Текст книги "Танцующий на воде"
Автор книги: Та-Нехаси Коутс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Следующим был старик. Однажды ночью ищейки забрали его, желая поразвлечься, и назад в камеру он не вернулся. Отмучился, думал я, исповедался передо мной и отмучился.
Мне самому такой легкий конец не светил. Для меня все только начиналось. В тюрьме я находился уже три недели – жаждущий, голодный и холодный. Объедков нам давали ровно столько, чтобы хватало энергии работать, чтобы вечером мы валились с ног, не в силах и помыслить о бунте. Работа была разная – отвоевывать у леса новые земли под пахоту, чистить нужники и разбрасывать экскременты на поле, таскать из тюрем трупы и рыть могилы. За это время я видел множество чернокожих – мужчин, женщин, детей; чуть попав в тюрьму, они покидали ее, выбранные тем или иным работорговцем. Почему никто не польстился на мое молодое сильное тело? Не придерживают ли меня нарочно – для какой-то особо гнусной цели? За меня ведь можно быстро выручить кругленькую сумму. Но дни тянулись, узники исчезали, сменяясь новыми, а я оставался.
Покупатель появился с первыми признаками весны. Меня вывели к нему в кандалах, с завязанными глазами и с кляпом. Один из охранников произнес:
– Да, мистер, заплатили вы изрядно, вот и убедитесь сами, что товар первоклассный. Сделка для вас куда как выгодная. Парень здоровьем так и пышет, на плантации десятерых сто́ит.
Повисло молчание, затем заговорил второй охранник:
– Он у нас засиделся. Сто раз могли его сбыть. Да у нас луизианцы, все как один, к этому парню приценялись. И каролинцы тоже, черт возьми! А мы как чувствовали – придерживали добрый товар.
От грубого прикосновения меня передернуло. За три недели я привык к «осмотрам»; дурной знак, ибо не должен человек привыкать к унижению, иначе он не человек. Впрочем, теперь «отключка» не сработала – не видя покупателя, я не мог предугадать, куда конкретно он полезет своими пальцами.
– Ничего, ожидание ваше с лихвой окупилось, да и расходы на баланду, полагаю, тоже, – выдал новый голос, определенно принадлежавший покупателю. – Только что у вас за манеры! Помурыжили вы меня достаточно, по ушам поездили, так что давайте-ка я поскорее заберу свою законную собственность, не буду вас от работы отвлекать.
– Ладно вам, мы ж от сердца, из любезности к деловому человеку, – заюлил охранник.
– Сдалась она мне, ваша любезность, – буркнул покупатель.
На этом разговор закончился. Меня погрузили, как саквояж, в багажное отделение фургона. Повязку с глаз снять и не подумали. Ничего не видя, я лишь ощущал толчки на колдобинах и делал выводы о скорости, с которой передвигался фургон. В течение нескольких часов – по крайней мере, мне казалось, что минули целые часы, – я не слышал от кучера ни словечка. Гудел ветер в ветвях – значит, лесом едем; подскакивал фургон, подскакивал, стукаясь то плечом, то теменем, я, закованный. Потом тряска стала слабее. Фургон со скрипом поднимался в гору; фургон бодро скатывался с горы; и опять, и снова. И вот остановился. Меня выгрузили. Сняли ручные кандалы, сдернули повязку.
Под ногами была земля. Над головой – ночное небо. Передо мной стоял мой новый хозяин. Всю дорогу он воображался мне великаном – оказался же среднего роста, внешности самой заурядной. Детальнее разглядеть его мешала темнота, да и кто бы позволил разглядывать? Опираясь на освобожденные руки, я попытался подняться. Ноги после долгой тряски не слушались – едва встав, я упал, будто куча тряпья. Вторая попытка удалась, но теперь хозяин ткнул меня в грудь – вроде несильно, однако я опрокинулся навзничь. Я был готов к мгновенному удару оземь, но падение затянулось на несколько секунд. Ибо я рухнул в яму. Сверху грохотнуло – это закрыли люк.
