Текст книги "Кресло русалки"
Автор книги: Сью Монк Кид
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Сью Монк Кид
Кресло русалки
Скотту Тейлору и Келли Кид
с любовью
* * *
Я люблю тебя не так, как соляную розу, топаз
или пламенеющие острия гвоздик;
я люблю тебя, как любят укромные места,
тайно, ты – нечто между душой и тенью.
Пабло Неруда
Любовники нигде не встречаются.
Они постоянно пребывают друг в друге.
Руми
Пролог
В середине периода замужества, когда я была прежде всего женой Хью и матерью Ди и при этом одной из многих женщин, в жизни которых все просто и ясно и нет никакого желания вмешиваться во вселенские проблемы, я влюбилась в монаха-бенедиктинца.
Это случилось в конце зимы – начале весны 1988-го, хотя только теперь, год спустя, я готова рассказать об этом. Говорят, если можешь рассказать о чем-то, тебе уже ничего не страшно.
Меня зовут Джесси Салливен. Я стою на носу парома через Бычью бухту и смотрю на остров Белой Цапли – крохотное препятствие у побережья Южной Каролины, где я выросла. Я уже вижу, как он поднимается из воды – желтовато-коричневая с зеленью полоска. Пряный ветер насыщен запахами моего детства, а ярко-синяя вода напоминает переливающуюся тафту. Глядя на северо-западную оконечность острова, я пока еще не вижу шпиля монастырской церкви, но знаю, что он там, пронзает белесый послеполуденный воздух.
Поражаюсь, какой положительной я была до знакомства с монахом, как жила, помещенная в самую малую ячейку пространства, и дни мои были мелкими, как горошинки четок, которые я равнодушно перебирала. Так мало людей знают, на что они способны. К своим сорока двум годам я ни разу не сделала ничего такого, от чего у меня перехватило бы дыхание, и теперь мне кажется, что часть проблемы – моя хроническая неспособность удивлять себя.
Обещаю: никто не осудит меня так строго, как я сама; я блистательно все провалила. Скажут: я впала в немилость, и будут еще слишком снисходительны. Я не впала – я бросилась в нее очертя голову.
Давно, когда мы с братом часто пускались в его маленькой плоскодонке по изворотам протоков острова, когда я была еще совсем дикаркой, вплетала в волосы завитки испанского мха, создавая пышные, способные напугать любого прически, отец часто рассказывал мне, что в окружающих остров водах живут русалки. Он уверял, что видел их однажды из лодки – в розовые предрассветные часы, когда солнце, покачиваясь на волнах, поднимается из воды, как огромная клубничина. Он говорил, что русалки подплывали к его лодке, как дельфины, прыгая по волнам и ныряя.
Я верила во все небылицы, какие бы он ни рассказывал. «Правда, что они сидят на скалах и расчесывают волосы?» – спрашивала я. Не подумайте только, что наш остров окружают скалы; всего лишь болотная трава, которая с круговоротом времен года из зеленой становится бурой, потом желтой, потом опять зеленой, – вечный островной цикл, который совершался и во мне.
«Да, они сидят на скалах и прихорашиваются, – отвечал отец. – Но главное их дело – спасать людей. Вот зачем они подплывали к лодке: чтобы быть тут как тут, если я свалюсь за борт».
В конце концов русалкам не удалось его спасти. Но я думаю: а может, они спасли меня? Знаю одно: русалки все же приплыли ко мне в радужные часы моей жизни.
Они – мое утешение. Ради них я ныряю, вытянув руки, и жизнь струится позади, окунаюсь против всех правил и ожиданий, хотя погружение в каком-то смысле спасительнее и необходимее. Смогу ли я когда-нибудь объяснить, растолковать это? Я ныряю, и невидимые руки, как воплощенное избавление и благодать, вдруг подхватывают меня со всех сторон. Они ловят меня, когда я уже под водой, но несут не на поверхность, а в глубину, и только потом поднимают наверх.
