Текст книги "Мандала"
Автор книги: Сондон Ким
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
– На самом деле никакой срочности нет – дело не в том, что мне некуда податься. Если считать проблемой это, то волноваться не о чем. В конце концов я найду себе приют, где-нибудь прибьюсь. Мне ещё не случалось остаться без крыши над головой… Наверное, проблема в духе… Этот проход, в который протиснешься одной-единственной чистой, как соджу, костью, после того как сгорит плоть и выкипит кровь. Единое, имеющее власть продавать и покупать души. Площадь душ, где все они, умерев, могут родиться вновь… О-о, это жгучее пламя, способное меня убить и возродить к жизни! Оно остыло, словно сухой пепел, и вот я в недоумении сижу на станции, где все куда-то уезжают…
Отправившись вслед за мастером Чиамом в горы, я вскоре обрил голову и начал послушническую жизнь. Я трудился изо дня в день не покладая рук: готовил трапезу на тридцать с лишним человек; варил рис для подношений, совершавшихся три-четыре раза в сутки; убирал в помещениях и выполнял всевозможные поручения старших, однако всё это было мне ничуть не в тягость. Когда я сидел на корточках возле печи и, постукивая по ней кочергой, твердил «Сутру тысячи рук и глаз»; когда бежал в храм с медной чашей жертвенного риса; когда простирался в земном поклоне у ног Будды Шакьямуни; когда приносил своё измочаленное тело в келью послушников и засыпал мёртвым сном – я всё время думал о той птице в бутылке.
Так прошло полгода, и я дал десять обетов. На моей левой руке горел фитиль[20]20
Во время церемонии посвящения на левое предплечье будущего монаха прикрепляется маленький фитиль.
[Закрыть]. Монах-наставник вопрошал:
– Во-первых, обязуйся не убивать. Убийство живых существ сократит число твоих дней в последующих жизнях, а погибшие от твоей руки станут толпами преследовать и истязать тебя. Обязуешься ли не убивать?
– Обязуюсь, – твёрдо обещал я.
– Во-вторых, обязуйся не воровать. Присваивая чужое, человек лишается зерна счастья и удачи, а в последующих жизнях родится нищим и безродным. Обязуешься ли не воровать?
– Обязуюсь.
– В-третьих, обязуйся воздерживаться от блуда. Предающийся разврату в последующих жизнях родится глупцом с помрачённым разумом и будет терпеть поношения от людей. Обязуешься ли не совершать блуда?
– Обязуюсь.
– В-четвёртых, обязуйся не лгать. Лживый лишается зерна истины, ему перестают верить, и все его дела обречены. Обязуешься ли не лгать?
– Обязуюсь.
– В-пятых, обязуйся воздерживаться от спиртного. Упивающийся вином лишается зерна мудрости; он не слушает добрых, благих наставлений мудрецов, а следует порочным, безрассудным наветам демонов-совратителей. Его отравляют яды алчности, злобы и неведения; одолевает лукавая, жестокая зависть. Порабощённый десятью великими грехами и восемью страшными помрачениями, он низвергается в ужасные низшие миры[21]21
Три низших мира в буддизме: мир животных, мир голодных духов и мир адских существ.
[Закрыть], откуда вовеки нет спасения. Обязуешься ли не пить вина?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не носить дорогих украшений и не умащать тело благовониями?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не петь песен, не танцевать и избегать подобных зрелищ?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не спать на высоких и роскошных кроватях?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не иметь золота, серебра и прочих драгоценностей?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не вкушать пищи в неположенное время?
– Обязуюсь.
Обязуюсь, обязуюсь, обязуюсь…
Каса, роба, чаша для еды, котомка – всё необходимое для монашеской жизни, как и моё буддийское имя Побун, досталось мне от монаха-затворника Чиама. Я стал его учеником.
Однажды, когда уже пробил полночный колокол, мне передали, что наставник зовёт меня к себе. Келья старого монаха-затворника была истинной обителью мастера дзен: от голых стен веяло суровостью и торжественным покоем. Я трижды простёрся в земном поклоне и опустился на колени. Наставник, похоже, пребывал в самадхи[22]22
Самадхи – состояние особого погружения, достигаемое во время медитации.
[Закрыть]: он сидел опустив веки, а его лицо было всё так же прекрасно и все так же строго.