Я снова встал. Ноги дрожали и подкашивались. Выпрямиться во весь рост не получилось – теменем я уперся в земляную крышу. С вытянутыми руками я сделал шаг в одну сторону, шаг в другую. Земляные стены были укреплены кое-как, от осыпания землю удерживали сырые корни, гнилые доски. Тогда я раскинул руки, желая определить площадь моей тюрьмы. По ширине она могла бы вместить еще одного человека, только мы бы с ним стояли в обнимку. Мрак был кромешный. Такого повязкой на глазах не достигнешь, да и ночью, пусть безлунной и беззвездной, не настолько темно. Может, я ослеп. Или умер. Вспомнилась Марвеллова «Книга чудес», глава об океанах – как они поглощают целые континенты, а те, в свою очередь, способны поглощать таких, как я, тысячами и десятками тысяч. Не видя собственных рук, я видел себя на полу локлесской библиотеки; тот, другой Хайрам, тщился полудетским своим разумом объять океанскую ширь и сдавался, когда пульсация в висках делалась болезненной, ибо не для человечьих потуг такие усилия, ибо есть вещи непознаваемые. Теперь мне казалось, что я вовсе не под землей. Нет, я был в другой стихии. Затерянный в океане, накрытый водяным валом, увлекаемый в глубину труп – вот кто, вот что я был такое.
Я наслушался о белых, которые покупают невольников не для работы, а для забавы, тешатся возможностью держать при себе живые игрушки. Одним будоражит кровь простое сознание, что человек полностью зависит от хозяйской прихоти, другие впадают в экстаз, наблюдая или свершая убийство. Третьи – изощреннее; они ставят опыты на невольниках – как медицинские, так и те, что связаны с чернокнижием. Вероятно, к такому-то садисту я и угодил. Страшная месть ожидает меня – за упадок Виргинии в целом и графства Ильм в частности, за отца и Мэя-пузанчика.
Глава 11
Время как таковое исчезло. Минуты казались часами, ночь и день при полном отсутствии света стали чистой фикцией. Сначала у меня обострились обоняние и слух. Запахи земли раздражали, нечастые шорохи наверху мучили надеждами. Потом это прошло; насколько быстро, не могу сказать, но все звуки снаружи умалились до шумового фона. Растаяла граница между сном и явью. Теперь сны были неотличимы от видений, терзавших разум. Кто только не мерещился мне там, под землей! Среди образов выделялся один – не признак скорого помешательства, а реальное воспоминание.
Это было давно, в первый год моей службы родному брату. Стояло лето, душная суббота тянулась и тянулась, не желая завершаться. Скука одолела хозяев Локлесса; скука, сулившая нам, чернокожим, новые напасти. Мэйнарду, подростку, взбрело: а пусть-ка все обитатели Муравейника соберутся на лужайке. Меня отправили сзывать народ. Примерно через полчаса лужайку заполнили невольники – старики и молодые, женщины и мужчины. Одни только-только вернулись с плантации, выжатые, измочаленные, другие пришли прямо из господского дома – в ливреях, белых чулках и лакированных туфлях. Всем без исключения предстояло соревноваться в беге. Да-да, на потеху молодому хозяину. Разумеется, этот вид деятельности едва ли перевесил бы прочие унижения и несчастья, которым нас подвергали белые, однако и он являлся унижением, причем в моем случае – двойным. Ибо я далеко не сразу понял, какая мне уготована роль. Мэйнард долго формировал команды бегунов, я наблюдал за процессом, и вдруг меня оглушило, ошарашило Мэйнардово:
– Хай, чего прохлаждаешься? Сюда топай, в команде человека не хватает.
Я даже понял его не сразу.
– Сюда, живо! – прикрикнул Мэйнард.
