Текст книги "Август-91. До и после"
Автор книги: Станислав Радкевич
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
– Вот те слабода!
– Ах ты, мать твою!
– И шед по стольну граду, возопих: извощиче, извощиче, кую мзду возьмеши довести мя до храмины? И отвечах: «Динарий, еже есть глаголемый «червонец», и возседох на колеснице, и бысть глас трубный из трубы выхлопной, и понесе…»
– Забили мы со Слоном стрелу на одиннадцать ночи, у старого дэ ка, на Ленина, понял? И вот сижу я, значит, в тачке, нет, ты понял? И тут он выходит…
– Слон?
– Да нет! Пришелец, в натуре, из-за дэ ка – оп-п-аньки – сам вот такой, метр с кепкой, а в руках – ствол…
Говорили, что евреи нарочно понаоткрывали бирж, чтобы скупить всю собственность и перепродать ее Америке, что в стройбате орудует шпион; шептались, будто деповские прошли по путям с российским триколором, и будто вел их специально прибывший из Москвы академик Сахаров; вспоминали, что почечувская колдунья, бабка Ванда отдала черту душу, а перед смертью все искала, кого обучить своему ремеслу, да так никого и не нашла. По рукам ходила листовка буржуазной партии Льва Убожко – чтобы отнять у коммуняк горкомы и в них оборудовать приюты для убогих, и чтобы получку работяги получали равную начальнической; читали: толково, но – улыбались.
В стороне сидел Мещеряков, банщик, щурился, покачивал сизым черепом, на выпученное чрево сдувал с кружки клока пивной пены.
– И возопих гласом велием: «Извощиче, извощиче! Укроти колесницу свою!» И бысть велий глас: «Тпру, чертова дочь!»…Эй ты, «слабода», – вдруг оборотился расстрига к вытирающему разбитый рот путейцу, – говорите-то вы все как по писанному, а есть ли у вас свой, некоммуняцкий бог?
– Пока мы едины, мы… непобедимы… – кровью отплевывался профсоюзник, – свобода придет…
– А не антихрист ли? – тут попик завизжал так, что рассыпался стройбатовский хор, разом забыли бандиты про инопланетян, и все повернулись к брызжущему слюной попику. – Слушайте, люди, царство Долла́ра приходит, и только огнем Духовным попалима напасть сия. Братия! Будет ходить меж нами зеленая смерть, и одно нам спасение – огонь Духов, царствие Лебединое… – долго еще невыносимой фистулой свистел худосочный расстрига, пока и вовсе в тот свисток весь не вылетел.
Пивная плохо слушала попика: мало ли витий на Руси! Иные посетители, расплатившись, давно ушли; иных не несли ноги. «И Африка нам не неужна-а-а», – затихало под звездами где-то.
Ясная июньская ночь.
По улице, уставленной слепыми деревенскими домишками, идут двое – расстрига Авраамий и Мещеряков, банщик. «Ну, что, нашли человечка?» – вкрадчиво интересуется попик. «Наметили…» «Кто же сей?» «Фраер из московских, а все же – наш…» «А клюнет?» «Клюнул…»
А видали ли вы ночную летнюю бурю? Нет, не видали вы бури!..Как словно бы ниоткуда, словно бы от луны самой серебряной вдруг выткется серебристая нить сквозняка, проскользнет между голубыми в лунном свете листьями тополей, змейкою скользнет в подорожники… И уже вот заходил-зароптал кустарник, словно ломится по нему, разрывая ветви, невидимый дикий вепрь. Затявкал-залился, спросонья всполошившись, трезорка – и не слышно больше трезорки – лишь шум колышущихся деревьев вдоль по улице, треск сучьев, обрываемых с дерева ураганом, столп пыли, листьев, бумажек. В небе – черным-черно, все летит, несется, голосит переливчато охранная сирена Москвичонки, приткнутого под черные слепые окна. Вот затеплилось оконце, чьи-то бледные лица припали к стеклу: таращатся, силятся во тьме разглядеть что – то – где там! И тут – вспышка, ослепленье, еще в ослепленном мозгу ясно-синие стоят улицы, деревья, избенки, а уже лопнул череп, точно орех разлетелся под молотом – гром. И нарастая, расширяясь, перехлестывая все, чего ни есть тут человечьего, посадского, сорного – дождь, ливень, потоп, покатилась синяя вода по камням; мокрая осина с хрястом валится поперек улицы, и другое дерево – вдоль. И кусок железа, как салфетка, невесть какое жилье прикрывавший доселе и невесть за какие моря теперь уносимый – вдоль по улице, по-над Посадом, над Россией всей…