Наконец он открыл глаза и коротко спросил:
– Достал птицу?
Я перестал дышать. По спине покатился холодный пот.
– Даже не знаю… – тихо ответил я.
Наставник жестом велел мне уйти. Я снова трижды поклонился и на цыпочках шагнул к двери. И тут за спиной раздался его стальной голос – мне словно влепили подзатыльник:
– Узнать то, чего не знал, – это прозрение. А прозревший и есть будда.
Мой день начинался птичьими криками. Они раздавались то и дело с утра до ночи и снова – с утра до ночи: унылые, отчаянные крики. Они превратились в звон в ушах и ввергали меня в омут бессонницы. Я бился, чтобы вытащить из заточения надрывавшуюся птицу, но чем больше старался что-либо сделать, тем сильнее сжималось горлышко бутылки, и я утопал в темноте.
Издалека донеслись паровозные гудки. Долгие и протяжные, они понемногу ускорились и наконец растворились в шуме ветра. Чисан сидел с опущенной головой, спрятав руки в рукава, и смотрел себе под ноги. Я поднял взгляд на небо. Оно было хмурым – казалось, вот-вот польёт дождь.
– Пожалуй, я поеду с вами.
– Сентиментальность. Сентиментальность – мать блужданий.
– Я хочу знать, где та причина, что гонит вас в путь.
– Думаю, в конце концов мои блуждания начались из-за того, что я не был честен с самим собой. Не имел стержня честности, и не на что было опереться. Однако считать это причиной нельзя – это тоже не будет точным ответом.
Он резко тряхнул головой.
– О-о, я и сам не знаю, почему скитаюсь, точно бешеный пёс… Я не знаю – это единственное, что я могу сказать с уверенностью.
– Так вас привела в монастырь сентиментальность?
– Пожалуй. В итоге так оно и было. Наверно, я осознал, насколько тщетны порождаемые ею чувства, – это меня и подтолкнуло. Впрочем, будь то не сантименты, а доводы разума, острого, как лезвие ножа, – какая разница? Как ни прискорбно, я увидел, что мои возможности ограничены, что я блуждаю в аду отчаяния… Даже не это – я узнал душу Будды и понял, что тот буддизм, на который я возлагаю надежды, – не сказка о заоблачных небесах, а быль городских улиц, где люди, выживая ребро к ребру и промокая до костей, обливаются потом, смеются и плачут, любят и ненавидят. Мне открылась эта правда реального мира. Я узнал её, но не познал. Меня пугает, что опыт принесёт с собой страдания, потому я избегаю его. Вырядился в монашескую рясу и трижды в сутки забираю у людей пищу, которую они добывают в поте лица. Для меня и в аду оказаться – слишком большая честь. Какое я имею право обличать продажность, поразившую наши монастыри? Раз я не могу посвятить всю свою жизнь борьбе с этим злом, чтобы полностью его искоренить, не разумнее ли вернуть монашеские одежды и уйти?.. Ведь так я всего лишь гнусный пособ-ник.
На заострённом, как нож, лице Чисана лежала тяжёлая тень обречённости. Я с горечью схватил его руку и потряс.
– Почему вы постоянно об этом говорите?
Торопливо сновавшие мимо люди косились на нас.
– Побун, ступай в монастырь и медитируй. Попробуй устоять на острие. Одной ногой. А когда достигнешь пробуждения, покажешь путь таким, как я.
Смешно, но от этих слов во мне проснулось что-то вроде жалости к Чисану. Жалость – самая мелкая монета любви…
– Идёмте вместе, – упрашивал я. – Пробудем в монастыре хотя бы до начала затвора.
– Пусть будет по-твоему, – светло улыбнулся Чисан. – Только рядом с пропащим тебя самого сочтут таким и тоже погонят прочь.
Автобус вдруг остановился. В салон вошёл крепкий малый в камуфляжной униформе, с карабином в руке. Проверка случилась на региональном шоссе – до посёлка С. было рукой подать. Мы с Чисаном сидели в самом конце салона. Как ни странно, вошедший сразу направился к нам.
– Документы, – грубо и жёстко потребо-вал он.
Я порылся в кармане и вытащил удостоверение. Камуфляжный, почти вырвав карточку у меня из рук, пробежал по ней глазами и вернул.
– Монашеское удостоверение.