Паром приближается к островному причалу, сильный порыв ветра настигает меня, и в нем так много всего: запах рыбы, звуки птичьего переполоха, благоухание зеленых пальметто, и я уже вижу зыбкие очертания моей истории, которая, подобно некоему странному существу, всплывает из глубин. Возможно, это близится мой конец. Л может быть, я прощу себя, и моя история будет поддерживать меня, как те руки, всю оставшуюся жизнь.
Капитан трубит в рожок, оповещая о нашем прибытии, и я думаю: «Да, итак, я возвращаюсь, женщина, которая опустилась в пучину и все же выплыла. Которая хотела плавать, как дельфины, прыгать по волнам и нырять. Которая хотела всего лишь принадлежать самой себе».
Глава первая
17 февраля 1988 года. Я открываю глаза и слышу звуки в такой последовательности: во-первых, надрывается стоящий с другой стороны кровати телефон (причина будить нас в начале шестого может быть только одна – всемирный катаклизм); во-вторых, дождь барабанит по крыше нашего старого дома в викторианском стиле, коварно затекая в подвал; и, наконец, Хью пыхтит, оттопыривая нижнюю губу, через абсолютно равные промежутки времени, как метроном.
Двадцать лет я слышу, как он пыхтит. Причем не только во сне, но и когда после ужина усаживается в свое кожаное кресло с подголовником просматривать колонки журналов по психиатрии, стопкой сложенных на полу, и все во мне восстает против этого звука.
Телефон продолжал звонить, я лежала, выжидая, пока Хью возьмет трубку, уверенная, что это один из его пациентов, возможно, тот самый параноидальный шизофреник, который звонил вчера вечером, уверенный, что ЦРУ обложило его в федеральном здании в центре Атланты.
Третий заход.
– Да, алло, – пробормотал Хью в трубку хриплым со сна голосом.
Я отвернулась от него на другой бок и посмотрела на сочащийся из окна слабый, рассеянный свет; вспомнив, что сегодня первая среда Великого поста, и почувствовав при этом неизбежный приступ вины.
Отец погиб в первую среду Великого поста, и каким-то замысловатым, не понятным ни для кого. кроме меня, образом я чувствовала, что по крайней мере отчасти виновата в этом.
Говорили, что на его лодке случился пожар – взорвался топливный бак. Обломки вынесло на берег несколько недель спустя, в том числе часть кормы с надписью «Морская Джесс». Он назвал лодку в честь меня, не в честь моего брата Майка и даже не в честь матери, которую обожал, а именно в честь меня, Джесси.
Я закрыла глаза, и перед мысленным взором предстали ревущие языки пламени и отбрасываемые ими оранжевые отблески. Статья в чарлстонской газете описывала взрыв как «подозрительный», и даже было проведено небольшое расследование, впрочем ничего не давшее; обо всем этом мы с Майком узнали только потому, что тайком раскопали газетную вырезку в платяном ящике матери, странном, потайном месте, где валялись порванные четки, брошенные в небрежении медальоны с изображениями святых, бумажные образки и статуэтка Иисуса с отбитой левой рукой. Мать даже и представить себе не могла, что мы когда-нибудь доберемся до этой священной рухляди.
Целый год я почти каждый день наведывалась в это жутковатое святилище и с маниакальным постоянством перечитывала статью, особенно одну строчку: «Полиция разрабатывает версию о том, что искра из курительной трубки могла воспламенить утечку в топливной системе».
Это я подарила ему трубку на День отца. Раньше он вообще не курил.
Я до сих пор не могу думать о нем отдельно от слова «подозрительный», отдельно от этого дня, когда он стал пеплом, в то время как людям повсюду – мне, Майку, матери – мазали уже другим пеплом лбы в церкви. Еще одно проявление иронии судьбы.
– Да, конечно, я вас помню, – услышала я, как Хью говорит в трубку и дергает меня, чтобы я повернулась. Смутное утро. – Да, – сказал он, – у нас все хорошо. А как там дела у вас?
Не похоже, что это пациент. И не наша дочь Ди – в этом я не сомневалась. Слишком уж официальный тон был у Хью. Может, это кто-то из его коллег, подумала я. Или из больницы. Они иногда звонили проконсультироваться в сложных случаях, хотя обычно не в пять утра.