И была сушь – и сгорела сушь, и была буря – и захлебнулась буря: без передыха длилось лишь неспешное, с разговорами, странствие наших двух героев – Авраама-расстриги да Мещерякова, банщика. Кажется, вот-вот оборвется вереница домишек слепых справа и слева от улочки, простор откроется прыжкам разноэтажья да столпотворенью базарному: ан все тянутся без конца домишки-избушки; нет счета ставенькам да полисадничкам; точно породненные, стоят покосившиеся заборишки и лопухи в человечий рост. Или, чаешь, шаг еще, полшага – и вот прорвался ты на волю луга зеленого, и вниз напрямую к реке, с ивами голубыми перевитой: но – только тухлая сажалка, полузадушенная рдестом да ряскою, с непременною черною – горбом – автопокрышкой посредине; ни город, ни деревня; лишь сараюшки-гаражики, налезающие один на другой, да промеж ними – куцые огородцы, лагерною «колючкой» разгороженные…
Смотрит расстрига Авраам – молодцом несет себя в нощи банщик: череп лбом вперед и навыкате чрево, как грудь у лебедя. Крепок вожак лебедей – и одна им дорога, одно дело, одна жизнь, жизнь вечная, бесконечная; а что истрепаны бурей и до костей промокли – это ничего, это все от Бога: и звезды, и тучи, и баньки, и завалинки. Да не как прочие всякие, скотина тягловая либо лодыри-задрыги: но как приобщенные, как секта, как заговорщики настоящие – пробираются оба окольными тропами вот уж сколько дней, месяцев, лет.
– Што, Авраша, промок, корешок?
– Ничего, Мирон Митрич, за веру потерпеть – милое дело.
– О чем мыслишь-тумакаешь?
– Мысли-то ясные, про дух да про клин. – Покосился Авраам на банщика: вроде, и крепок банщик – и телом, и духом, – так ведь и не шутка это: довериться с потрохами – пусть и такому вот человечищу, пойти с ним на дела темные, мокрые, а там, глядишь – и на пытки, и на суд неправый.
– Мысли-то все ясные, – заговорил снова расстрига, – да сомнение точит, Мирон Митрич, аки червь во чреве.
– Говори, Авраша, случа́й подходящий.
– Мысли-то ясные, да на слова-то чегой-то не ложатся, – поежился Авраам: чегой-то за случа́й такой запыжил вожак в нощи?
– Доселе я так полагал, что лебяжьего лику приобщится всякий, кто бросит свою собственность: к примеру, землю, или, скажем, дом – да и пойдет бродить по Рассеюшке, воздухом дышать вольным; дух дышит, где хочет; примешь ты дух вольный – и вот из тебя уж новый человек вылупился, летучий, индо лебедь. А тут Рассею-то всю изрезали, будто плоть живую: понаставили оград проволочных да заборов кирпичных, да стен монастырских: собственность, значит, частная. Нету разбегу, нету полету, нету и царствия лебединого?
– Ну, это ты, адама Авраша, не в тую степь заворачиваешь, – зашелестел-забасил Мещеряков. «Вот те и перестройка, – подумал. – Любой стукнется». – Мы щас куда с тобой хляваем-то?
– Да эт я понимаю.
– А добро-то коперативное – нам зачем?
– Клин поддержать.
– Правда, да не вся. Эдак-то, просто, мы ни нашего клина не подогреем, ни новых не поднимем. – «В собственности што ли дело?» – тяжело в банщицком черепе проворачивались мысли.
– Нам другое надо – чудо. Христос, пахан наш, – тот чем взял пархатых? Чудеса творил: пархачи и почапали за ним. А уж за ними и прочие… Так доселе и чапаем, тоись, пока новый чудотворец не нарисуется.
– А новое чудо будет, Авраша, – это когда дух наш лебединый в живую плоть, в дитя обратится. Без башлей, без собственности тоись, мы это рази осилим? Или, ты думаешь, фраер этот московский с лебёдушкой нашей у меня на митуге хариться будет? Так эдак, Авраша, корешок, у них не дите – лягушонок образуется. Вот оно как выходит: хочешь, чтоб жить без башлей, вперед башляй – не жлобись.