– Монашеское удостоверение? – переспросил я. Камуфляжный кивнул своим мощным подбородком. Карабин в его руке грозно качнулся. Я молча достал удостоверение.
– Ну, – он указал подбородком на Чисана.
– К чему всё это?
Чисан со своего места взирал на камуфляжного и не шевелился. Тот внимательно, с ног до головы, оглядел сидящего перед ним костлявого монаха в изношенной робе и коротко приказал:
– Монашеское удостоверение.
– У меня его нет.
Камуфляжный подозрительно прищурился.
– Как это нет? Разве монаху не положено иметь удостоверение?
Чисан усмехнулся.
– Какие доказательства нужны монаху? Какие ещё есть доказательства убедительнее бритой головы?
Камуфляжный приподнял карабин. Раздался неприятный металлический лязг.
– Чудило. В такое время разъезжать без документов. На выход.
– Подождите… он же…
Я попытался вступиться за Чисана.
– Без возражений – на выход, – грубо отрезал камуфляжный и отвернулся.
Помолчав мгновение, Чисан снял с полки обвисшую, как бычье яйцо, котомку и закинул за спину. Потом, криво улыбнувшись, посмотрел на меня.
– Ты поезжай. Обо мне не беспокойся. Будет судьба – ещё свидимся.
Продираясь сквозь любопытные взгляды, Чисан двинулся по проходу. Я поспешил за ним, на ходу надевая котомку.
Раскрашенный маскировочными пятнами контрольный пункт стоял за небольшим бугром, на который взбиралась дорога. Внутри было необжито и уныло. У стола, задрав на столешницу ноги, сидел человек в такой же форме, что и камуфляжный, и стриг ногти. Увидев нас, он зевнул.
– Ну так что, документы у вас есть?
Камуфляжный, опираясь на карабин, смерил Чисана взглядом.
– Сроду ничего такого не имею.
– Что? Ты кому, чудило, голову морочишь?!
– Монахом я так и не стал, так что монашеского удостоверения нет. Гражданином тоже не стал – документов не имею. Я нигде не зарегистрирован. Что ещё сказать?
– Языком чесать ты горазд.
Камуфляжный приблизился к Чисану, будто собираясь ударить его.
– Забавный ты, приятель, – фыркнул стригший ногти.
Я схватил камуфляжного за рукав.
– Подождите… Я могу подтвердить…
– Не лезь!
Камуфляжный прикладом ткнул меня в живот. Я еле удержался на ногах. Меня сковал страх, и я больше не смел открыть рта.
– Что там у тебя? – камуфляжный потыкал дулом карабина котомку Чисана. Тот по-прежнему криво улыбался.
– Ворох страданий. Что, желаете взглянуть?
Чисан снял котомку и вывалил вещи на стол. Каса, полотенце, зубная щётка, паста, общая тетрадь, несколько смен нижнего белья и фотоальбом – вот и все его пожитки.
– Простите. Надо бы избавиться от этого хлама, – пробормотал Чисан, будто говоря с самим собой. – Да и от этого бренного тела тоже… Только так можно освободиться… Хотя бы прикоснуться к свободе…
Камуфляжный взял в руки альбом. На каждой странице были аккуратно вставлены фотографии Чисана. Пожелтевшие, выцветшие снимки, точно шрамы жизни, – история десятилетнего монашеского пути. О да, это было лицо монаха.
– Похоже, ты и правда монах… А ну, давай-ка помолись.
Камуфляжный теперь решил от души позабавиться. Мне хотелось зарыдать. Из-за страха перед карабином ничего не оставалось, как молча сидеть в углу.
– И вы меня отпустите?
Камуфляжный приставил карабин к стене, сел на стул и зевнул.
– Ну давай, выдай класс. Я по молитве сразу пойму, настоящий ты монах или прикидываешься… Ох, как же я устал!
Чисан прижал ко рту кулак, несколько раз прочистил горло, потом прикрыл глаза и затянул нараспев «Дхарани Великого Сострадания»:
Намо ратна-траяя
Намах арья авалокитешварая
Бодхисаттвая махасатвая махакаруникая
Ом сарва бхайешу транакарая тасмаи
Нама скритва имам арья авалокитешвара ставам
Поклоняюсь и принимаю прибежище в Трёх Драгоценностях.