Я выскользнула из-под покрывала и босиком прошла через комнату к окну – посмотреть, насколько велика вероятность того, что дождь снова затопит подвал и зальет постоянно включенную газовую горелку отопительной системы. На улице лило, дождь падал крупными холодными каплями, в воздухе висел синеватый туман, дорога почти скрылась под водой, и я зябко передернула плечами – хорошо бы, чтобы в доме было чуть потеплее.
Я едва не свела Хью с ума, умоляя купить этот большой, неприспособленный для жизни дом, и, хотя мы обитаем здесь уже семь лет, я до сих пор отказываюсь критиковать его. Мне нравятся шестнадцатифутовые потолки и форточки с цветными стеклами. И башенка – господи, как мне нравится башенка! Много ли найдется домов с такой башенкой? Надо подняться по винтовой лестнице, чтобы попасть в мою мастерскую – переоборудованное чердачное помещение, одновременно служившее третьим этажом, с резко скошенной застекленной крышей, – такую очаровательную, что Ди окрестила ее «башней Рапунцель». Она вечно поддразнивала меня на сей счет. «Эй, мам, а когда ты отрастишь себе длинные волосы?»
Так Ди резвилась, потому что это была Ди, но мы обе понимали, что она имеет в виду – а именно, что я стала слишком скучной и старомодной, словно закованной в некую броню. Напичканной приличиями. На прошлое Рождество, пока она была дома, я наклеила на холодильник картинку из комикса Гэри Ларсона и сделала буквами на магнитах подпись: «ЛУЧШАЯ В МИРЕ МАМУЛЯ». На картинке две коровы стояли на идиллическом пастбище. «Пусть говорят, что хотят, – с важным видом произнесла она, – но, по-моему, не очень». Жаль, а мне так хотелось позабавить Ди.
Теперь вспоминаю, как хохотал над карикатурой Хью. Хью, который видел людей насквозь, будто это были психодиагностические тесты Роршаха, так и не увидел в картинке никакого намека. Только Ди, простоявшая перед ней невероятно долго, затем как-то странно на меня поглядела. Она даже не улыбнулась.
Если честно, то я места себе не находила. Это началось еще осенью: чувство уходящего времени, упущенных возможностей, никакого желания подниматься в мастерскую. Ощущение приходило внезапно, как чудище, всплывшее со дна океана, как неожиданное неудовольствие коров на пастбище – постоянно одна и та же жвачка.
Зимой это чувство усугубилось. Я наблюдала за соседом, пробегавшим перед нашим домом, и мне казалось, что он готовится по крайней мере к восхождению на Килиманджаро. Или за подругой по книжному клубу – будто она собирается прыгнуть на канатах с моста в Австралии. Или – и это было хуже всего – смотрела какое-нибудь телешоу о бесстрашной женщине, путешествующей в одиночку по окутанной синим туманом Греции, и тысячи крохотных искорок вдруг начинали бегать по всему телу, жечь, проникая во все – кровь, живительные силы, вино, – вызывая во мне чувство причастности к жизни, или не знаю, как это назвать. Это заражало меня ощущением беспомощности перед бескрайним миром, перед необычайными вещами, которым люди посвящают жизнь, хотя на самом деле мне не хотелось ничего такого необыкновенного. Тогда я не знала, чего хочу, но тоска по неведомому была осязаемой.
Я почувствовала ее и в то утро, стоя у окна (она, как всегда, давала о себе знать мгновенно и украдкой), и просто не представляла, что мне обо всем этом думать. Хью, похоже, приписывал мою легкую подавленность тому, что Ди нет дома, что она в колледже – избитые мысли об опустевшем гнезде и всякое такое.