– Ить, вроде, простое дело – баня, – договаривал банщик тяжелые, с одышкой, умозаключения свои. – Оно, канешна, можно: ручка́ погреться, веничком грязь похлестать да под душиком ее сосмулякать. А – толку? Ты с толком, с расстановкой: чтоб тебя в парилке отпарили докрасна да по мясу березовым прутом посекли. Как у хлыстов… Не тело, Абраша, очищать надо – душу самую. Чистое тело, вольная душа, вот ты уже и летишь. Вот ты и лебедь…Но – тоже: много дряни народ сливает в митугу. Нельзя там дитя зачинать. Надо – в чистоте…
И уже дошли до места. На скорую руку кой-как сколоченный, с желтою лампочкой над запорами, примостился тут коопкиоск под столетнею липой. Бойкое место на перекрестке с пригородным шоссе; доходное место для человека с хозяйскою жилкой; цель странствия наших героев.
Тут первым, будто бы попутку поджидаючи, выбрался на перекресток с подобранною рясой расстрига; и черная от луны тень татем скользнула за попиком. Притаившись в тени липы, каждый шаг Авраама остлеживал банщик: только с шоссе махнул рукой расстрига – тотчас выскочила из-под банщицкого пиджака фомка, дзинькнув, погас фонарь на киоске, и во тьме у двери заерзало железо по железу, пошло копошение.
Темное дело, святое дело.
Когда встретишься ты взглядом с глазами-озерами красавицы писаной и слабые совершишь телодвижения, чтобы тело свое удержать над бездною голубизны зеленой, знай: напрасны хитрости наши пред всемогуществом Создателя. Чем заткнешь ты уши свои, чуть только зашелестит шелковый альт твоей любы, все дальше, дальше увлекая от истомивших тебя бирж да контор, неодолимо втягивая в истому странствий, притоны Востока, дурь карнавалов?.. Куда отворотишь ты ноздри, коли приткнет она, простоволосая и златовласая, легкими духами отдающую головку к тебе на плечо; и притом волоса ее, наполнив ладонь твою, вдруг обременят ее, обнаружив живую тяжесть? Кто отрубит твою руку, что словно бы сама, без твоего ведома познала уже блаженство, лаская соски персей, да ненароком соскользнула вкруг тонкого стана к трепещущим чреслам чаровницы?
Это – знак Господень: не каждому в жизни посюсторонней дано соединиться с ребром своим, некогда отторгнутым. Только так, познав гармонию целого, семьи, сведя прошлое с будущим, станешь ты мужчиною. Только так поймешь, сколь глубокие лакуны внутри тебя способна заполнить собою златовласая красавица, отныне навек твоя; как исцелит она тебя от отроческой робости перед людьми лихими, нахальными; как прибудет внутренней твердости: как окрепнут и тело и душа; как разбегутся в страхе и ужасе, жалко стеная и тщетно и взывая к милости, враги твои; как возьмешь ты и дом их, и вола их, и жен их; как станет твоею вся местность и по ту, и по эту сторону речки скудного твоего детства; и как воздвигнешь ты здесь, на солнечных косогорах, свой новый дом, просторный и светлый, где станут играть и резвиться плоды трудов чресл твоих и где медленно и достойно будешь стариться ты – вместе с трогательною, в седых буклях старушенциею.
Если же люба твоя иная: вся соткана она из смешков и ужимок, из макушки ее торчит метелка-хвостик, а на коленке розовая ссадина, кое-как залеченная дядькою, не вырывайся, смирись, не лги себе. Будешь убеждать себя, сколь интересен тебе – как исконно русский человек – ее дядька, банщик; станешь от старушки – матери в Посаде все охотнее заворачивать к банщику, в его новую халупу, нахваливать той халупы послевоенную генеральскую стать да от старого генерала еще оставшийся сад на полета соток, под сто грамм толковать с банщиком о народных чаяниях, о Боге, о лебяжьем делании – скажи же себе правду: все это делаешь ты только ради нее, хрупкой отроковицы, племяшки банщицкой. Да и могло ли быть иначе, когда неустанно, мучительно, уж который месяц отслеживаешь ты каждый ее по Посаду шаг; когда случайно оброненный ею и тобою найденный носок с прорехою на пятке тебя волнует сильнее, чем все изобилье телес любовницы, алчущей ласк твоих в хоромах московских; когда лопоухого мальчишку-одноклассника, подносящего племяшкин портфель, ты готов разодрать на части, те части сложить в мешок, а мешок утопить в сажалке?
