Текст книги "Под знаком Амура. Благовест с Амура"
Автор книги: Станислав Федотов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава 8
1
Теннь… Свисссь!..
Тенькнула тетива, и легкая талиновая стрелка с фазаньим перышком на хвосте канула в глубине зеленого шатра кедра, обвешанного, словно взбитыми облаками, наносами пушистого снега.
Секунду спустя по одному из наносов, разбивая его конвульсиями в искрящуюся под солнцем пыль, скатился рыжевато-бурый меховой комок. Упал в наметенный под кедром сугроб и в последнем предсмертном движении развернулся в нечто бесформенное, издали похожее на оторванный воротник женской шубейки. Или – на брошенный в снег малахай.
Соболь!
Собаки – лайки Черныш и Пальма, которые дружно облаивали кедр, – враз замолчали и бросились к добыче, но были остановлены коротким свистом.
– Да, Никанор, ты – лучший стрелок от Байкала до самого океана! – восхищенно покрутил головой Скобельцын, подобрав зверька и вынув из его глаза тонкую стрелу – тупую, без наконечника – чтобы шкурку не повредить.
Орочон засмеялся, цокнул языком, хотел что-то сказать, но вдруг схватился за копье-пальму и настороженно всмотрелся вперед. Даже руку приложил козырьком над глазами.
– Что такое, брат? – всполошился и Григорий, снимая с плеча ружье. – Что случилось?
Вместо ответа Никанор выбросил вперед руку с копьем, указывая в глубину леса:
– Ходун, однако.
Собаки, словно только этого и ждали, рванулись туда и, выйдя на след, залились особенным, со злобным подтявкиваньем, лаем.
Скобельцын мгновенно вспотел. Он был опытным охотником и потому хорошо знал, что встреча с медведем-шатуном в середине зимы не сулит человеку ничего хорошего. По какой-то неведомой причине медведь просыпается и, проголодавшись, вылезает из берлоги. Зверь большой, пищи ему требуется много, но, в отличие от волков, рысей, тигров, он охотиться по снегу не умеет, быстро тощает и, осатанев от голода, нападает на всех, кто попадется, а хуже того, приходит в деревни за собаками, скотиной и даже врывается в избы, задирая людей. И редко кто остается живым после встречи с этим отчаянно злобным и несчастным зверем.
Каждый охотник знал, что шатуна надо непременно убить, избавив его самого от мучений, а людей – от страха. Но схватка один на один была очень опасна, люди обычно устраивали облаву, и даже при этом не обходилось без увечий и смертей.
Никанор был отличным охотником – Скобельцын хорошо помнил их первую встречу, когда Никанор вез тушу кабана-секача, справиться с которым может далеко не каждый, – и все-таки Григорий сильно удивился, когда орочон решительно двинулся в указанном им самим направлении.
– Эй, брат, – окликнул он. – Вдвоем нам не справиться, надо людей подымать.
– Спешить надо, – отозвался Никанор, не останавливаясь. – Там человек. Ходун по следу идет.
Человек?! Григорий устремился за орочоном, больше ни о чем не спрашивая – какие тут разговоры, если нужно и можно кого-то спасти? Широкие охотничьи лыжи почти не проваливались в снег, скользили хорошо, однако Скобельцын еле поспевал за Никанором, бегущим в легких, сплетенных из лыка снегоступах.
След человека на лыжах (значит, скорее всего, неместный; аборигены предпочитают снегоступы, вон в Усть-Стрелке Скобельцын, почитай, из охотников лишь один и пользуется лыжами) был не самым свежим – иней уже припорошил лыжню, а вот медвежий, легший поверх, ясно показывал, что зверь прошел не так давно, часа три-четыре назад. Григорий с Никанором в то время уже вышли на охоту, но ружейного выстрела не слышали, а ведь зимняя тайга разносит звук очень далеко. Конечно, человек на лыжах мог уйти на большое расстояние, но тогда шатун вряд ли стал бы его преследовать, Усть-Стрелка-то с ее живностью куда ближе. Остается одно: преследуемый из ружья не стрелял – то ли не был вооружен огненным боем, то ли не успел или не сумел им воспользоваться. В здравом уме и рассудке никто в тайгу безоружным не сунется. Аборигены могут пойти с копьем и луком, но они не пользуются лыжами, а люди пришлые не пойдут без ружья. И вывод из всех размышлений остается печальный, для человека безысходный.