Прошлой осенью, после того как мы определили Ди к Вандербильду, мы с Хью помчались обратно домой, чтобы он смог принять участие в теннисном турнире Уэйверли Харриса, на подготовку к которому у него ушло все лето. Он натри месяца уехал в Джорджию, в самое пекло, и тренировался дважды в неделю, играя модной графитовой ракеткой фирмы «Принц». Всю дорогу домой от Нэшвилла я проплакала. Мне все представлялось, как Ди, стоя перед дверью своей спальни, машет нам на прощанье. Она дотронулась кончиком пальца до глаза, до груди, потом указала на нас – она делала так еще с детства. Глаз. Сердце. Вы. Это меня достало. Когда мы наконец приехали, Хью, несмотря на мои протесты, позвонил своему партнеру и дублеру Скотту и сказал, чтобы тот сыграл на турнире вместо него, а сам остался дома и сел смотреть со мной телевизор. Фильм назывался «Офицер и джентльмен». Хью изо всех сил делал вид, что ему нравится.
Глубокая грусть, охватившая меня в тот день в машине, не проходила пару недель, но в конце концов рассеялась. Мне недоставало Ди. конечно же не хватало, но я не могла поверить, что только в этом состояла подлинная причина.
Последнее время Хью стал настаивать, чтобы я сходила к доктору Илг, практиковавшей с ним психиаторше. Я отказалась из-за того, что она держит у себя в офисе попугая.
Я понимала, что этот предлог может свести его с ума. Конечно, настоящий повод был не в этом – я ничего не имею против людей, у которых есть попугаи, кроме того, что они держат их в больших клетках. Но я использовала его, чтобы дать понять Хью, что не воспринимаю его предложение всерьез. Это был один из редких случаев, когда я не пошла ему навстречу.
«Да, она держит попугая, ну и что? – сказал Хью. – Она тебе понравится». Возможно, она бы мне и понравилась, но я не могла себе позволить зайти так далеко – все эти «ути-пути» вокруг чьего-то детства, копание в письмах в надежде на озарение, которое поможет понять, почему дела пошли так, а не иначе. Что-то во мне бунтовало против этого.
Тем не менее я периодически прокручивала в мыслях воображаемые сеансы с доктором Илг. Я расскажу ей об отце, и она, что-то бурча себе под нос, запишет все в маленьком блокнотике – по крайней мере, в моем представлении она всегда вела себя так. Я воображала ее птицу ослепительно белым какаду, который, взгромоздясь на спинку кресла, надсадно выкрикивает всевозможный возмутительный вздор, повторяя наподобие греческого хора: «Ты винишь себя, ты винишь себя, ты винишь себя».
Не так давно – уж не знаю, что на меня нашло, – я рассказала Хью о своих фантазиях насчет доктора Илг, и даже про птицу, и он улыбнулся. «Может, сходишь посмотришь на птицу, – сказал он. – А то доктор Илг в твоем представлении вообще круглая идиотка».
Сейчас на другом конце комнаты Хью слушал то, что доносилось из трубки, бормоча: «Угу-угу-угу». Он нахмурился, на лбу пролегла «Большая морщина», как называла ее Ди, придававшая лицу суровое и торжественное выражение сосредоточенно слушающего человека, так что можно было практически видеть, как в его мозгу, наподобие поршней автомобильного мотора, скуют имена: Фрейд, Юнг, Адлер, Хорни, Уинникотт.
Ветер прошелся по крыше, и я услышала, как дом начал петь – как он обычно и делал – голосом оперного певца в стиле «беверли-канто», как мы любили говорить. Кроме того, в доме были двери, не желавшие закрываться, древние унитазы, которые неожиданно отказывались сливать воду («Ура, в уборных снова антианальные демонстрации!» – обязательно закричала бы Ди), и мне приходилось вести постоянное наблюдение для того, чтобы помешать Хью уничтожить гнездо белок-летяг, которое они устроили в трубе камина в его кабинете. Если мы когда-нибудь разведемся, шутил он, то уж точно из-за белок.
Но я любила все это, правда. И ненавидела только наводнения в подвале и зимние сквозняки. А теперь, после того как Ди отправилась к Вандербильту, я возненавидела еще и пустоту.
Хью сидел ссутулившись на краю кровати, упершись локтями в колени, и из пижамы выпирали два верхних позвонка.
– Вы понимаете всю серьезность ситуации? – спросил он. – Она должна показаться кому-то… то есть я хочу сказать, настоящему психиатру.