Это – благословение Господне; ты – избранный, которому назначено лицом к лицу встретиться с Диаволом, принять искушение Его безграничною – и явной, государственною, и тайной, масонскою – властью; и – преодолеть искушение: отринуть царей мира сего, развеять чары ритуалов языческих, сохранить в целости живую душу, дать душе раскрыться: сойтись с банщиком, с лебедями, с нежной лебедушкой белой. Ты – Шитов-Шахматов, посланник по особым поручениям, карьерный дипломат, член партии властвующих коммунистов; ты вхож в братство каменщиков, имеешь в ордене высочайшую степень кадоша, дающую тебе право лишить жизни любого ложе неугодного человека? Или двойник ты Шитова-Шахматова, Ш.-Ш., лишенный имени, прошлого и будущего; и только здесь, в Посаде, у речки паскудного мальства твоего, ты еще способен вернуться к себе – средь странноватых банщиковых лебедей, то ли святых, то ли душегубов? Но так ли это и важно, когда банщикова племяшка шаловливо на Ш.-Ш. взглядывает через плечико и, ног не чуя, он за угольчатыми ее плечиками продирается в самую солнечную малиновую середку многолетнего сада, а там, в саду, в сердце кровоточащем малинника она успеет лишь прижать пальчик к губкам, не то предостерегая, не то зовя: «Ш-ш! Ш-ш!»? Ведь и ты, Шитов-Шахматов, и ты, Ш.-Ш., все чаще наезжаете в Посад, мимолетные час-другой отдаете матери-старушке, и тут же – к Мещерякову, банщику; да при том стараетесь угадать, чтобы банщика-то дома не было, а была бы только она – лебедушка тонкошеяя, малинка в молоке, яд гадючий…
Обыкновенное дело: чем умнее был собеседник Шитова, тем глупее Шитов казался себе сам. Нынче пришел он к Штерну, школьному физику и астро́ному; сидел за столом у учителя своего; качался, поскрипывая, в ветхом кресле-качалке: и на блаженном лице посланника блаженная блуждала улыбка. Июльское, все в мелях и пролысинах, смотрело небо сквозь разверстое окно на Шитова.
Штерн сидел, погруженный в бумаги; перед ним лежал большой лист; на листе циркулем был выведен круг с тремя внутри перекрещивающимися квадратами и с крестом в центре; от каждого угла вверх шли линии, разделяя окружность на двенадцать секторов, обозначенных арамейскими цифрами; каждый сектор еще был разделен на двенадцать частей; в каждой из 144 частей тех еще стояли значки планет, 62 части обозначены были окружностями, треугольниками и эллипсами, от которых туда и сюда проведены были тонкие стрелки; были еще на листе надписи: «Жертва», «Кесарь», «Три семерки», «Тьма египетская», «Тварь дрожащая», «Дрожжи» и тому подобное.