Поклоняюсь и принимаю прибежище во всемилостивом
бодхисаттве-махасатве Авалокитешваре.
Ом. Поклоняюсь избавляющему от всякого страха
милосердному бодхисаттве Авалокитешваре,
чья безмерная благость пребывает со мною.
Чисан самозабвенно молился, отбивая ладонью такт по столу; его голос был торжественно-спокойным, как во время храмовой церемонии.
– Как душевно! Прямо до слёз…
Стригший ногти поднялся, вид у него был растроганный. Камуфляжный сложил разбросанные на столе вещи в котомку и поскрёб затылок.
– Зря мы вас потревожили. Но что поделаешь – служебный долг. Вы свободны.
Сияя улыбкой, Чисан повесил котомку на плечо.
– Святая простота! Едва заслышали молитву – тут же поверили.
– Да нет, вы, похоже, настоящий монах, – камуфляжный похлопал по котомке Чисана. – Моя покойная бабушка тоже была буддисткой.
Когда мы вышли из контрольного пункта, на улице уже стояли сумерки. Мы зашагали вдоль дороги.
– Давно не молился – охрип. Зайти бы куда-нибудь выпить. О, Владыка Всевидящий!
Голос Чисана звучал бодро, как будто он уже забыл недавнее унижение. В этом человеке и вправду было что-то непостижимое.
Когда мы добрались до посёлка, в лавках зажигали огни.
– Время трапезы прошло – сейчас у монахов воздержание… Так что в Дхарма-центр на ужин не пойдёшь. Давай где-нибудь перекусим.
Даже не спросив моего согласия, Чисан вошёл в китайскую закусочную. Немного помешкав, я последовал за ним.
– Что будешь? – спросил он, когда мы оказались в маленьком промозглом помещении и сели друг напротив друга за стол.
– Всё равно… Выбирайте вы.
– Я бы выпил, но сегодня решил потерпеть.
Он заказал две порции чачжанмёна[23]23
Чачжанмён – лапша с бобовым соусом и овощами.
[Закрыть].
– Любите чачжанмён?
– Просто дёшево.
Чисан прыснул сквозь зубы.
– По правде говоря, даже не знаю, какая еда хороша. Всё позабыл. Что я люблю? Суть не в качестве продуктов – главное, сколько вложено души. Так сказал один известный повар… В монастырской пище нет ни грамма души. Однако мирянам нравится. Я размышлял об этом. Всё элементарно. Не считая городских Дхарма-центров, буддийские храмы в основном находятся в горах. После тяжёлого подъёма немудрено проголодаться. К тому же люди устают от жизни под беззвездным небом, от городской копоти и шума, от спиртного и жирной пищи, так что простой рис с овощами и дикими травами не может им не нравиться. Но все, кто в один голос нахваливает монастырскую еду, – мол, на таких харчах за месяц раздобреешь – бегут без оглядки уже через десять дней: больше им невмоготу. Впрочем, теперь эти веруны до самых монастырских стен доезжают на автомобилях. Конечно, время сейчас такое – время запустения: простая растительная пища исчезает даже из монастырей…
Принесли чачжанмён. Я стал выбирать из лапши кусочки мяса и лука[24]24
Буддийским монахам запрещено принимать в пищу лук, чеснок и некоторые другие травы, которые, как считается, возбуждают плотские желания.
[Закрыть]. Глядя на меня, Чисан поцокал языком.
– Я не говорю, что вегетарианство – это плохо. Но в нём нет души. Пища для нас – не более чем формальность: еда необходима, чтобы заполнить голодное брюхо. Мы не смеем услаждаться. Мне сейчас положено быть в самом расцвете сил, а моё лицо покрывают старческие пятна и экземы. Каждый раз, когда я встаю на ноги, у меня всё плывёт перед глазами.
Он положил в рот кусочек лука и прожевал.
– Никто не поверит, если я скажу, что за год, не закусывая, прикончил несколько сотен бутылок сочжу. Думаю, я сделал это из чистого упрямства и упёртости. Вся моя жизнь как дешёвая рисовая брага, я крепко привязан только к алкоголю. Да, я привязан к нему. Но ты не ругайся. Я жив благодаря спиртному. Конечно, это позорное прозябание, но всё же… Если бы все на свете жили идеально, на кой чёрт сдалась бы нам религия?