Стоп, подумал Григорий, а мое-то ружье снаряжено не на медведя. Да и нет с собой подходящего припаса – никто ж допрежь про шатуна не слыхивал, чего было опасаться?
Ну да ладно, Бог не выдаст, собачки помогут. Вон они как умело идут – носом по лыжне. Остановятся, враз оглянутся, взрыкнут коротко и дальше пошли. Хорошие собачки, брат и сестра. Пальму Григорий Никанору подарил кутенком трехнедельным. Побратим как раз в Усть-Стрелку пришел, увидел Григория, обрадовался, словно не он веснусь[32]32
Веснусь – прошлой весной (местн.).
[Закрыть] группу Шварца от погибели спас – кабанятины дал, чаю-соли привез, даже хомы, водки китайской неочищенной, целую бутылку, – а наоборот, Скобельцын его вызволил из беды неминучей. И побратим с поклоном отблагодарил его собачкой. Никанор, чистая душа, аж прослезился.
Сколько они прошли, Григорий не знал, больше часа бежали петлявшей по тайге от чистины к чистине лыжней, как вдруг собаки остановились, зарычали и попятились. Остановились и охотники, вглядываясь в неглубокую упадину между пихтами, в которую нырнули лыжня и медвежий след. Солнце уже перевалило зенит, а в упадине под разлапистыми деревьями было сумеречно. Но в конце ее явно просматривалось большое, очень темное и неподвижное пятно.
– Ходун? – шепотом спросил Скобельцын побратима.
– Ходун, – кивнул Никанор.
– Мертвый?
Никанор пожал плечами.
Еще постояли, всматриваясь и вслушиваясь. Собаки жались к ногам. Пятно не двигалось.
И тут до их ушей долетел стон. Слабый, но, без сомнения, человеческий.
Охотники переглянулись и осторожно двинулись в упадину. Их опередили собаки, которые стон тоже услышали и, видать, сами решили, что стонавшему человеку нужна помощь. Они залаяли звонко, весело, словно сообщая раненому, что помощь пришла и теперь все будет хорошо.
Пятно оказалось распластанной на снегу тушей большого медведя, из-за мохнатого плеча которого виднелось чернобородое окровавленное лицо. Рядом валялись лыжи и ружье, а поодаль – лисий малахай.
К удивлению охотников, победитель шатуна оправился очень быстро. Он, собственно, и не был серьезно ранен, если не считать глубокой рваницы на голове: ударом лапы зверь едва не снял скальп, но в последнее мгновение человек успел отклониться, и лишь два когтя наискось через весь лоб вспороли кожу до кости. Узкая длинная полоска ее свисала с правой брови, прикрывая глаз. Кровь на лице успела подсохнуть, и вид человека был устрашающим. Тяжело дыша, он сидел возле перевернутой на спину медвежьей туши, прикладывал к царапине снег и болезненно морщился.
Молчал.
Молчали и охотники, занявшись медведем: осматривали, пригодна ли к хозяйству шкура, стоит ли ее снимать. Ползимы прошло, медведь и в берлоге-то отощал, а тут еще пошатался без пищи и совсем запаршивел, шкура местами облысела, шерсть висела клочьями.
Лайки покрутились возле туши, успокоились и легли на снег.
– Матерый был зверюга, – покачал головой Скобельцын и обернулся к раненому. – Чем ты его увалил-то? Чтой-то я и раны не вижу. Кровишши натекло – аж до земли протаяло, а раны не видать. Шилом, что ль, тыкнул – так это ж какое шило требуется?
Человек заозирался:
– В снегу нужно поискать, – сказал хрипло. – Штык должен быть. – И добавил наконец-то: – Спасибо, мужики! Если б не вы, замерз бы к хренам собачьим.
– Богу скажи спасибо, – отозвался Скобельцын. – Не надоумил бы нас с Никанором пойти охотничать, не привел бы к твоему следу.
Человек поднял лицо к небу, что-то прошептал и перекрестился. Да, видно, попал пальцами в рану, невольно охнул, подобрал висевший лоскут кожи и попытался приложить ко лбу. Не вышло.
