем все усиливался и усиливался. Ясное дело – мозги начали протухать. Слух о происшедшей неприятности быстро распространился. Проще всего было бы вскрыть ящик или выбросить испортившийся препарат, не вскрывая. Но без хозяина никто на это не решался. Может быть, он, если не опоздает, сумеет найти какой-то способ прекратить разложение; в спирт, там, опустит или еще что.
А запах становился все сильнее. Из комнаты он проник в коридор, все проходящие мимо слышали его и сначала только крутили носами, а потом стали и зажимать их. Просто невозможно ходить мимо кабинета.
Наконец явился и виновник происшествия. Не успел он войти в семинарские двери, как на него набросились со всех сторон.
– Наконец-то! Уберите поскорее свои мозги, сил нет дышать, они совсем протухли!
Как? Что? Виновник происшествия долго не мог понять, в чем дело, а поняв, бессильно опустился на стоявший в швейцарской стул и принялся хохотать.
– Так протухли? – немного успокоившись, спросил он. – Сильно пахнут? Вы слышали? И вы?
Конечно, слышали. Пойдемте! По коридору пройти невозможно.
П-в снова расхохотался.
– Да ведь мозг-то из папье-маше, – через силу проговорил он.
* * *
– Из чего? – переспросил Костя.
– Из картона, как ваши лошадки, – объяснил папа. – Он был сделан из кусочков, чтобы можно было их разбирать и смотреть, как мозг устроен изнутри.
Раздавшийся после этих слов детский хохот, вероятно, заглушил бы смех П-ва.
Во всяком случае, страх перед грозой он на некоторое время заглушил. А отец Сергий добавил:
– И что еще интереснее, запах сразу исчез. Ни в коридоре, ни в кабинете, нигде и никто его не чувствовал.
– Это, кажется, называется массовым самовнушением? – тоже смеясь, спросила Евгения Викторовна.
– Кажется так.
* * *
Было и еще одно средство борьбы со страхом. Детей натолкнули на новое удовольствие – бегать босиком по лужам. Отчасти-то они с этим удовольствием были знакомы и раньше, но оказалось, что приятнее всего бегать по ним под дождем. Сначала выбегали только на маленький дождик, потом на более сильный, наконец не отступали и перед настоящим ливнем. Правда, если начиналась серьезная гроза, детей загоняли домой, а если небольшая, они все равно бегали. Евгения Викторовна тоже требовала, чтобы, прежде чем бежать под дождь, дети переодевались в подлежащую стирке одежду. Ведь возвращались они мокрые до нитки и так забрызганные грязью, что приходилось прямо на крыльце мыть ноги чуть ли не по пояс, а потом переодеваться. Но это никого не смущало. Разве только иногда вмешивалась Наташа. Потому что борьба со страхом грозы, а потом новый вид спорта продолжались несколько лет, и за это время Наташа успела не только родиться, но и достичь того солидного возраста, когда можно вмешиваться в чужие дела. Так вот, Наташа слышала, как мама зимой грозила непослушным: «Не буду за вами ухаживать, если вы простудитесь и заболеете!» – и теперь сама с авторитетным видом подавала голос:
– Если будете бегать по дождю и заболеете, мама не будет за вами ухаживать-прихаживать!
* * *
В этой истории есть и еще один заслуживающий внимания момент. Евгения Викторовна, сумевшая блестяще провести нелегкую воспитательную работу и добившись того, что дети не только перестали бояться, но и полюбили грозу, сама всю жизнь не могла отделаться от страха перед ней. Много лет спустя после ее смерти, когда все дети были уже взрослыми, отец Сергий сказал однажды, прислушиваясь к следовавшим один за другим раскатам грома:
– А как мама боялась грозы! Очень боялась. Она даже не могла спать, если ночью была гроза.
Тут только Соня по-новому переосмыслила некоторые факты. Сколько раз, бывало, просыпаясь во время грозы, она видела зажженную свечку на полочке перед зеркалом и чувствовала, как мама вешает на спинку ее кровати и тщательно просовывает между кроватью и подушкой сложенную в несколько раз большую байковую шаль, детское стеганое одеяльце или еще что-нибудь в этом роде. Утром оказывалось, что подобным образом закрыты все кровати – и у изголовий, и в ногах. Тогда это казалось Соне вполне естественным. Как от дождя открывают зонтик, так от молнии нужно изолировать все близко находящиеся к людям металлические предметы. В книге Фламмариона «Атмосфера», которую и мать, и дети любили перечитывать, в главе «Капризы молнии» указываются случаи, когда люди погибали от молнии, ударившей в спинку кровати или другой подобный предмет. Да, тогда Евгения Викторовна сумела обосновать свои заботы «по-научному», и только сейчас Соня поняла, что эти «научные» заботы внушались непреодолимым страхом. Но сколько нужно было выдержки, чтобы за все время ни разу не выдать себя детям!