Я уже почти не сомневалась, что это был живущий при больнице врач, хотя казалось странным, что Хью говорит с ним, это было не похоже на него.
Открывавшийся из окна вид выглядел затопленным настолько, будто дома – некоторые большие, как ковчеги, – могут сняться с фундаментов и поплыть по улице. Мне претила мысль о том, что придется выбираться куда-либо в такую мерзопакостную погоду, но делать было нечего. Я сяду в машину и поеду в церковь Пречистого Сердца Девы Марии на Пичтри и дам помазать себе лоб пеплом. В детстве Ди перевирала название церкви и говорила: «Испуганного Сердца».[1]1
Игра слов: sacred – святой, пречистый: scared – испуганный (англ.). – Здесь и далее примеч. пер.
[Закрыть] Мы обе вплоть до последнего времени иногда так и называли ее, но только сегодня мне пришла в голову мысль, какое это подходящее название. Я имею в виду, что если бы Дева Мария по-прежнему была рядом, как считают столь многие, включая мою неуемную католичку-мать, то, возможно, сердце ее действительно было бы «испуганным». Вероятно, цотому, что она находилась на таком немыслимо высоком пьедестале – Совершенной Матери, Доброй Жены, Всеобщего Образца Идеальной Женственности. Испуганное. Наверное, она оглядывалась бы по сторонам, ища лестницу или парашют, что-нибудь, чтобы спуститься на землю.
После смерти отца я ни разу не пропускала похода в церковь в первую среду Великого поста. Даже когда Ди была совсем крошкой и мне приходилось упаковывать ее в толстый кокон из одеял, а потом запасаться пустышками и бутылочками со сцеженным молоком. Я подумала: ну зачем я год за годом подвергаю себя этому испытанию? Священник с его безотрадным заклинанием: «Помни, человек, что ты есть прах и во прах обратишься». А потом шлеп – и пятно пепла на лбу.
Я знала лишь, что таким образом на всю жизнь привязываю к себе отца.
Оглянувшись, я увидела, что Хью встал.
– Хочешь, чтобы я ей сказал? – спросил он.
Он посмотрел на меня, и я ощутила подступающий страх. Мне представилась прозрачная волна, катящаяся по улице, огибающая угол, где старая миссис Вэндивер соорудила бельведер слишком близко к подъездной дорожке; волна – не водяная гора, как цунами, а мерцающий холм, накатывающийся на меня и увлекающий на своем пути нелепый бельведер, почтовые ящики, собачьи будки, ремонтные столбы, кусты азалии. Гладкий, разрушительный и неудержимый.
– Это тебя, – сказал Хью. В этот момент я словно застыла, и он позвал меня по имени: – Джесси. Тебя… к телефону.
Он протянул мне трубку и сел; густые волосы топорщились на затылке, как у ребенка. Он так и замер, глядя на потоки стекающей по стеклу воды, триллионы капель, падающих с крыши.
Глава вторая
Я дотянулась до халата, висевшего на спинке кровати. Накинув его на плечи, взяла трубку. Хью уже стоял рядом, переминаясь и не зная, уйти ему или остаться. Я прикрыла трубку рукой.
– Кто-нибудь умер?
Хью покачал головой.
– Пойди оденься. Или опять ложись, – предложила я ему.
– Нет, погоди… – ответил Хью, но я уже успела поздороваться, и он повернулся и пошел в ванную.
– Бедняжка, подняла тебя в такую рань, – произнес женский голос. – Но знаешь, я не нарочно. Сама-то уже давно встала, вот и забыла, что еще так рано.
– Простите, кто это?
– Боже, я такая отчаянная оптимистка, решила, ты меня узнала. Это Кэт. Кэт, с острова Белой Цапли. Твоя крестная. Та самая Кэт, которая меняла твои проклятые пеленки.
Я машинально закрыла глаза. Сколько себя помню, Кэт была лучшей подругой матери – маленькая женщина за шестьдесят, которая носила подвернутые, обшитые кружевом носки и туфли на высоком каблуке, что делало ее изысканной, эксцентричной старой дамой, чья значительность высохла вместе с ее телом. Великое и опасное заблуждение.