– Перевязать надобно, – сказал Скобельцын и обратился к Никанору по-орочонски: – У тебя живичка есть, брат? – А сам сбросил на снег заплечный мешок и, достав из него кусок холстины, оторвал узкую полосу.
Никанор бросил заниматься медведем, сожалеюще махнул на него рукой и только тогда ответил побратиму:
– Как не быть? Живичка у всякого орочона есть. Не будет живички – чем раны лечить?
Он выудил из-за пазухи кожаный мешочек, развязал туго затянутую горловину и выдавил густую мазь на подставленную холстину. Григорий растер мазь по ткани и, тщательно приложив на место оторванный со лба кусок кожи, принялся за перевязку. Между делом спросил:
– Тебя как кличут-то, меченый?
– Герасим Устюжанин. А можно и так – Меченый. Это, видать, теперича на всю жизнь.
– И то! А я вот – Григорий Скобельцын, казак пограничный. А это побратим мой – Никанор.
– Никанор? Имя – русское, а что говорил – непонятно. Это по-каковски?
– А тебе не все ль едино? – Григорий закончил перевязку, осмотрел, все ли ладно – остался доволен. И Герасиму все-таки ответил: – Орочон он, народец такой тут имеется – орочи. На Амуре ведь что ни речка, то свой народ.
Устюжанин потрогал повязку, кивнул благодарственно:
– Спасибо, Григорий. – И вроде бы удивился: – А мы, что ль, на Амуре?
– Нет. Но Амур недалече. Верст тридцать с гаком. Так, говоришь, штыком ходуна завалил? Навроде не солдат – откуль штык-то взял?
– Можно сказать, нашел, – помрачнел Устюжанин. – На Аргуни, где-то пониже Цурухайтуя, на зимовье наткнулся. А в нем – скелет. Видать, солдат беглый. Ружье там было солдатское, со сломанным замком и штыком. Ну ружье у меня свое, а штык взял, почистил, к своему приспособил. И вот – пригодился.
Пока шла перевязка, пока русские разговаривали, Никанор утоптал площадку, набрал неподалеку сушняку и запалил костерок. Остро заточенным топориком – тоже подарок Григория – отрубил у медведя заднюю лапу, ловко ободрал, ножом срезал куски мяса. Что-то бросил в походный котелок, что-то – собакам. Мясо в котелке засыпал доверху снегом и поставил на огонь.
– Надо штык поискать, – сказал Герасим. – Он еще пригодится.
– А ты куда путь держишь? – поинтересовался Скобельцын. – Сам, случаем, не беглый?
– Пограничная жилка взыграла? – усмехнулся Герасим. – Я – вольный охотник, на подряде у Гаврилы Машарова. Слыхал про такого купца-золотопромышленника?
– Слыхать слыхал, а видеть таежного Наполеона не доводилось. А тебя-то сюдой каким хивузом[33]33
Хивуз – резкий зимний ветер (местн.).
[Закрыть] занесло? Хватить мурцовки[34]34
Хватить мурцовки – отведать лишений (местн.).
[Закрыть] захотелось?
– Про мурцовку не скажу, потому как не знаю, – покачал головой Устюжанин. – А на Амур послал меня хозяин. Прознал, что вот-вот генерал-губернатор начнет сплавляться, и отправил как бы прежде генерала разведать, много ли тут зверя пушного да мясного, да с кем торговать можно. Видать, решает для себя, стоит ли деньги на сплав давать, не убыток ли будет.
– И бумага на то есть?
– А как же, – ухмыльнулся Герасим. – Все, что надо, имеется. Показать?
– Утресь поглядим, – махнул рукой Скобельцын. – Уже темняется, все ухряпались. Никанор, – обратился он к орочону, – солнце заходит. Как, заночуем?
– Заночуем, однако, – отозвался побратим. – Мало-мало мясца поедим и заночуем.
Они соорудили над кострищем юрту – островерхий шалаш, обложенный пихтовыми лапами, для сохранности тепла едва ли не до половины высоты присыпанный снегом; сами устроились на лапнике вокруг костра, в котором шаяли два обрубка сухостоя: осенью древесина напиталась влагой и потому не горела, а медленно тлела, дыша ровным теплом. Дыма было немного, да и тот силой тяги уносился вверх.