Чисан взглянул на меня и снова поцокал языком.
– Что, нам нельзя есть запретные травы? Якобы для монаха-аскета они должны быть табу, потому что в них – источник мужской силы? Не смеши! Если уж лук с чесноком возбуждают влечение, что же тогда говорить о говяжьих рёбрах, о мясе и рыбе, которые продаются на каждом углу? Не надо совершать глупости: висеть на одной ветке и видеть перед собой единственное дерево, не замечая леса. Если задуматься об основной цели и смысле заветов Будды, станет ясно, что это просто нормы поведения. Эти заповеди – склонность сердца, возникающая ещё до какого-либо действия. Чего я только сегодня не наговорил! Пропащая моя душа – вот и разглагольствую о еде… О, Владыка Всевидящий!
Настоятель в Дхарма-центре был крупный упитанный монах лет сорока. Он выложил перед нами тетрадь с надписью: «Книга регистрации постояльцев». Мы заполнили нужные графы.
– Будьте добры, ваши монашеские удостоверения, – сказал он с улыбкой бывалого хозяина мотеля.
Вспомнив дневной инцидент, я не выдержал:
– С каких это пор в буддийской общине такие порядки?
– Распоряжение свыше – ничего не поделаешь… Мне и самому это до смерти надоело.
Я готов был разрыдаться. С каких пор – в самом деле, с каких? – буддийский мир сделался таким чёрствым и жестоким? Неужели сердечное, тёплое сострадание вовсе исчезло из монашеской общины, и теперь это мир, где один буддист требует у другого документы, как полицейский на допросе? Наша монашеская семья, в которой между братией было больше любви, чем между кровными родственниками, просто потому, что у всех бритые головы и одинаковые робы, – с каких пор она стала такой?
Но спорить было бесполезно: как сказал настоятель, это распоряжение свыше. Я достал удостоверение.
– И ваше тоже, прошу, – настоятель взглянул на Чисана.
Тот вдруг задрал до плеча рукав и сунул ему под нос руку с чётким, как клеймо, следом ожога от фитиля, оставшегося с церемонии посвящения.
– Вот моё удостоверение. Моё вечное монашеское удостоверение. Нет нужны беспокоиться об утере или подделке.
Настоятель, неловко засмеявшись, махнул рукой.
– Да что вы, дело не в том, что я вам не доверяю. Просто последнее время появилось много самозванцев. На днях останавливался один: не получил от нас денег на дорогу – так магнитофон унёс. Я вот что хочу сказать…
Некоторое время настоятель продолжал смаковать эту тему, ругая странствующих монахов: мол, монашеское дело – сидеть на месте и практиковать, чего они мотаются? При этом его лицо выражало нескрываемое сожаление о пропавшем магнитофоне.
В комнате для гостей было неуютно и зябко. На полу в беспорядке валялись старые грязные одеяла и деревянные подушки; бумажные вставки в дверях были разодраны, сквозь щели задувал холодный ветер.
– Самое идеальное общество – то, где не требуется никаких документов и удостоверений, а всё можно подтвердить собственным телом, разве не так?
Чисан то и дело ворочался – похоже, никак не мог заснуть. Мне тоже не спалось.
– Нестяжание… Будда считал его залогом счастья. Он говорил, что там, где есть обладание, стремление обладать, прорастают семена горестей. Страх, как бы не обокрали; жажда заполучить лучшее, а отсюда зависть, ревность, клевета – в итоге доходит даже до убийства… Монаху и в самом деле подобает довольствоваться малым. Иметь только робу и чашу для подаяний… Однако я не имею ничего – и почему-то всё равно тяжко…
– Может, это такой парадокс: когда ничего не имеешь, лишь сильнее одолевает желание чем-то обладать?
– Наверное, так и есть… Всё гонишься и гонишься за большим… Думаешь: вот, нашёл – а оно всё ускользает. Что же мне не спится?..
– Всему виной иллюзии. Пустые иллюзии…
Чисан вдруг засмеялся.
– Стремление стать буддой – тоже иллюзия. Ещё бóльшая – да пожалуй, и самая большая на свете иллюзия. В старину какой-то «пропащий» говорил, мол, напрасно Будда пришёл в этот мир – только перевернул весь дом вверх дном. Золотые слова.
– Вы жалеете, что ушли в монастырь?