Только теперь до меня дошло. Я тоже участвую. А ведь еще недавно мистер Филдз учил меня наукам. Помню, все взгляды устремились в мою сторону – сочувствующие взгляды, даром что я навряд ли заслуживал сочувствия. На Мэйнарда косились с отвращением. Меня определили в одну из троек, и по сигналу мы пустились бежать, палимые августовским солнцем. К тому времени как цель – роща – была достигнута и все повернули назад, я ковылял в самом хвосте. Почему? Потому что с места сорвался истово (про других не скажу – не знаю); земля горела у меня под ногами, пока на пути не случилось препятствие – камень ли, корень ли. Короче, я споткнулся и упал, да не просто ничком, нет – я взмахнул руками, изобразил кульбит и рухнул картинно, театрально даже, к полному восторгу Мэйнарда, который взялся формировать новую команду. Следующие три недели я сильно хромал, по дому еле передвигался, и при каждом шаге травмированная нога словно вопила: «Раб ты, раб ты, раб ты!»
Эти сцены – сбор невольников на лужайке, окрик, собственно бег, падение и трехнедельная хромота – прокручивались передо мною по законам разогнавшейся карусели, то есть первая сцена порой становилась последней, а последняя – первой. Иногда между сцен вклинивалось лицо Фины, или Старого Пита, или Лема; или я видел плясунью на мосту – свою мать. Но по большей части перед глазами был мрак, один только мрак, покуда часы ли, дни ли, а может, недели спустя крышку над моей головой не отодвинули, резанув меня лезвием света. Я шарахнулся к стене, точно крыса; я скорчился на земляном полу. Сверху в яму что-то упало, и голос велел:
– Вылезай.
Я встал; я нашарил лестницу и поднял взгляд. Наверху смеркалось; закатное небо служило фоном для фигуры, в которой я опознал своего нового хозяина, человека без особых примет. Того, кто толкнул меня в яму.
– Вылезай, – повторил он.
Я повиновался. Вылез. Встал перед ним; точнее, сгорбился. Мы находились на лесной опушке. Чахоточное солнце дышало алым на пальцы черных деревьев. Абсурднее места для угощения и не вообразишь, но мой тюремщик, видно, обладал специфическим чувством юмора – на поляне стояли стол и пара деревянных стульев. Человек заурядной наружности указал на стул: дескать, садись; я не сел. Тогда он прошагал к столу, схватил сверток и швырнул в мою сторону. Инстинктивно я метнулся, чтобы поймать бросаемое. Упустил; принялся шарить по земле, нашарил, поднял. Это оказался кусок хлеба, завернутый в бумагу. Хлеб был тотчас проглочен мною, и лишь тут я понял, что до ямы настоящего голода не испытывал. Я не ел долго – настолько долго, что желудок притерпелся к пустоте и перестал докучать спазмами – так визитер бросает молотить в дверь, сообразив, что дома никого нет. Теперь, получив пищу, желудок устроил голодный бунт. Меня скрутило, и, согнувшись в три погибели, я посмел взглянуть на стол и увидел еще несколько таких свертков, а главное – кувшин с водой.
Я даже просить не стал. Я метнулся к столу, схватил кувшин и опрокинул в себя его содержимое. Вода лилась мне в горло, стекала за шиворот вонючей рубахи – там, в яме, я не чувствовал зловония. Но я оживал, и оживал быстро. Меня трясло от голода и холода. Я развернул бумагу и проглотил, почти не жуя, второй кусок хлеба, затем третий, потянулся за четвертым, когда человек без особых примет тихо, но многозначительно произнес:
– Пока хватит.
Лишь теперь я вообще о нем вспомнил, а ведь он устроился на стуле, он был совсем рядом. Еще не смерклось, но яма свое дело сделала – я видел только силуэт, по-прежнему не различая черт лица. Человек заурядной внешности молчал. Я ждал, дрожа крупной дрожью. И тут вдали замигал огонь, и послышался скрип колес, и что-то большое, неуклюжее, темное надвинулось, качаясь, и остановилось, и я понял: это фургон об одной лошади, а свет исходит от фонаря, который держит некто рядом с кучером. Кучер спрыгнул с козел и кивнул человеку заурядной наружности, а тот жестом велел мне лезть в фургон. Я повиновался, пополнив собой группу чернокожих мужчин. Фургон тронулся, оси под нами заскрипели надрывно, заходили ходуном. Куда нас везут? Вовсе уничтожат или еще помучают? Я тщился читать по лицам ехавших со мною. Отметил, что кандалов ни на ком нет. В кандалах не было нужды. Взгляни любой на склоненные курчавые головы, сразу понял бы: плен пленом, рабство рабством – но эти люди раздавлены, сломлены. И я был такой же, ибо земляная тюрьма, эта яма отчаяния, свела все мои несообразные статусу помыслы к одному-единственному инстинкту. Основному, связанному с выживанием. Меня умалили, из человека сделали зверя. А как поступают со зверями? На них охотятся.