– Герасим, – подал голос Скобельцын, – ты бы все ж таки сказал, как ходуна увалил. Авось пригодится.
– А чего сказывать? – отозвался Устюжанин, – Твоя правда – Бог помог. Кабы не снег глубокий, шатун бы меня раньше нагнал, и вряд ли я бы против него устоял. А тут иду, слышу – позади будто зверь ревнул. Оглянулся, а он в яму провалился и, видать, от неожиданности взревел. Гляжу – выбирается, в снегу барахтается. Ну я лыжи скинул – на них ведь не повертишься, – штык к ружью приладил…
– Так вот взял и приладил? – не поверил казак.
– Да нет, – досадливо возразил Герасим. – Я ж сказал: штык приспособил сразу, как нашел, а потом снял, чтоб за ветки не цеплялся.
– Ну-ну, а дале чё?
– А дальше – что? Выбрался он. Идет, тяжелый, проваливается, рычит, глаза бешеные…
– Ты-то спужался?
– Наверно… Но как-то не мыслил о том. Думал, как бы его на дыбки поднять, чтобы грудина открылась.
– Шапку бы вверх кинул, он бы и встал.
– Кинул… а он не встал. Даже головы не повернул.
– Вот те на! – удивился Скобельцын. – И как же ты?
– Он пасть разинул – и на меня! Ну я в пасть и ударил… Вот тогда он встал и лапой махнул. Ружье вышиб, а штык застрял… И тут я растерялся. Он стоит, ревет, обеими лапами штык выдирает, кровь из пасти хлещет, а я перед ним стою, не знаю, что делать…
Устюжанин замолчал, видать, сызнова переживая случившееся, весь тот страх и ужас, которых просто не могло не быть, думал Скобельцын, когда на тебя накатывает мохнатая гора с раззявленной зубастой пастью, которой ничего не стоит откусить человечью голову. Он всей душой сочувствовал этому смелому человеку, восхищался его мужеством, думал, что на его месте и сам вел бы себя, наверное, точно так же, и оттого проникался к нему заведомым дружелюбием. И не смущало его то, что человека в одиночку понесло в неведомые края – купцы, конечно, за ради будущих прибылей запросто пошлют незнамо куда, но согласиться пойти мог лишь либо отчаянный, либо очень уж отважный человек. Устюжанин мог быть и тем, и другим, и обоими вместе взятыми.
– А ты бы тычмя[35]35
Тычмя – вплотную (местн.).
[Закрыть] к ему прильнул, да ножом в сердце, – сказал Григорий и тут же устыдился: тоже себе, взялся учить человека, как со смертью обниматься.
– Да забыл я про нож! – в сердцах воскликнул Герасим, и тут же заворочался Никанор, подняли головы пристроившиеся возле него собаки.
– Ладно, ладно, спим, – поспешил успокоить всех Григорий. И действительно вскоре задышал ровно, с легким посапыванием.
Только Вогул, а теперь Герасим Устюжанин, долго лежал и думал, за каким, на самом-то деле, дьяволом его сорвало с обжитого места и понесло, как хивузом поземку, без путей-дорог, в даль нехоженую и незнаемую. Ведь сам себе решил дождаться сплава, пристроиться к нему, а там, у океана, уже и сообразовываться с открывшимися возможностями – так нет, не усидел с плотовщиками, поднял сам себя за шкирку и отправил в никуда. Сколь прошел с удачей под ручку и вот нарвался – попервости на медведя, теперь на казака пограничного. И ведь не сбежишь – помял-таки шатун ребра, что-то, видать, и сломал – боль завязла в груди, дышать трудно, отлежаться бы надо.
И лоб зудится, сил нет, а почесать нельзя.
Впрочем, нечего горе горевать, пока черти в кулачки не бьют[36]36
Черти в кулачки не бьют – очень рано (местн.).
[Закрыть]. Qui vivra, verra[37]37
Qui vivra, verra – поживем – увидим (фр.).
[Закрыть].
2
– Попроси, Васятка, Боженьку, чтобы маме на том свете было хорошо. Крестись, малыш, крестись, – говорил сыну Иван Васильевич, стоя у засыпанной снегом могилы Элизы. Они каждое воскресенье приходили на Иерусалимское кладбище. Крестился сам на каменную пирамидку с католическим крестиком наверху и краем глаза следил, как маленькая ручонка, освобожденная от вязаной варежки, передвигается со лба на живот и с правого плечика на левое.