* * *
Когда мальчикам было лет шесть-восемь, утро у них начиналось с возни – борьбы, беззлобной драки. И нередко зачинщиком был Костя, хотя он и знал, что Миша всегда догонит его, повалит, хлопнет – словом, повернет исход борьбы так, как ему захочется. Но у Кости было несколько способов, при помощи которых он мог выйти сухим из воды. Один из них оказывался совершенно непреодолимым для Миши. Выбрав удобный момент, когда брат завязывал ботинки или был отвлечен другим, не менее серьезным делом, Костя хлопал его по плечу и своим неловким, почти ковыляющим шагом спешил в залу, в передний угол. Там он останавливался перед иконами и начинал быстро креститься. Миша отступал – нападать на молящегося даже не запрещалось, а просто было совершенно невозможно.
Однажды отец Сергий заметил этот маневр.
– Ты что, новый способ защиты нашел? строго сказал он Косте. – А ты понимаешь, что таким образом превращаешь молитву в игру, даже в шалость? А о чем ты думаешь, когда вот так стоишь и крестишься? О молитве, которую должен читать, или о том, как ловко обманул Мишу? Ты меня понял?
– Понял, – ответил Костя. – Я больше не буду.
* * *
Еще от одной опасности приходилось тщательно охранять детей. Это были «плохие слова». Мир, окружающий их, был не так уж невинен, он кишел «плохими словами» всех видов, – от тех, которые были изгнаны только из их обихода, до настоящих нецензурных. Матушка ужаснулась бы, если бы услышала тот жаргон, который раздавался иногда в кухне. У села свои правила приличия: едва терпя в своей среде человека, который «черным словом ругается», она гораздо снисходительнее к некоторым выражениям, граничащим с матом; такие слова употребляли даже девочки-няньки.
Опасность была тем серьезнее, что Евгения Викторовна не могла постоянно ограждать от нее детей, для этого их вообще нужно было не спускать с глаз. Впрочем, возможно, она так и поступила бы, если бы яснее представляла положение.
Но и не представляя его, она каким-то образом, по-видимому еще в самом раннем детстве, сумела внушить детям, что они должны говорить только тем языком, которым говорят их отец и мать. Может быть, тут сказывалось и то, что их «городской» язык вообще сильно отличался от языка села. По той или иной причине, никогда не было случаев, чтобы дети повторили одно из услышанных на кухне нецензурных слов. Слова были совершенно определенно «плохие», но и совершенно непонятные; правильнее всего будет сказать, что дети «слыша не слышали их». Впрочем, возможно, что сама матушка как-то о них узнала и подобрала более подходящих людей. С некоторого времени эти слова исчезли и на кухне.
А с другими приходилось вести длительную и упорную войну. Она начиналась, кажется, еще тогда, когда Соне было года два. К ее няне Маше часто приходила старшая сестра Анюта. Однажды, не поостерегшись, она за что-то назвала Машу дурой. И уже через пару часов Соня, копаясь в своих игрушках, повторяла:
– Папа дура, мама дура, няня дура.
– Матушка ее за это в угол поставила, – сокрушенно рассказывала впоследствии уже пожилая Анюта, – а ведь виновата-то была я!
Когда начали подрастать мальчики, стало еще труднее. Трое ушей слышат гораздо больше, чем одни, да и бегают эти уши на трех парах бойких, неугомонных ног. А тут еще кухарка Таня так смешно кричит на своего сынишку:
– Подлая твоя морда!
Эти слова пленили слушателей, они долго крепились, но наконец отправились к маме с петицией. Просили разрешить им говорить «подловка твоя морда» (подловка – чердак).
Почему-то мама разрешила. Или она уж совсем изнемогла в борьбе с наступающими со всех сторон «плохими словами», или же у нее был глубокий расчет на то, что слова, потерявшие заманчивость запретных, быстро надоедят. Если так, то она оказалась права.
Очень редко, но все же случалось, что отец Сергий сам говорил «плохое слово». Правда, такое слово было всегда на несколько микронов неприличнее хотя бы слова «чирышек», но Евгения Викторовна сразу же настораживалась и предостерегающе говорила: «Сережа!»
– Что «Сережа»! Ничего тут особенного нет.
Отец Сергий, конечно, умолкал. Он ведь не хотел сердить жену, хотел только чуточку поддразнить ее. Но иногда он не рассчитывал заряда, и она все-таки сердилась. Она делала обиженное лицо и демонстративно умолкала. И трогательно было видеть, как он после этого похаживал около нее, заговаривая, всеми мерами старался загладить свою вину. Если «вина» была «серьезна», дело доходило до объяснения в затворенной спальне, и конфликт, длившийся два-три часа, разрешался к общему удовольствию. Кажется, ни разу не случалось, чтобы, рассердившись за обедом, Евгения Викторовна и к вечернему чаю вышла с недовольной миной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.