* * *
Ехали примерно час. Наконец фургон остановился. Раздалась команда:
– На выход! В шеренгу стройся!
Мы повиновались. Человек заурядной наружности произвел нам смотр, как генерал, в распоряжение которого прибыла партия новобранцев. Уже совсем смерклось, но я обнаружил странное: что в темноте вижу лучше, чем днем. Лунного свечения оказалось довольно, я наконец-то сумел рассмотреть купившего меня и засадившего в яму. Сосульки волос будто стекали из-под широкополой шляпы, борода росла клочками цвета лишайника – таков он был. То обстоятельство, что мы, чернокожие (пусть битые, оголодавшие, деморализованные), находимся в большинстве, не смущало его, нам же не внушало ложных надежд. Мы знали: белый здесь не один, ибо в Виргинии белые вообще не попадаются поодиночке.
Действительно, остальные не слишком задержались. Об их скором появлении возвестили дальние огни, цокот копыт, шорох и скрип колес. На поляну выехали три коляски, остановились, выпустив целую свору двуногих. Каждый держал фонарь и в круге желтого света казался существом нездешним. Бесы, горгоны, привидения кривлялись и корчились на поляне. Я почти уверился: это белая аристократия сорвала маски, ибо обрушивать гнев на головы дерзких чернокожих удобнее в истинном обличье. А потом они заговорили, и по лающим интонациям я понял: никакой мистики, ничего потустороннего. Не шабаш намечается, а потеха для белого отребья. Ибо это оно и было – неряшливое, сквернословящее. Сердце у меня упало, ужас нахлынул – и остался. Любое из мифических чудовищ или даже все чудовища, вместе взятые, казались предпочтительнее, чем так называемые люди. Слишком хорошо я их знал. Белое отребье давно пыталось закрепиться на отвесной скале, иначе называемой виргинским высшим обществом, но в результате всех усилий сумело лишь нащупать крохотный уступчик, на коем и балансировало. Конечно, столь ненадежная позиция – над пропастью, где обретались мы, чернокожие, – рождала в белом отребье страх разделить нашу участь, из страха же вытекала ненависть, изливаемая на нас при каждом удобном случае. Расправы над нами белые аристократы отдавали на откуп отребью, получая двойную выгоду. Во-первых, так они заручались преданностью отребья, во-вторых, могли, не мараясь и даже на словах осуждая, смаковать подробности. Теперь при виде этих гиен я догадался: нынче состоится жертвоприношение – человеческое.
Наскоро поприветствовав каждого из приехавших, человек заурядной наружности произвел нам повторный смотр. На сей раз он работал на публику. Жесты, мимика – все отдавало гнилыми подмостками. Если, оценивая наши силы в первый раз, он был сосредоточен, даже мрачен, теперь перед нами пританцовывал, гримасничая, шут. Щелчки собственными подтяжками, покачивания головой, цоканье языком – ни одна из классических ужимок не была упущена.
– Выродки и мерзавцы, позор Виргинии! – выкрикнул он, остановившись перед нашей шеренгой. – Наконец-то Правосудие обратило на вас незрячие свои глаза! Плуты! Воры! Убийцы! Злодеи, замыслившие свои преступления в расчете избегнуть суда в Виргинии и скрыться в другом штате под ложным именем!
Он двинулся к левому от меня краю шеренги, остановился перед человеком, которого я со своего места видеть не мог.