Васятка даже сопел от усердия и все махал, махал неумело сложенным крохотным троеперстием, вызывая улыбку отца.
– Ну, хватит, сынок. Боженька тебя уже услышал, и мама увидела, как ты ее любишь.
Иван Васильевич усадил сына в санки и повез его к Иерусалимской церкви, от которой вниз по склону на Подгорную улицу целыми днями каталась иркутская ребятня. Кто на санках, кто на ледянках – это плетенная из тальника неглубокая корзина, снизу для хорошего скольжения покрытая нарощенным льдом, – а кто на лыжах. Несколько пацанов притащили розвальни без оглобель, дружной ватагой их затаскивали наверх, разворачивали, и, запрыгнув или завалившись в сани как попало, орущая от восторга куча-мала катила аж до Матрешинской улицы.
Вагранов пустил санки с сыном вниз, вслед за розвальнями, а сам сбежал, скользя сапогами по укатанному снегу. Почти в самом низу, уже на Подгорной, не устоял, ноги потеряли опору, и штабс-капитан остаток склона съехал на спине, попав сапогами в санки сына, к неописуемому веселью ребятишек.
А Васятка вдруг заплакал.
– Ты чего, сынок? – подскочил к нему отец.
– Да-а, все над тобой смею-у-утся-а-а, – в голос зарыдал малыш.
Иван Васильевич присел перед ним на корточки, начал утирать крупные слезы, катившиеся из больших серых глаз:
– Не надо плакать, сын, ты же мужчина, а мужчины не плачут. А смеются – потому что я смешно упал. Такой большой, а упал совсем как маленький.
– Маленький, как я? – И слез у мальчугана как не бывало.
– Да ты-то у меня уже большой. А я упал как маленький-маленький.
Васятка, видимо, представил, какой папа маленький, и звонко засмеялся.
– Ну вот и славно, – облегченно вздохнул Иван Васильевич. Перед слезами женщин и детей он совершенно терялся, и Элиза иногда этим пользовалась, особенно в последнее время перед гибелью.
Вспомнив об этом, Иван Васильевич помрачнел, усадил малыша снова в санки и повез его по Подгорной в сторону Успенской церкви: вздумалось ему проведать семейство Черныхов, которые жили на Ямской, неподалеку от казармы городовых казаков. Давненько у них не бывал, да вот повод нашелся – узнать, нет ли весточки какой от Аникея, который уже месяц как отправился под началом подполковника Корсакова в Петербург с тремя казаками – сопровождать на обратном пути из столицы в Иркутск генерал-губернатора с супругой. Но в глубине сердца пряталось еще одно желание – хоть ненароком встретить Настену Путинцеву, вдову невенчанную Семена Черныха. Вот и видел-то ее всего два раза – зимой на поминках по Семену да весной на похоронах его останков, – а зацепила она чем-то его сердце, уже тогда израненное видом каждодневно рушащейся его некогда счастливой жизни с Элизой. Аникей как-то обмолвился, что родила Настена им на радость внука – назвали, конечно же, Семеном, – и Вагранов небезосновательно надеялся увидеть ее с ребенком в доме деда и бабушки.
Зачем – вот вопрос, на который он ответить не мог. Он все время чувствовал свою вину в смерти Семена. Хотя, казалось бы, предусмотреть двойного агента в Маймачине было невозможно, однако какие-то сомнения в душе зашевелились, а Иван повел себя слишком легкомысленно. Он и тогда, в ту злополучную ночь, ругал свое контрразведывательное самомнение, но уж после того как излечился от раны, и того пуще. Постоянным укором стоял перед глазами вид Аникея, упавшего на колени перед Настеной: «Ну спасибо те, Настюня, доченька родная!» И – лбом об пол. И – еще!
Так, может, ему просто хочется загладить свою вину перед Черныхами, перед Настеной и ее сыном? Все они лишились самого важного в жизни: Черныхи – сына, Настена – жениха, маленький Семка – отца, и никто ни единым словом не виноватит штабс-капитана Вагранова.