– Ты родился в год Петуха, в день Скарабея, в час Инфузории, – приговаривал Штерн, – в том месте звездного неба, которое называется «Стусло Столяра». Меркурий, Уран и Луна омрачены для тебя алыми аспектами. Юпитер омрачен квадратурою с Марсом, Венера омрачена безбрачием. Сатурн сулит тебе несчастную любовь, немочь и казенный дом, попадая в шестое место твоего гороскопа. И он же в Рыбах! Сатурн предвещает скорую твою погибель. Очнись! Тебе достанет еще сил пойти другим путем…
«Штерн, Штерн! – с легкой горечью думал Шитов. – Старый ты физик и астро́ном, метафизик и астролог!» «Славный ты старик!» – думал еще Шитов, молча прохаживаясь у книжных полок некогда любимого учителя. Некоторые книги узнавал Шитов: обернутую ветхою «Правдой» 36-го года Каббалу – прежде всего; золотые томы «Зогара» Моисея Лионского; астрологические комментарии «Пролегоменов» Канта; «Stromata» Климента Александрийского; «Срамота» Федулия Блаженного; латинские трактаты Гаммера – Пургшталя: в одном, живо вспомнилось Шитову, убедительно увязана была арабская ветвь офитов с орденом темплиеров, притом мусульманские мерзости разительно контрастировали с благородством рыцарства; разрозненные багровые тома Вождя народов; рукописные выписки из вечно таинственной «Сифры Дезниуты» графини Блаватской; телефонный справочник по Москве 1954 года; трехтомник Дейла Карнеги кооперативного издательства «Суперстар» и еще много-много всего…
– Водолей в Деве, – продолжал встревожено Штерн, – предвещал бы тебе скорое возвышенье и жреческое служенье. Но – Сатурн! Когда Сатурн войдет в Водолея, над тобою нависнет угроза; а он уже входит; и Рыба пожирает Рака – берегись! Ведь и Марс – в Деве. Это бы и ничего, да Овен наступил на Скорпиона, а Близнецы расстреляны Стрельцом…
И Шитов потрясен: он вспоминает годы юности, когда Штерн для него соединял в себе и конец, и начало, открывал ему путь тайного знания, приобщал к мистическим пректикам. Он чуть было не отправился вслед за учителем в Тунгусскую тайгу – искать следы взорвавшегося там гигантского метеорита; и в другой раз едва не пошел со Штерном в Оптину Пустынь – беседовать с босоногими старцами; и в третий раз не последовал за учителем в Калининград, бывший Кенигсберг, – перво-наперво посетить могилу исполинского Иммануила Канта, а впоследствии наняться на китобоец. Шитов смотрит в окно: там истлевающая в июльском зное Россия; там легкая лебедь скользит по зерцалу пруда; там – все; здесь – лишь дурманящий дух старых книг да трясущийся старец с назойливыми наставлениями.
– Я не верю в судьбу, – говорит решительно Шитов. – Все лукавство будет развеяно творчеством жизни.
– Ну, смотри. Ты никогда не слушался учи́телей своих: все хочешь по-своему да по-новому. Берегись! Забытое прошлое без жалости мстит забывчивым. Придет час – и ты пожалеешь, что родился на свет Божий.
Еще не всплыла луна над Посадом, еще лишь смутно засинело что-то по-за черными кронами ночных августовских садов, еще сизые туманы пластами стояли над полем, а Ш.-Ш., бесшумно отшагав с десяток шагов от своей «Шестерки», еще раз оглянулся, чтобы – еще раз – придирчиво осмотреть ее временное, под кленом, укрытие, и еще раз сказать себе: «все, все делаю я правильно». И часу не простоит тут, под кленом, рыженькая старушечка его, как уж вернется сюда он, да не он один; прибежит с ним племяшка, лебедушка, Наташка его – и полетят они вместе на волю, станут колесить по России, через всю Сибирь, местами, где ни одна живая душа не знает ни вот этой вот тонкошеей школьницы, ни моложавого поджарого родителя ее; а и хватятся – фр-р-р и улетела птичка; ищи ветра в поле. На то и перестройка, неразбериха вся эта, думал еще Шитов, чтобы без остатка могли раствориться на российских просторах не только человечек-другой: целый завод да при нем городище! Столкнись же сегодняшнее дело с внезапным препятствием и задержись Ш.-Ш. в доме банщика еще хоть на полчаса, широкие листья клена надежно укроют его машину от луны: вряд ли кто заметит неурочную «Шестерку» под кленом.