Я присела на кровать, зная, что причина, по которой она меня потревожила, может быть только одна. Звонок, скорей всего, имел какое-то отношение к моей матери, печально известной Нелл Дюбуа, у которой не все дома, и, судя по реакции Хью, не сулил ничего хорошего.
Мать жила на острове Белой Цапли, где все мы когда-то были семьей, – я бы сказала «заурядной» семьей, не считая того, что жили мы прямо по соседству с бенедиктинским монастырем. Нельзя жить по соседству с тридцатью или сорока монахами и считать это заурядным.
Обломки взорвавшейся лодки отца выбросило на принадлежавшую монастырю землю. Несколько монахов принесли доску с надписью «Морская Джесс» и отдали ее матери как трофейный флаг. Она невозмутимо развела в очаге огонь, потом позвала Кэт и Хэпзибу, еще одного члена их троицы. Они пришли и стояли рядом с монахами, пока мать церемониально бросала обломки доски в пламя. Я смотрела, как доска сгорает и буквы на ней становятся черными. Я иногда вспоминала это, просыпаясь по ночам, и даже подумала об этом посреди брачной церемонии. Не было никаких похорон, никакого памятника на могиле, оставалось вспоминать только этот момент.
А потом мать стала ходить в монастырь готовить монахам дневную трапезу, чем и занималась последние тридцать три года. В какой-то степени она была одержима ими.
– Я уж стала думать, что наш островок может кануть в море, а ты даже и бровью не поведешь, – сказала Кэт. – Сколько времени прошло? Ровно пять лет, шесть месяцев и одна неделя с тех пор, как ты последний раз была здесь.
– Похоже на то, – ответила я. Мой последний визит по поводу семидесятилетия матери стал бедствием библейских размеров.
Я взяла Ди, которой было двенадцать, и мы подарили матери ярко-красную шелковую пижаму в восточном стиле из «Сакса», с вышитым на спине китайским драконом. Мать отказалась принять подарок. Причем по самой дурацкой причине. А именно – из-за дракона, которого она попеременно называла то «зверем», то «демоном», то 'символом нравственной растленности». Сказала, что святую Марию Антиохийскую сатана поглотил именно в облике дракона. Неужели я и впрямь думаю, что она ляжет спать в этом безобразии?
Если на нее находило такое умопомрачение, спорить с ней было невозможно. Она засунула пижаму в мусорное ведро, а я собрала чемоданы.
Когда я в последний раз видела мать, она стояла на крыльце и вопила: «Если уедешь, можешь не возвращаться!» А Ди, бедная Ди, которая всего лишь хотела видеть хотя бы полунормальную бабушку, плакала.
В тот день Кэт отвезла нас на паром в своей мототележке для гольфа, на которой маниакально разъезжала по грязным дорогам острова. Всю дорогу она без конца гудела клаксоном, только чтобы Ди перестала плакать.
Теперь же, на другом конце провода, Кэт шутливо отчитывала меня за то, что я совсем забыла про остров – право, которое я привыкла любить и защищать.
Я услышала, как в ванной включили душ. Услышала даже сквозь шум дождя, барабанившего по окнам.
– Как Венни? – спросила я. Приходилось увиливать, стараясь избежать чувства, что над головой повисло нечто готовое упасть.
– Хорошо, – ответила Кэт. – Все переводит каждую мысль Макса.
Несмотря на растущее беспокойство, я рассмеялась. Дочь Кэт, которой уже, наверное, исполнилось лет сорок, с самого рождения была, по выражению матери, «не совсем того». Правильно было бы сказать «умственно отсталой», но, кроме всего прочего, у Бенни был особый дар время от времени выдавать предсказания сверхъестественной точности. Она просто знала, извлекая это знание из воздуха при помощи какой-то таинственной антенны, которой остальные не располагали. Говорили, что она особенно наловчилась дешифровывать мысли Макса – бездомной собаки, принадлежавшей всем и никому.
– Ну и что говорит Макс?