– Джексон! Ты говорил, что намерен умертвить своего хозяина, – видишь теперь, куда приводит длинный язык? Хозяину ты больше не нужен, он отдал тебя в руки виргинского правосудия.
Человек заурядной наружности сделал несколько шагов, снова загрохотал:
– А ты, Эндрю, решил бежать, прихватив тюк хозяйского хлопка. Когда замысел твой раскрыли, ты, хоть и без добычи, все-таки дал деру.
Эндрю не отпирался. Человек заурядной наружности проследовал дальше.
– Дейвис и Билли, – произнес он, прошагав до противоположного, правого от меня края. – Вас обоих хозяин всячески жаловал – чем вам было не житье? Что вас толкнуло умертвить добропорядочного человека и завладеть его собственностью?
– Собственность – наша! – вскинулся один из поименованных. – Дядюшка мне перед смертью подарил! А он его украл, подарок-то! Поделом ему!
– Нет у тебя никакой собственности и быть не может! Как и у дядюшки твоего, – оборвал из светового круга белый.
– Может! – взвизгнул бунтарь. – Не позволю дядюшкино имя пачкать!
– Заткнись, Билли, – раздалось рядом с бунтарем. – Тебе что, мало? Об остальных подумал бы!
Белый, которого возмутили претензии на собственность, ухмыльнулся:
– Дай срок – Билли у нас как шелковый станет.
Человек заурядной наружности двинулся обратно, остановился строго по центру шеренги.
– Каждый из вас хотел бежать. Имею ли я право в глазах Господа Бога препятствовать исполнению желаний, пусть даже они исходят от черных? Нет, нет и нет!
Он развернулся, дошел до фургона, влез на козлы и выпрямился в полный рост.
– Вот как мы поступим. Вы находитесь во власти этих виргинских джентльменов. Они по доброте душевной дают вам фору. Сумеете убежать от них, и свобода – ваша. Попадетесь – вам останется только молиться. Ибо тогда ваша жизнь будет целиком и полностью в их руках. Как знать, может, вам повезет и вы в прямом смысле избегнете расплаты за свои грехи. Однако куда вероятнее, что уже через час возмездие вас настигнет. Лично мне все равно. Я свою миссию выполнил. Черед за вами.
Он сел, взялся за вожжи. Сотрясаясь и громыхая, фургон покатил прочь.
Мы остались стоять. Озирались, переглядывались – каждый надеялся, что другой раньше сообразит, в чем тут подвох, что мимикой даст понять: делай так-то и так-то. Через несколько минут мы уже и шелохнуться были не в состоянии, не то что думать. Я покосился на белых – мертвецы мертвецами, привидения в широкополых шляпах. Что они уготовили для нас? В эту секунду один белый, видимо устав от ожидания, устав от тупости «черномазых», двинулся к нашей шеренге. В руках он держал дубину. Размахнувшись, он обрушил удар на парня с клеймом. Парень этого не ожидал, иначе закрылся бы рукой или втянул бы голову в плечи. Все произошло слишком быстро: хруст черепа – вопль – падение. Белый с дубиной отвернулся, скользнул взглядом по остальным и выдал:
– Ну, чего стоим? Вперед, ребята.
Всех как ветром сдуло. Я тоже побежал, напоследок оглянувшись на бесформенную груду, недавно бывшую человеком, теперь же просто мутноватое пятно на заднике густого мрака. Я был один. Думаю, остальные тоже не сбивались в пары или тройки. Каждый сам за себя. Никто не искал себе товарища в смертельной гонке, разве только братья, Дейвис и Билли, сорвались с места вдвоем, бросились в одну сторону. Впрочем, если удар дубиной произвел на них такое же впечатление, как на меня, если их предварительно продержали в таких же ямах, едва ли они вообще вспомнили о своем родстве, об ответственности друг за друга.
Итак, я бежал – увы, с недостаточной скоростью. Уйти мне удалось на плачевно малое расстояние. Волю мою похитил голод. Тело сковал страх. Встречный ветер сыпал пощечинами. Почти сразу я перешел на припрыжку и заметил, что передвигаюсь по болоту. Внизу хлюпало, грязь налипала на подошвы, делая ноги неподъемными.