Из-под бледного-бледного, черными волосами обрамленного лица глянули в лицо Шитову большущие Наташкины глаза так волнующе, так завораживающе, так маняще: «Ш-ш, ш-ш», – привычно не то предостерегала, не то манила его лебедушка-гадюка в глубь темного дома, в пряный дурман рассохшейся древесины, в шелест завещания почившей до сроку генеральской вдовы. Опять вила веревки Наташка из Шитова; опять лишь толчком ручонки рушила все месяцами Шитовым возводившиеся прожекты; опять мимо ушек пропускала все интеллигентские его «что» да «почему». «Я беременна», – вдруг сказала, и пока осознавал Ш.-Ш. сказанное, пока искал ее среди острых углов во тьме незнакомой ему комнаты, пока понял, что нет ее (и не было?) рядом, тихо выпорхнула вон и тот час же за собою заперла замок. Только злое звяканье запоров отрезвило Шитова: отчаянно рванулся он искать окно в диковинной комнате – и уже понимал, что нет тут окон; мог бы и еще сколько угодно метаться Ш.-Ш. среди истлевших штандартов, прорванных барабанов и прочей генеральской рухляди, а результат был бы все тем же: не было бы никакого результата. Все рывки эти и потрясание в пространстве ключами от «Шестерки», и глухие стоны нужны были Ш.-Ш. для одного только: привычно оправдать перед собою, а еще более – перед кем-то чужим, посторонним – полное свое бессилие, абсолютную неспособность повлиять на ход событий, историческое свое ничтожество…
Шитов видел, как медленно открывается дверь и как черное чудище, топая многими ногами, вдвигается в комнату. Кто-то невидимый освещал ему дорогу фонариком из коридора, и никак не разлепляясь на отдельных людей, позвякивая чем-то страшно и тяжело сопя, стало оно неотвратимо надвигаться на Ш.-Ш., вооружившегося для чего-то ножкой стула и все отступавшего, отступавшего вглубь своего узилища, пока не уперся спиной в стену. Шитов успел узнать своих палачей: в полутьме блеснувший банщиков череп; круто, лебединою шеей изогнутый посох Авраама; и еще – судиславльского лебедя Прокопа; и еще одного лебедя – лудильщика из Удомли, чьего имени он теперь никак не мог вспомнить. Он едва замахнулся, как ножка стула, чиркнув по низкому своду, выскочила из руки его; чудище, сопя, надвинулось, и сутулые спины суетливо сомкнулись над жертвой.
10
Москва еще спала. В унылом мокром скверике бесполая болоньевая куртка выгуливала прыгучую овчарку с черной пастью. Асфальт чернел, как спелая слива.
На броне приблудного БТРа кемарил, свесив каску, пацан-срочник. «Победу проспишь», – невесело пошутил про себя Щур.
Вереница припаркованных легковушек разом оборвалась, но тут же возобновилась снова. Жируют москвичи, все – на «тачках». Москва – не Россия… Москва – пол-России. Генерал посмотрел на часы: шесть ноль шесть.
– Ты, сержант, не разгоняй сверх меры-то, – прогудел водителю.
– Тише едешь – шире морда.
– Так точно.
Каждая столичная колдобина ударяла прямо в череп Щуру. Черт знает, зачем всю ночь пригоршнями он глотал пилюли «от головы». «Что мертвому припарки», – едва успевал он посетовать в промежутках между наездами в разбросанные по столице батальоны; бросками то на восток, то на запад; звонками командирам и начальникам всех величин – частью из простых телефонов-автоматов… Всепроникающая неразбериха сжирала генеральское нутро, как шешель – дубовый сруб. А как иначе? Бардак ведь не пилюлями лечат. Патронами.
– У тебя как с бензином, сержант?
– Полбака, тащ рал, плюс канистра в запасе.
– Давай так: пока я буду в Белом доме, отъедь в батальон. Заправься там под завязку и возьми вторую канистру. Понял?
– Так точно.
Щур, морщась, еще раз воспроизвел в памяти последний разговор с Грачевым. «Ты что натворил?» Так что ли? «Ты куда завел батальон?» – пышет Пашка. Ответ нормальный: дескать, к Верховному Совету РСФСР, по вашему приказу, товарищ командующий. Он: «Ты меня неправильно понял!» Я – достойно: мол, у меня контора пишет. Все распоряжения и приказы – в журнале учета. Три писарчука трудятся. Пашка: «Вобщем, ты глупость сморозил. Шеф недоволен». Я ему: какой шеф? Он: «Министр». Язов, значит, член ГКЧП – шеф для Пашки. Так и запишем. И главное – он мне: «Езжай к батальону и, как завел его, так и выводи!» Сам себе удивляюсь. Как в воду глядел: опять им Щур – стрелочник.
– Твою мать!..
– Виноват, тащ рал?
– Рули, сержант. Не тебе сказано.
Красный. Под светофором монотонно моталась метла. Алкаш – дворник тупо крутил желтую жижу в лунке водостока.