Иван Васильевич вспомнил, как попытался заговорить с Аникеем на эту тему. Вахмистр, годами равный, а званием много ниже штабс-капитана, неожиданно резко оборвал его, заявив, что Семен был казаком, а значит – воином, и погиб как воин, при исполнении долга, и даже оскорбительно думать, что его смерть явилась результатом будто бы глупости командира. Оба они знали, что идут не на прогулку, вот и сам штабс-капитан чудом остался жив, так что незачем считаться.
Вагранов тогда устыдился, но тем не менее совесть его оставалась неспокойной. А после нежданной и непонятной гибели Элизы он вообще находился в раздрыз-ганном состоянии. Каким-то непонятным глубинным чутьем Иван Васильевич улавливал, что между этими далекими друг от друга событиями есть связующие ниточки, но ухватить их и вытащить на поверхность не мог, как ни старался. С большой натяжкой он предполагал, что загадочный Герасим Устюжанин, чей картуз нашелся в прибрежных кустах, а сам он бесследно пропал с постоялого двора, мог бы пролить свет на темные стороны произошедшего, но кто знает, жив ли этот Герасим.
И еще одно обстоятельство не давало покоя контрразведчику Вагранову: разбирая вещи Элизы, которые она готовила к отъезду из России, он обнаружил бумаги на французском языке с рисунками-копиями карт Нижнего Приамурья, Татарского пролива и берегов Сахалина – он был хорошо знаком с секретными отчетами капитана Невельского о работе Амурской экспедиции и ничуть не сомневался, с каких оригиналов снимались эти копии. Однозначно получалось, что под боком у генерал-губернатора четыре года орудовала французская разведка, из чего сразу же вырастали непростые, по сути, вопросы.
Во-первых, сообщать ли генералу об этом ужасающем открытии? О потрясении, которое обрушится на Николая Николаевича, с удовольствием покровительствовавшего иностранной артистке, об уязвлении его болезненного самолюбия не хотелось даже думать. Как и о том, чем эта история обернется для самого Ивана Васильевича, не разглядевшего шпионку в своей постели. Вывод напрашивался один – промолчать, тем более что человека больше нет, бумаги никуда не ушли, и проблема, можно сказать, закрыта.
Но – закрыта ли на самом деле? Потому как сразу же возникает вторая: какую роль играла – а может, и продолжает играть – Екатерина Николаевна, дочь наполеоновского офицера и ближайшая подруга шпионки? Принимая участие в подготовке отчетов, не сообщала ли она своей наперснице нужные ориентиры поиска документов, а то и помогала в их копировании? Если это окажется правдой, такого удара генерал точно не выдержит – застрелится. Вагранов похолодел от одной мысли о подобном исходе: Николая Николаевича он боготворил и готов был в любой момент за него жизнь отдать. Так что вывод отсюда следовал один – оградить генерала даже от тени подозрения. А для этого незаметно последить за Екатериной Николаевной. Конечно, весьма сомнительно, чтобы она сама продолжила заниматься шпионажем, но, как говорится, береженого Бог бережет. Ну а если за ней все чисто, тогда, может быть, стоит показать ей бумаги Элизы.
А может, и не стоит.
За такими довольно-таки невеселыми размышлениями Вагранов не заметил, как дошел до усадьбы Черныхов. Благо Васятка помалкивал: малыш подобрал на дороге прутик и, свесившись набок через бортик саночного кузовка, чертил им по пути на снегу замысловатые загогулины. «Эх, сынок, сынок, – оглянувшись на него, подумал Вагранов, – вот вырастешь ты, спросишь, кто твоя мамка, – и что же я тогда отвечу?» Он вздохнул, подтянул санки поближе и, наклонившись, потрепал сына по головке – тот поднял удивленные глаза и радостно заулыбался навстречу отцовской ласке и потянулся, чтобы его взяли на ручки. Иван Васильевич, конечно же, не удержался, выдернул его из кузовка, прижал к груди и неожиданно почувствовал, как защипало в носу и глазах, и все окружающее расплылось и задрожало, и огромный снежно-солнечный мир – с его изукрашенными резьбой домами, голыми деревьями, белой колокольней ближайшей церкви, ослепительно-синим небом, людьми, лошадьми и собаками на улице, – весь, целиком, сжался и уместился в двух каплях, набухших до невероятной величины и сорвавшихся под своей невыносимой тяжестью на кожу Васяткиной шубейки, а с нее – в снег.