– Да что он может сказать? «Надо почесать за ухом. Надо вылизать яйца». Неужели ты решила, что я буду забивать тебе мозги всякой мурой?
Я представила себе Кэт в доме, который, как и все дома на острове, стоял на высоких сваях. Дом был лимонно-желтого цвета. Я вообразила, как Кэт сидит за длинным дубовым столом на кухне, где она, Хэпзиба и мать за долгие годы разделали десять тысяч синих крабов. «Три цапельки», как называл их отец.
– Слушай, я звоню насчет твоей матери. – Кэт прочистила горло. – Ты должна приехать и приглядеть за ней, Джесси. Отказ не принимается.
Я распласталась на кровати; казалось, меня всем своим куполом накрывает шатер, опоры которого рухнули.
– Я бы не прочь, – выдавила я, – но дело в том, что она не хочет меня видеть. Она…
– Этого не может быть. Я знаю. Только не притворяйся, что у тебя нет матери.
Я чуть было не рассмеялась. Я не могла притворяться, что у меня нет матери, это все равно что делать вид, будто море не соленое. Мать была для меня сущим наказанием. Временами от звучания ее голоса у меня начинало ломить кости и я земли под собой не чувствовала от ужаса.
– Я приглашала мать на прошлое Рождество, – возмутилась я. – Она что, приехала? Разумеется нет. Я посылала ей подарки ко дню рождения, ко Дню матери – без драконов, прошу заметить: И что же в ответ? Ни звука.
Я была рада, что Хью все еще в ванной и не может меня слышать. Я была уверена, что почти кричу.
– Ей не нужны твои подарки и телефонные звонки… ей нужна ты.
Я, ей нужна я?…
Почему все всегда обращаются ко мне, к дочери? Почему она не вызовет из Калифорнии Майка и не разглагольствует перед ним?
Во время нашего последнего разговора он сказал, что перешел в буддизм. Уж конечно, у буддиста побольше терпения, чем у меня.
И Кэт, и я замолчали. Я слышала шум душа и урчание труб.
– Джесси, – начала Кэт, – я вот почему звоню… Вчера твоя мать отрубила себе палец тесаком. Правый указательный.
Плохие новости доходят до меня не сразу. Сказанное прозвучало какой-то бессмыслицей. Слова повисли в воздухе где-то в углу комнаты, под потолком, пока мое сознание готовилось воспринять их.
– С ней все в порядке? – поинтересовалась я.
– Будет в порядке, но надо было сделать операцию на руке в больнице в Маунт-Плезент. Само собой, она выкинула один из своих знаменитых фортелей и отказалась оставаться там на ночь, поэтому я привезла ее вчера вечером домой. Сейчас она в кровати Бенни, спит после болеутоляющих, но, как только проснется, скажет: «Хочу к себе».
Хью открыл дверь ванной, и в спальню вплыло облако пара.
– Ты в порядке? – громко спросил он, и я кивнула. Он закрыл дверь, и я услышала, как он промывает бритву над раковиной. Три раза – как всегда.
– Дело в том, что… – Кэт замолчала и перевела дыхание. – Слушай, скажу начистоту. Это не был несчастный случай. Твоя мать пошла на монастырскую кухню и отрубила себе палец. Намеренно.
Только тогда до меня дошло – навалилось всей тяжестью, всей своей дикостью. Я поняла, что подспудно годами ждала, как она вот так пойдет и сотворит что-нибудь безумное. Но уж никак не это.
– Но зачем? Зачем было это делать? – Я ощутила подступающую тошноту.
– Сложно сказать, но доктор, который ее оперировал, говорил, что это от недосыпа. Нелл не спала днями, может, даже неделями.
Мой желудок судорожно сжался, и, уронив трубку на кровать, я бросилась к Хью, который стоял перед раковиной, обмотав полотенце вокруг пояса. Пот бежал у меня по груди, и, сбросив халат, я наклонилась над унитазом. Даже когда я освободилась от того немногого, что было у меня внутри, спазмы не прекратились.
Хью протянул мне намоченное в холодной воде полотенце.
– Извини, – сказал он. – Я хотел предупредить тебя сам, но она настаивала. Надо было ей запретить.