– Вовсе нет. Просто мне очень грустно. Каждый имеет облик под стать своему лицу и способностям. Когда человек отвергает этот облик и желает обрести другой, он умаляет свою ценность. Истина, которой учил Шакьямуни, проста и ясна. Таково же и учение Иисуса. Но вот стать этой истиной – задача не из лёгких. Попытаешься откусить больше, чем сможешь проглотить, – дело кончится трагедией. Растеряешь и то немногое, что имеешь… Окажешься не тут и не там, будешь скитаться где-то посередине. И умереть не умрёшь, и жить нормально не сможешь… Серый всегда был цветом тоски… Это ведь и цвет монашеской робы… Не белый, не чёрный… Есть ли на свете другой столь же безнадёжный цвет?..
Спустя три года я навестил старого наставника. Он сидел в зале для медитации скрестив ноги, с прямой спиной и прикрытыми глазами; его прекрасное лицо скорее походило на холодный слепок.
Сделав три земных поклона, я, однако, не опустился перед наставником на колени, а сел, как и он, в позу лотоса. На мою дерзость он и бровью не повёл.
Я крепко сжал зубы, направил внимание в область даньтяня[25]25
Даньтянь – энергетический центр, расположенный в брюшной полости немного ниже пупка; важный фокус в медитации в восточных боевых искусствах.
[Закрыть] и молча потянулся рукой к его подбородку. И вдруг наставник открыл глаза. Меня обдало волной ледяного холода, я весь задрожал. Мне показалось, что он прочитал мои мысли. Боевой запал почти сошёл на нет, однако руки я не убрал.
Пронзив меня острым, как кинжал, ледяным взглядом, наставник вложил мне в ладонь какой-то листок. Это оказался кусок ханчжи[26]26
Ханчжи – традиционная корейская бумага, изготавливаемая из коры шелковичного дерева.
[Закрыть] размером с открытку. На нём была нарисована та самая птица в бутылке.
С глубоким вздохом я что было сил смял рисунок и бросил его за окно. Наставник по-прежнему хранил молчание. Я больше не стал задерживаться и направился к выходу. И тут он меня окликнул. Я снова подошёл к нему. Он молча протянул руку к моему подбородку.
В тот же миг я словно очнулся. Застилавшая глаза пелена тумана спала, и я отчётливо увидел птицу в бутылке. Узкое горлышко, в которое никак не просунуть руку, стало понемногу расширяться – и наконец широко раскрылось.
Я опустил в бутылку руку и схватил птицу. Но потом случилось что-то странное. Я думал, что схватил её, однако моя ладонь оказалась пуста…
Вытаращив глаза, я уставился в бутылку. Внутри ничего не было. Абсолютная пустота. Я чувствовал себя жестоко обманутым и еле сдерживал слёзы. О-о, неужели все мои старания пропали даром? Неужели в бутылке с самого начала не было никакой птицы?
На меня вдруг навалилась страшная усталость, я едва держался на ногах. Я собирался было вытащить руку из бутылки – и не смог. Невероятно! Горлышко незаметно снова сузилось, и, сколько я ни пытался, руку высвободить не получалось…
– Так что привело вас в монастырь?
Не знаю почему, но у монахов считается табу спрашивать друг друга о причине ухода в монастырь. Однако Чисан ответил без колебаний. Похоже, колебаться было вообще не в его духе.
– Мелодрама. Отец отправился в нирвану, когда мне было три года; я вырос на руках у матери. Я и университетской жизни хлебнул с горем пополам. Мечтал стать судьёй – осуждать виновных и спасать бедных и слабых. Это было целью моей жизни. Но позже закрались сомнения. Я вдруг понял, как это нелепо, когда один человек судит другого. А потом случайно встретил Шакьямуни, его слова о том, что любой, достигнув просветления, может стать буддой… Ужасно заманчивые слова. Тогда я самонадеянно решил, что тоже должен попытаться стать просветлённым. Я вырвался из рук плачущей матери и обрил голову. Хе-хе-хе. Поначалу всё шло гладко. Но так долго продолжаться не могло. О-о, Владыка Всевидящий!..
За окном завывала полночная сирена. Чисан отвернулся к стене.
– Чепуха. Давай-ка лучше спать.