Иван Васильевич всхлипнул от неизбывной тоски.
– Папанька, ты плачешь? – Васятка, отстранившись, кулачками в вязаных варежках принялся вытирать отцовские щеки. – Тебе маму жалко?
– Жалко, сынок, жалко. Остались мы с тобой одни. Но – что делать! – ее Боженька забрал. Будем жить без нее.
– Что, плохо, маленький, без мамки? – услышал Вагранов за спиной мягкий женский голос.
Он резко обернулся и поскользнулся на утоптанном снегу. Удержала от падения женская, неожиданно крепкая рука, и он увидел – сначала большие глаза, серьезно и внимательно глядящие из-под козырька неплотно повязанного пухового платка, а уже потом – все розовощекое круглое лицо с темными бровями вразлет; яркими, чуть припухлыми губами и нежным подбородком, помеченным небольшой коричневой родинкой, придававшей Настене – а это была она – особую прелесть. Овчинная белая шубейка ладно сидела на ее стройной фигуре, и к этой шубейке очень хорошо подходили белые пимики.
– Здравствуйте, Анастасия Макаровна, – через Васяткино плечо неуклюже поклонился Вагранов.
Ему показалось, что Настена ничуть не удивилась его обращению, хотя до этого им не доводилось встречаться лицом к лицу, но, конечно, от Аникея могла знать о Семеновом командире (горе-командире!) и видеть его на похоронах.
– Доброго вам здоровья, Иван Васильевич! – так же мягко, как и Васятке, сказала она.
Мальчуган развернулся на руках отца и уставился на незнакомку. Создалась неловкая пауза.
– Вы к Анне Матвеевне? – нарушила молчание Настена.
Вагранов кивнул.
– Тетя красивая, – вдруг сказал Васятка. – Папаня, пусть она будет нашей мамой?
Настена покраснела так стремительно, словно лицо ее вдруг обдало нестерпимым жаром. В серых глазах заметалось что-то непонятное, жалобно-паническое. Она прикрылась уголком платка, попятилась, спиной открыла калитку черныхова двора и убежала в избу.
– Ну вот, – расстроился Иван Васильевич. – Смутили хорошего человека. И что теперь прикажете делать? А, Василий Иванович? Как в дом заходить?
– Ногами, – сказал Василий Иванович и соскользнул с рук отца. Ему нравилось ходить в гости. Он уже бывал у Волконских, у Трубецких, у Штубендорфа – везде его привечали, угощали разными вкусностями, везде он был в центре внимания.
Вот и сейчас он важно и решительно направился по расчищенной в сугробах дорожке, по которой убежала красивая тетя. Отец нехотя пошел за ним.
Однако желанию Васятки чем-нибудь полакомиться в гостях сегодня не довелось сбыться.
Едва Вагранов приблизился к черныховой избе – крепкому пятистеннику, высокое крыльцо которого было под единой крышей с летней кухней, как с этого крыльца скатился колобком мужик в красной рубахе; надевая на ходу черный полушубок, он кинулся к проходу на зады усадьбы, где располагались стайки для домашней живности – коровы, лошадей, коз и свиней – и огороды.
У Вагранова сработал инстинкт охотника: убегает – значит, боится, и боится встречи с ним, Ваграновым. И он, не раздумывая, рванулся в погоню.
Мужику не повезло: проход на зады был перекрыт слегами. Он попытался с ходу перепрыгнуть слеги, да зацепился ногой и рухнул вниз головой на дощатый настил. И, кажется, что-то себе сломал. Вагранов увидел, как задергались конвульсивно ноги, неестественно вывернулась рука, и все кончилось.
Когда Иван Васильевич отодвинул слеги и склонился над мужиком, тот уже не дышал. Вгляделся в бородатое лицо и понял, кто и почему кинулся от огня и попал в полымя. Ферапонт! Управляющий занадворовским прииском. Тем самым, который непонятным образом исчез и о котором хотел штабс-капитан задать управляющему прямой вопрос. Но вот так получилось, что ушел Ферапонт от ответа, хотя и не в ту сторону, куда ему хотелось.
– Папка, а чего это дядя лежит? – поинтересовался подошедший Васятка.