Я указала через коридор на кровать.
– Я только на минуточку. Она на проводе.
Он пошел и взял трубку, пока я прикладывала полотенце к затылку. Потом опустилась в плетеное кресло в спальне и стала ждать, пока буря в желудке не уляжется.
– Тяжело ей было узнать про такое, – услышала я голос Хью.
Мать всегда была, что называется, ревностной верующей, заставляя меня с Майком бросать пенни в пустые молочные кувшины – для «детей язычников», каждую пятницу зажигала свечи в высоких подставках вокруг Пресвятого Сердца Иисуса и, преклонив колена в спальне, произносила все пятьдесят молитв, прикладываясь к распятию, Иисус на котором превратился в спичку от такого избытка набожности. Но не одна она была такая. И это вовсе не означало, что все крутом сумасшедшие.
Именно после пожара, случившегося на лодке, мать превратилась в Жанну д'Арк – только не воинствующую, а просто подверженную разным религиозным причудам. Даже тогда я думала о ней как о полусумасшедшей-полунормальной, разве что рвение которой немного зашкаливало. Когда она навесила себе на грудь столько образков, что они начинали бренчать, когда она возилась на монастырской кухне, держась так, будто это ее собственность, я убеждала себя, что она просто слишком пылкая католичка, одержимая мыслью о личном спасении.
Подойдя к Хью, я протянула руку к трубке, и он мне ее передал.
– Вряд ли это печальные последствия бессонницы, – сказала я Кэт, прерывая ее на полуслове. – Она окончательно помешалась.
– Никогда больше так не говори! – оборвала меня Кэт. – Твоя мать совершенно нормальная. Вот только ее что-то мучает А это большая разница. Винсент Ван Гог отрезал себе ухо – так. по-твоему, выходит, он тоже был помешанный?
– По-моему, да.
– А вот многие ученые люди считают, что он мучился.
Хью по-прежнему стоял рядом. Я сделала жест рукой, чтобы он вышел, потому что не могла сосредоточиться, когда он нависал надо мной зловещей тенью. Покачав головой, он пошел к большому стенному шкафу в другом конце комнаты.
– А из-за чего же так мучается мама? – поинтересовалась я. – Только, пожалуйста, не говори, что из-за папиной смерти. С тех пор тридцать три года прошло.
Я всегда чувствовала, что Кэт известно о матери что-то такое, что недоступно мне, – стена, за которой потайная комната. Кэт помедлила с ответом, и я решила, может, она в этот раз поведает мне об этом.
– Ты ищешь причину – этим делу не поможешь. Что случилось, то случилось.
Тяжело вздохнув, я уставилась на Хью, который в синей оксфордской рубашке с длинными рукавами, застегнутой до самого верха, в белых боксерских трусах и в носках, какие носят на флоте, отошел от шкафа. Он застегивал на запястье часы и пыхтел.
Это действо напомнило мне цирковой аттракцион – методичный, ежедневный, неизменный, – при котором я присутствовала уже тысячу раз и ничто во мне не восставало против него, но теперь, в самый неподходящий момент, когда критическая ситуация с матерью раскинулась передо мной, как заходящийся криком младенец, я ощутила знакомое недовольство, копившееся во мне всю зиму.
– Так что? – спросила Кэт. – Приедешь?
– Да. Конечно приеду.
Едва произнеся эти слова, я почувствовала невероятное облегчение. Нет, дело не в том, что мне предстояло поехать домой, на остров Белой Цапли, и попытаться разобраться с этими гротескными обстоятельствами, в этом никакого облегчения не было – одна только тревога и беспокойство. Нет, это замечательное чувство появилось, как я моментально поняла, потому, что я вообще хоть куда-то уеду, хотя бы на время.
Я сидела на кровати, держа телефон, пристыженная, удивляясь самой себе. Ведь каким бы ужасным ни было положение с матерью, я была почти рада этому. Это давало мне нечто, чего, сама того не ведая, я отчаянно хотела вплоть до этого момента: стимул жить. Хороший, правильный, даже благородный повод покинуть мое распрекрасное пастбище.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.