…Раз батальон отводят, значит, гэкачеписты удила закусили. Неспроста Серый («Серый»?) намекнул около трех, что ли: дескать, торгуются покуда. А Перов, опер, стуканул, что план штурма уж в работе. Это значит, где-то до рассвета кремлевцы с белодомовцами все рядили: кому – что – за сколько. А уж потом – то, поди, и Янаев сообразил: не договориться. Отсюда решение: штурмом брать Белый дом. Стратеги…
Зеленый. Уазик газанул – метельщик едва отпрыгнул.
…Так ведь и Ельцин с присными ни пяди не уступят. Что Руцкой, что Кобец – такие же военные ломы, как и покорный слуга. Да и ополченцы костьми лягут. До последнего сопляка… Вот тут бы и вступить третьей силе! Ну, пусть не Пиночет. Щур. В Вест-Пойнте мы, конечно, не обучались. Но тоже кой-чего петрим. И опыт боевых действий имеется. И решительность, скажем. И интеллект – выше среднего…
Дворницкие хуи через три квартала догнали узурпатора.
– Что ж… – Спинжаков профессионально прятал глазки от Щура. – Я доложу президенту. – Но было видно: растерялся Геркулес.
Щур подошел к окну и попробовал оценить «поле». На баррикадах народ поредел. Но к площади, где уже надрывался первый оратор, стекались отовсюду, как в выгребную яму – ручейки.
Одна фигурка внизу – черные кудряшки, узкие джинсики – чем – то зацепила генерала. Злюка? Вряд ли. Все ж не роман. Жизнь.
Тучки на небе закруглились, высоко в прогалах засинело.
Митинговать, включая любопытных и сумасшедших, сбредутся тысяч двадцать. К вечеру, надо полагать, эти убудут по месту прописки, но сюда станут стягиваться те – что уже отстояли ночь. Вот тех на испуг не возьмешь. Они еще ночь отстоят и еще – сколько надо, столько и будут стоять. А уж сколько кровищи прольется…
– Пойдемте, Алексей Иванович.
– Пошли.
Коридоры Белого дома по-прежнему кишели людьми. По некоторым было видно, что они провели здесь ночь: вид помятый, но боевой. Другие, свежевыбритые, явно прилетели только что. Не боятся, похоже. Зря.
В маленьком вестибюльчике с видом на Москва-реку Щур механически отфиксировал кусок жесткого брезента, прикрывавший, вроде, какую-то чертовину на станине. Пулемет? «Гром»? Тут же двое краснорожих в камуфляже жадно жрали китайскую тушенку, лакали «Кока-колу» из банок. «День-другой, – подумал генерал, – и у них тут «Стингеры» образуются. Вот это будет хуже…»
На краю министерского кожаного дивана виолончелист Ростропович, растерянно блестя очками, поддерживал круглым плечом кудлатую голову своего храпящего охранника, хряка с АКМ на коленях. Так у них всегда и будет, убеждал себя Щур, вояки будут храпеть, интеллигенты сопли пускать, а НАТО Кенигсберг заграбастает.
Союзу конец – конец всему! За что боролись? И в Отечественную, и на точках, и в Закавказье. Не понимают? Врешь, все они понимают – не хуже нашего. Образованные. Куплены? Не верю. А вот мозги у них, точно, иначе, чем у меня, работают. Иначе как-то.
– …Я пр-р-риказываю вам, – раздельно пр-р-роизнес Ельцин, – оставить десантников у Белого дома.
– Так точно, – с готовностью отреагировал Щур, – приказ понял, но выполнить его не могу.
– Почему? – Президент исподлобья посмотрел на него в упор.
– Я вам докладывал, товарищ Президент. Непосредственный начальник приказал мне отвести батальон. Как человек военный, дававший присягу, я обязан подчиниться непосредственному начальнику.
Ельцин тяжело откинулся на спинку кресла, бронежилет жалобно хрустнул.
– Старая песня, понимаешь… – Теперь Ельцин наоборот старался не смотреть на Щура. Президент прятал глаза от генерала, а генерал – от президента. – И шта жа, выхода нет?
– Есть, – решился, наконец, Щур. – Если вы, Борис Николаевич, президент России, сейчас издадите указ о назначении себя Верховным главнокомандующим, то я должен буду подчиниться вам.
Лицо Ельцина оставалось абсолютно неподвижным. Казалось, он мимо ушей пропустил последнюю фразу.
– Как Верховному главнокомандующему, – неуверенно повторил генерал, – я обязан буду вам подчиниться. И рязанцы останутся на позициях вокруг здания Верховного совета.