По змеившейся с перевала на перевал извилистой тропе мы забрались на самый верх гряды – внизу показался монастырь. Пылающий закат обагрял подножие горы; в его вечернем свете сгорбленные крестьяне убирали осенний урожай; весело щебетала детвора. В каждом доме над печной трубой клубился дым; повизгивая, резвились на улице дворовые псы. Я присел на корточки.
– Мирная картина, правда?
Чисан оглядывал окрестности с видом мастера фэн-шуй, выбирающего счастливое место.
– Издалека она сколь угодно может казаться красивой и мирной, – он бросил на меня взгляд.
Я сорвал травинку и зажал в зубах.
– Посмотрите: этот клубящийся дым, детский смех…
Чисан с треском сломал палку, на которую опирался.
– Мир? Нет никакого мира. На земле, где живёт и дышит человек, не может быть мира.
– Вы пессимист.
Я мелко разжевал травинку. Чисан отшвырнул сломанную ветку далеко в сторону.
– Эти понятия, «мир» и «любовь», сияют только на расстоянии. Стоит сократить дистанцию – они погибают. Такова их судьба.
Я выплюнул прожёванную травинку.
– Вы говорите о сложности их воплощения?
Чисан подошёл ко мне.
– Я говорю об эгоизме. Какие безответственные, легкомысленные слова! Мир… любовь…
Я сел на траву.
– Несколько лет назад я тут жил.
Чисан присел на корточки рядом, достал из поясной сумки сигарету и взял в рот.
– Значит, тебе есть что вспомнить?
Закат был цвета монашеской касы. Земледелец, расправив спину, постукивал себя кулаком по плечам. Дети, точно кузнечики, вприпрыжку бежали к храму.
Я встал и отряхнулся.
– Что вспоминать монаху?
В деревне возле монастыря Сореса было два десятка малоимущих дворов, хозяева которых трудились на монастырской земле, как и бывает в подобных селениях. Настоятель сетовал на безверие селян, но их, бедняков, волновали в первую очередь насущные проблемы, а вовсе не истины Будды, потому неудивительно, что верующих среди них не было. С пустым карманом даже свечи не поставишь.
Мне хотелось чем-нибудь им помочь. Когда я смотрел на грубые, перепачканные землёй руки и ноги селян, то стыдился своих по-девичьи белых рук.
Деревенские дети, окончив начальную школу, ехали в город и нанимались в прислуги. Те, кто оставался заниматься хозяйством, тоже только и искали возможности сбежать из этой глухомани.
Я решил учить детей программе средней школы. Они с готовностью откликнулись на мою задумку, правда, взрослые энтузиазма не проявили. Надо мной просто смеялись: мол, что за разговоры, дело монаха – молиться. Однако мне удалось переубедить селян и собрать детвору. Настоятель меня упрекал, требуя оставить пустые фантазии и заняться практикой; на это я отвечал ему, что смогу рассказать детям об учении Будды и сделать их буддистами, – не в том ли и состоит долг монаха, решившего следовать Пути Просветлённого? Его я тоже убедил и получил разрешение проводить занятия в монастырской читальне. Однако материальной поддержки мне не обещали.
После долгих размышлений я много дней подряд просил милостыню, потом купил на собранные деньги доску, старые книги, тетради, карандаши и прочие канцелярские принадлежности, раздал всё это ребятам и стал по вечерам учить их. А время от времени между занятиями доступными словами пытался донести до них буддийские доктрины. Дети занимались с охотой, добровольно участвовали в церемониях, и понемногу их представление о буддизме менялось. Даже взрослые, не любившие жадного, самодовольного настоятеля, стали проявлять интерес к храму.
В классе училась одна девушка по имени Оксун, настоящая красавица. Пятнадцатилетняя Оксун была дочерью известного буддийского живописца, давшего монашеские обеты. Рассказывали, что несколько лет тому назад, расписывая стены в павильоне Будды Шакьямуни в монастыре Сореса, он оступился, упал со стремянки и разбился насмерть. Семья жила в страшной бедности. Восемь детей-погодков во главе со старшим братом-пьяницей, оставшимся за главного, – немудрено, что они прозябали в вечной нищете. Когда в храме совершались похоронные обряды или подношения, мать приходила пособить, за что получала еду для детей и немного риса. Настоятель предложил Оксун остаться жить при монастыре и выполнять мелкие поручения. За это он даже обещал в будущем выдать её замуж. Бедствовавшая семья, разумеется, полностью это одобрила.