Вагранов поднял голову и огляделся. С крыльца, осторожно ступая, спускалась Анна Матвеевна в накинутой на голову шали, за ее спиной из дверей выглядывала Настена с ребенком на руках. Лицо ее было испуганным.
– Па-апка-а, – дернул Васятка отца за рукав шинели, – ну чего он лежит и не шевелится?
– Отдыхает, – деревянным голосом откликнулся отец и обратился к подошедшей хозяйке: – Вызывайте полицию, Анна Матвеевна. Видать, Ферапонт шею себе сломал.
А сам подумал: вот и сходили в гости, вот и повидался с Настеной.
3
В Тулуне на постоялом дворе Михаил Сергеевич Волконский ожидал известий о движении переселенцев, несущих с собой холеру, и нервно метался по своему номеру. Ждать, как известно, – дело неблагодарное, изматывающее, и он не находил себе места. Его спутники, врач Иван Сергеевич Персии, кстати, давний знакомец Волконских и Трубецких, и чиновник особых поручений Александр Илларионович Бибиков, на время командировки назначенные помощниками Михаила Сергеевича, проводили время за безобидной карточной игрой в подкидного дурака. Они были старше своего временного начальника – Бибиков на 6 лет, а Персии вообще на целых 28, – отлично понимали, сколь сложное задание выпало на их долю, а главное – на долю их юного руководителя, поэтому не суетились, не ревновали друг друга, а спокойно ждали развития событий.
Разумеется, опыта борьбы со страшной болезнью у чиновников не было, а вот Иван Сергеевич, заканчивая в свое время Императорскую медико-хирургическую академию, поучаствовал в схватке с третьей волной всемирной эпидемии холеры, обрушившейся на Петербург. По дороге в Тулун он рассказал Волконскому и Бибикову, что такое эта собачья смерть, как ее прозвали в народе.
– Начинается она с жуткой медвежьей болезни, то есть, пардон, с поноса – до тридцати раз в день. Представляете? Нет, судари мои, вы и представить этого не можете, когда из человека через анус буквально высасывается вся какая ни на есть жидкость. Потом появляется рвота, выворачивающая больного наизнанку. Обезвоживание приводит к судорогам, снижению температуры тела, кожа как бы ссыхается, морщится, из-за сухости во рту теряется голос, скулы и нос заостряются, глаза западают, смотрят гипнотически, как у сфинкса…
– Да-а, такого встретишь ночью – насмерть перепугаешься, – легкомысленно, как бы не всерьез заметил Бибиков.
– Не встретишь, сударь мой, не встретишь, – мрачно ответствовал Иван Сергеевич. Обычно веселый и живой, и потому всегда казавшийся моложе своих лет, сейчас он выглядел настоящим стариком.
– Почему, Иван Сергеич? – осторожно спросил Волконский, понимая, что доктор глубоко погружается в воспоминания далекой юности, и они ранят его душу не только общей картиной гибели множества людей, но и какой-то личной драмой или трагедией.
– Потому что весь Петербург, сударь мой, был поделен на карантинные зоны, каждого выявленного больного немедленно отделяли от здоровых и помещали в лазарет. Дороги из столицы были перекрыты, всех проезжающих в любую сторону держали на двухнедельном карантине – их самих, вещи, экипажи обкуривали серным дымом. За всем следили министр внутренних дел граф Закревский и профессор университета Мудров. Но почему держали две недели, почему использовали именно серный дым – никто не понимал, поскольку никто не знал, что именно вызывает болезнь. Больше всего грешили на нечистую воду, рекомендовали ее кипятить, и это иногда помогало. А еще обтирались водкой, уксусом, белильной известью, принимали и внутрь – ту же водку, опийную настойку…
Чиновники слушали внимательно, ибо им скоро предстояло пережить то же самое, что двадцать три года назад пережил старый доктор. Холера появилась среди переселенцев, которых усиленно зазывали на новые земли – в Забайкалье, на Амур. Может, из-за плохой воды, может, по какой другой причине, но люди начали умирать. Перепугавшиеся жители сибирских деревень, сел и городов, которые отродясь не знали о такой хворобе, не пускали переселенцев ни на кладбища, чтобы похоронить умерших, ни на дороги через свои поселения – только в объезд. И несчастные безместные люди, не желая предавать земле своих близких без церковного отпевания, везли усопших в телегах, продолжая заражать себя и других.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?