– Какие рязанцы? – точно проснулся Ельцин.
– Десантники, – совсем тихо пояснил Щур. – Второй батальон Рязанского полка с приданной…
– Погоди, понимаешь. – Президент, точно щитом, заслонился широкой розовой ладонью от генеральской тарабарщины. Глаза Ельцина загорелись. Он теперь был ни дать, ни взять – охотник, на которого, буравя заснеженный бурелом, прет матерый сохач.
– Подождите там. – Ельцин махнул на дверь. – Ваше предложение надо обдумать.
– Ну, шта я говорил? – обратился Президент одновременно к Руцкому и Спинжакову, не дожидаясь, пока Щур затворит за собою дверь.
– Тут есть и «за», и «против»… – изрек Руцкой.
Слава Аллаху, последующих изречений вице-президента Щур уже не слышал.
«Будь по-вашему», – прочувственно произносил про себя генерал, обращаясь вообще-то неизвестно к кому. Это могли быть и Ельцин сотоварищи, и товарищи Г.,К.,Ч. и П., и сам господь Бог, в которого, как любой вояка-профи, он временами принимался с жаром верить. Он и теперь решил положиться на Судьбу. Когда Спинжаков принес ему окончательное Ельцинское «нет», он и не огорчился, и не порадовался. Он просто надел фуражку и, сопровождаемый спинжаковскими костоломами, потопал по мраморным лестницам на выход. «Жаль мне вас, ребята», – хотел сказать охранникам на прощание. Но смолчал.
Батальон быстро построился и стал уходить. В проходы, расчищенные среди баррикад, втянулась вначале рота из Глубокого переулка, а за нею и другие, с Калининского моста. Над головной БМД гордо колыхался красный флаг. Колонну никто не задерживал.
Генералу вдруг показалось, что ополченцы радуются уходу рязанцев даже больше, чем вчера – их прибытию. В люки БМД летели конфеты, цветы, пряники. По рубежам обороны перекатывалось нестройное ура.
«Почему?» – спрашивал себя генерал. Неужто они каким – то макаром прознали про штурм. Не жильцы ж уже… Нет, не знают. Может, жопой что и чуют, но точно – не знают. Ну, еще, может, надеются на что-то. На что? Что америкосы войну объявят гэкачепистам? Да пока Буш решение примет, от тутошней шелупони мокрое место останется. Латать – не за что хватать. Да и смолчит Америка. Утрется. Сколько раз уже так было. Права человека им… Ну, вот я вам тот человек.
Солнце укололо Москву первым лучом – и сразу же стало жарко.
«Не надолго, – позлорадствовал генерал. – Ночки-то в августе прохладные». Как ни странно, радость баррикадников по случаю отбытия батальона даже обижала его. За целую ночь и солдаты, и офицеры, казалось, совсем освоились на баррикадах. А тут…
Вопли, перекрестный свист, летящие солдатам продукты – дикость какая-то. Не хотите жить? Не будете. Шутки кончились. Генерал не понимал этих беснующихся людей. А они не замечали генерала.
11
Ось очнулся. Ослепительное солнце агонизировало в тисках портьер, под люстрой барражировали задиристые мелкие мухи. «Ой да не вечер…» То ли спал, то ли не спал; то ли жил, то ли не жил. На душе лежала тяжесть, но не со сна. Зло – явь. Что с Белым домом?
Ось вскочил, перебежал на кухню. В окне полыхала Джомолунгма желто-белого облака. Фро не было.
«Спидола» стояла на столе. Ось помчался по частотам, злобно перескакивая через симфонический официоз, пока не наткнулся на «Эхо Москвы». Журналисты самозабвенно язвили насчет щипчиков, которыми их студия была отрезана ночью от передатчика. Несколько часов на частоте «Эха» работало фальшивое, путчистское «Эхо Москвы», врало напропалую. Утром московские власти заявили протест – настоящее «Эхо» возобновило вещание.
«Сейчас четыре, – сосчитал Ось часы, – а они вещают еще. Ай, Моська…»
Вдруг напрямую врубился Белый дом. Станкевич истерично частил, что с разных сторон к Краснопресненской набережной движутся «дивизии спецназа и КГБ». Их ультиматум: немедленно сложить оружие и разобрать баррикады. В противном случае они с марша открывают огонь…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?