Мне казалось, Оксун испытывала ко мне какие-то чувства. Мне она тоже нравилась: красивая, скромная. Но вёл я себя с ней холодно. Мы общались только формально, личных разговоров я не допускал. Все силы я отдавал воспитанию учеников. И вот с некоторых пор я начал замечать, что Оксун ходит как в воду опущенная, совсем исхудала. Учиться стала кое-как. Избегала встречаться со мной глазами. Меня снедала тревога: я боялся, что своей чрезмерной холодностью ранил юную девушку.
Тем вечером я, как обычно, допоздна проводил занятия, а потом пошёл в свою комнату. Постоянно вспоминалось её лицо. Я закрыл глаза.
Вдруг слышу: кто-то зовёт меня по имени. Оксун! Она сидела на лужайке возле храма. Странно, она была нагая. Светлая кожа слепила своей красотой. И вдруг позади неё из куста калины выползла длинная, как верёвка, чёрная змея. Она замерла у неё за спиной, подняв туловище и высовывая огненный язык. Я обмер от ужаса и крикнул: «Оксун, змея!» Но к моему изумлению, девушка лишь рассмеялась. Змея обвила кольцами её белое нагое тело. Только тогда Оксун закричала. Я бросился к ней, но сколько ни бежал, оставался на том же месте.
Мне приснился кошмар. Пот тёк ручьями, словно вода. Я открыл дверь. Безумно яркий лунный свет заливал серебром окрестные горы; временами из деревни доносился собачий лай.
Дрожа от странного предчувствия, я пошёл к комнате Оксун. У двери я встал как вкопанный. Изнутри слышалось бешеное звериное дыхание, смешанное с девичьим плачем. Впервые в жизни я почувствовал желание убить. Мысль об убийстве, однако, так и осталась бесплотной; я сидел на корточках под навесом крыши и дрожал всем телом. Так продолжалось некоторое время, потом дверь открылась и из комнаты выскользнул чёрный силуэт. Он помочился на грядки, отхаркнулся и вернулся обратно.
На другой день я повёл Оксун подальше от посторонних глаз. Она покорно следовала за мной, кажется, напуганная моим грозными видом. Мы удалились от монастыря и вошли в сосновую рощу на горе.
– А теперь рассказывай! – потребовал я.
Глупо, но мой голос дрожал. Оксун только смотрела на меня полными ужаса глазами и ничего не отвечала. Я, сам того не ожидая, с размаху влепил ей пощёчину – она упала как подкошенная и зарыдала. Я ошеломлённо смотрел на её худенькие плечи, вздымавшиеся, как морские волны. Через некоторое время она подняла голову и коротко вскрикнула: «Мне страшно!»
Это случилось ночью через несколько дней после того, как она поселилась в монастыре. Она допоздна занималась, потом уснула крепким сном, но скоро проснулась, оттого что ей было трудно дышать. Кто-то прижимал её, навалившись грузным телом. Минуту-другую её мутное сознание металось между сном и явью, пока она не догадалась, что попала в беду. Поняв, кто этот тип, сопящий над ней, точно дикий вепрь, она попыталась его оттолкнуть и закричать, однако крик не смог вырваться из-под его толстой ладони, и мощная туша не двинулась с места. Оксун сопротивлялась изо всех сил. Тогда её шею обжёг ледяной холод. В лунном свете, проникавшем сквозь дверную щель, сверкнуло острое лезвие ножа.
«Не дёргайся. Если жить хочешь», – зловеще прошипел он ей в ухо. Чувствуя, что силы покидают её, она закрыла глаза.
На следующий день Оксун прибежала домой и рассказала о случившемся матери. Однако та почему-то даже не удивилась. Вытаращив глаза, она велела дочери помалкивать и поспешила в монастырь. Вернувшись, мать вытолкала дочь за дверь, прикрикивая: «Ну, ступай! Ступай!»
Оксун противилась, но мать толкала её и щипала: «Тебе повезло, дурёха. Делай, как тебе велят! Я знаю, что говорю…»
Девушка в слезах вернулась в монастырь, а семью освободили от арендной платы за землю и в придачу дали хороший участок под огород.
Оксун смотрела на меня полными слёз глазами и повторяла: «Мне страшно».
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?