Да и куда бежать, думал я. Что есть Север – не пустое ли слово, набор звуков? Тайная дорога свободы, остров посреди болот – не легенда ли они, не выдумка ли мерзавца Джорджи? Разве спастись мне от стаи хищников? Я почти не верил в спасение, был охвачен отчаянием и мистическим ужасом, но мне и в голову не пришло рухнуть на землю или повернуть назад, то есть сдаться. От костра свободы остались одни уголья, но и они излучали свет; у страха обнаружились крылья – они меня подхватили. И я не останавливался. Согнувшись в три погибели, прихрамывая, спотыкаясь, я пробирался лесом, почти уверенный: вот сейчас грудь мою разорвет от напряжения.
Темнота не мешала – я к ней привык, собственные глаза представлялись светочами, рассеивающими промозглый туман зимнего леса. Башмаки при каждом шаге чавкали, слышалось, как хрустят сучки, втаптываемые в жирную грязь. В какой-то момент эхо донесло звук выстрела. Один из наших убит? Наверное. Сердце зашлось, заколотилось африканским барабаном. И тут я увидел, что тропу перегораживает голый древесный ствол. Перепрыгну, подумал я, но переоценил свои возможности. Я рухнул ничком, грязь попала в нос и в рот. Отчетливо помню, сколь всеобъемлющее испытал облегчение, сколь быстро, враз, обмякли, расслабились мышцы. Но и лежащему лицом в грязи, обессилевшему, мне продолжал мерцать свет свободы – тусклый, синеватый, как болотный огонек. Через небольшое время раздались голоса – значит, меня сейчас обнаружат. Значит, надо подняться. «Вставай, – велел я себе. – Вставай». Ладони увязли глубоко, и несколько секунд я корячился кверху задом. «Вставай». Упор на согнутую кисть, одно колено вверх. И вот я снова на ногах.
Но, едва я поднялся, на спину мне обрушилась дубинка. Меня повалили, принялись бить, пинать, оплевывать – все со сквернословием. Я не сопротивлялся. Измочаленное мое тело осталось сносить побои и унижения, сам я же улетел в Локлесс. Наведался в хижину к Фине, заглянул в сад, к старому Питу и уселся в беседке рядом с Софией. Не помню, как меня связывали по рукам и ногам, тащили волоком, заталкивали в фургон; не могу сказать, долгим ли, мучительным ли было сотрясение на колдобинах. У меня феноменальная память. В нее впечатывается каждое мгновение – кроме тех, которым я запрещаю сохраняться.
Меня привезли к человеку заурядной наружности. Я на него даже не взглянул. Мне завязали глаза, посадили в другой фургон, и вскоре я был брошен в яму, в которой и начались мои мучения.
Охотились на меня еженощно. В сумерках выпускали из ямы, давали хлеба и воды, ставили в ряд с другими беглыми. Человек заурядной наружности зловещим тоном оглашал преступления моих товарищей и называл их имена: Росс, Хили, Дэн, Эдгар. Затем начиналась собственно охота. Правила были одни и те же: мы спасаемся бегством, белые нас ловят. Каждую ночь меня находили и избивали. Каждую ночь возвращали в яму. Иногда думалось: может, я умер? Может, я в аду, которым стращал отец? Выпадали ночи, когда мне удавалось продержаться несколько часов, когда деревья расступались, за ними светлело поле, и небосвод брезжил близким рассветом. Всякий раз до края леса, до поля и зари не хватало нескольких минут, нескольких шагов. Я бывал пойман, избит, брошен в яму, а там уж выходила на тысячный по счету круг бешеная карусель видений, калейдоскоп сцен: София с кувшином на голове, танцующая у костра; Джек и Арабелла за игрой в шарики; я сам, сзывающий невольников на лужайку для гольфа.
* * *
Однако силы во мне прибывало. Я бегал все быстрее. Процесс запустился не в теле, но в разуме, когда я обнаружил, что при определенном душевном настрое увеличиваются мои скорость и ловкость, и понял: чтобы победить в этой игре без правил, я должен задействовать все доступные активы. Отныне я повторял про себя песню, что мы с Лемом пели перед Рождеством, латая кровли хижин:
В Натчез, Джина, пролег он,
мой долгий, мой горестный путь.
Да не все ли одно – тут ли, там ли
хребет на хозяина гнуть?
Слез не лей, не заламывай рук —
лучше друга забудь.
Песня умножала мои силы, ибо за простыми словами стояли образы – Лем, Фина, София, все наши. Чавкая набухшими башмаками по топям, спасаясь, бесконечно спасаясь, я улыбался.
Пусть на секунды, но каждая из тех ночей освобождала меня. Я вдыхал свободу с ветром, хотя его прикосновения были резки и болезненны. Царапала ли мне лицо ветка, увязал ли в грязи башмак, разрывались ли мои легкие от бешеного бега – я, преследуемый, был свободен. В лесу надо мной не глумился Мэйнард, не приходилось ломать голову над намерениями отца или бояться коварства Коррины Куинн. Нет, все было просто и ясно. Бег – он ведь форма неповиновения, а неповиновение пьянит.
Вдобавок я делался все хитрее. Однажды я гонял белых по лесу целую ночь. Это совершенно точно: когда меня в итоге схватили и, измолоченного, доставили к человеку заурядной наружности, я увидел нечто почти забытое – полноценный рассвет, солнце над зелеными холмами. Мне обещали свободу, если сумею уйти; в то мгновение я почувствовал, что близок к свободе, как никогда прежде. Я научился петлять, возвращаться по собственным следам, путая белую свору. Сообразил: я ведь могу вести их, как они ведут меня! Вспомнил про свое преимущество – память; она-то мне и пригодится. Белые всегда были одни и те же и оригинальностью не блистали. Я прекрасно ориентировался в лесу, я помнил его до мельчайших подробностей – как помнил и каждого из белых с его повадками, поступью, голосом, приемчиками. Однажды белые разделились, пошли по лесу цепью. Я повалил одного, затаившись и напав сзади; я с наслаждением избил второго. Разумеется, меня снова поймали; разумеется, я получил дополнительную порцию ударов и признал мысленно, что возможности мои ограничены. В моем арсенале был только бег. А требовался – полет. В прямом смысле. Бег – ничто. Спасешься, если взлетишь, поднимешься над белым отребьем, отмежуешься от него. С Мэйнардом ведь удалось – тогда, в Гус-реке.
Увы, механизм был до сих пор неясен. Какая сила переместила парня из воды на поле, к межевому камню? Вероятно, та же, что переместила мальчика от лошадиной поилки на настил в хижине старой Фины. Я занялся реконструкцией обоих эпизодов. И в первом и во втором наличествовало синее свечение. Первый эпизод был связан с черной дырой, в которую канули воспоминания о маме; во втором эпизоде мама явилась мне. Значит, мои способности каким-то образом зависят от нее. Пока не разберусь, не вспомню по-настоящему – не сумею сбежать от этих волков; кончится тем, что они меня забьют до смерти либо сердце мое разорвется от напряжения.
Да, определенно, чудесная сила высвободится – надо только вспомнить; так я рассуждал. Надо отомкнуть тот ящичек памяти, в котором заперта моя мать. И я стал корпеть над ящичком; в яме, в кромешной тьме, я по крупицам собирал все, что слышал о маме от других; я восстанавливал ее черты, наряд, жесты, даже форму кувшина (ведь это был ее атрибут) – словом, все детали видения на мосту. Добрая, милая Роза, Эммина сестрица. Роза-красавица, Роза-тихоня, Роза-плясунья.
Была безлунная ночь. Я бежал. Весна уже пришла в Виргинию – отступил промозглый холод. Сердце мое, натренированное, больше не норовило ни выпрыгнуть, ни разорваться. В ногах появилась легкость. Белые это заметили. Во-первых, их количество увеличилось, во-вторых, они теперь не разделялись, преследуя каждый свою жертву, но сосредоточивали усилия на мне, главном объекте ночной травли. Поначалу я думал, мне так только кажется, но в ту конкретную ночь мои подозрения подтвердились. Меня окружали, я слышал шаги с трех сторон. И тут деревья раздались. Передо мной лежало озеро. Значит, нужно обогнуть его, ориентируясь на тусклый стальной блеск. За спиной уже улюлюкали. Не чуя ног, я пустился бежать берегом. Голоса белых приближались. Оглянуться я не смел. Вдруг я споткнулся. То ли корень древесный выпростался из земли на моем пути, то ли камень случился – не знаю, да только боль, острая, застарелая, пронзила мне лодыжку. Я падал неестественно долго, сам чувствовал, что падаю; наконец рухнул лицом в тухловатую воду и по инерции прополз еще несколько футов. Понял: все, отбегался на сегодня.
И, обезумевший от боли, завел куплет, только не в уме, а вслух, громко:
В Натчез, к Югу, пролег он,
мой долгий, мой горестный путь.
Только, Джина, не плачь —
потерпеть-то осталось чуть-чуть.
Будь покойна, родная, —
вернусь-извернусь как-нибудь.
Что в этот миг увидели мои преследователи? Донеслась ли до них песня? Они были совсем близко, они, должно быть, уже и руки тянули ко мне, уже пинать меня примеривались. Обескуражила ли их прореха в мутном предутреннем эфире, устрашил ли синеватый светящийся кинжал, явившись сквозь эту прореху, ослепила ли ночь своим исподом? Сам я видел, как лес падает, словно картонная декорация, как поднимается туман, открывая лужайку для гольфа – не абстрактную, а конкретную, локлесскую. Первой моей мыслью было: я вернулся домой. Однако сцена обрастала подробностями (причем подробности формировались вокруг меня, хотя логичнее было бы мне угодить в уже готовый пейзаж), и скоро я понял: это Локлесс прошлых лет. Ибо я увидел невольников, давным-давно проданных. Да, они все сгрудились на лужайке, командовал же ими взбалмошный и бездумный мальчишка Мэйнард – именно в таком виде, увальнем, он представлялся мне с того приснопамятного августовского забега. Мэйнард показывал пальцем, вопил, и, проследив его жест, я увидел: он кричит на меня. Не на парящего над лужайкой Хайрама-юношу, а на Хайрама-ребенка, который первый год служит камердинером родному брату, которого только-только лишили занятий с мистером Филдзом, который никак не возьмет в толк, кто он такой есть в Локлессе.
Однако все это совсем не походило на видение, очередной виток мысленной карусели. Нет, было как во сне, когда даже абсурдность ситуации не помогает осознать, что это сон. Логику постиг вывих, абсурд представился нормой – я просто наблюдал за Мэйнардом и самим собой. Столь силен был тогдашний эффект обманутого ожидания, что и теперь, глядя, как мальчишку Хайрама определяют в команду, как он пускается во всю прыть по лужайке; даже и теперь, ощущая себя бегущим, даром что ноги мои не двигались, – я оставался далек от окончательного осознания себя рабом. На собственных глазах я, юный, шустрый, вырвался вперед, пересек лужайку и помчался обратно, но споткнулся, упал и завопил, схватившись за лодыжку, пронзенную болью. Помню, мне, взрослому, хотелось утешить себя, ребенка. Я даже подался к маленькому Хайраму, но тут картинка сменилась. Я снова был в своем времени.
Да, время было мое, а вот место – другое. Я корчился от боли, подвывал, тер лодыжку, пытался ползти. Кое-как встал – сначала на четвереньки, затем в полный рост. Сделал шаг. Боль ослепила меня, обрушила на землю. Надо мной кто-то навис – разумеется, один из своры. Посмотрю ему в глаза, решил я напоследок.
Лицо было не белое, а желто-смуглое.
– Давай-ка потише, братишка. Стонешь так, что, гляди, мертвяки с могил повылазят, – произнес Хокинс.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?