Электронная библиотека » Тадеуш Доленга-Мостович » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 27 августа 2019, 11:40


Автор книги: Тадеуш Доленга-Мостович


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Господин Борович, – директор вдруг остановился перед ним, – я должен поговорить с вами конфиденциально.

Но поскольку он сказал это таким тоном, будто произносил проповедь перед многотысячной толпой, Борович осторожно оглянулся на дверь. Директор же словно не заметил этого и спросил:

– Вы знали покойного Ежерского?

– Да, господин директор.

– Тогда скажу вам, что он был ослом. Да, драгоценнейший вы мой, ослом, и я имею право так говорить, поскольку был он моим сердечным другом. Другого такого дурака на свете не сыскать. И мне жаль, что он умер. Но если он сейчас нас слышит, пусть знает, обормот, что я о нем думаю, поскольку на похороны я опоздал и не имел возможности сказать это ему при прощании.

Борович улыбнулся:

– Полагаю, на похоронах сделать это было бы уже поздновато.

– Что? Почему? Ах, да я не о том. Проблема вот в чем: Ежерский был психологом, то есть человеком, который по определению не имеет никакого представления о психике. Интересная штука. Я знавал только одного настоящего психолога, и был он ветеринаром. В Ужгороде. Нет-нет, в Брянске. Фамилия его была Кабачкин.

Он подошел к столу, открыл ящик, достал из него бумажный пакетик и ложечку.

– Фамилия его была Кабачкин, – повторил он машинально, а потом сунул ложечку в пакетик, зачерпнул ею немного сахара и проглотил. – Сахар, обычный сахар, – пояснил он. – Организм, когда должен работать напряженно, то и дело требует пополнения углеводов. Я практикую такое раз по двадцать-тридцать в день вот уже два десятка лет.

– Сахар – сила, – улыбнулся Борович, вспоминая вездесущий рекламный слоган[7]7
  Один из наиболее знаменитых польских рекламных слоганов «Сахар бодрит!», его придумал Мельхиор Ванькович в 1931 году (гонорар за слоган составил 5000 довоенных злотых, т. е. около 1000 долларов).


[Закрыть]
.

Впрочем, об этой привычке директора он уже давно знал от госпожи Богны и от других работников фонда. Вторая, не менее странная, привычка Шуберта была такой: он не спал в постели, но каждые пару часов укладывался на софу и сразу же засыпал, причем всегда пробуждался через пятнадцать минут. При этом он уверял всех, что только такие короткие передышки в течение суток целесообразны и полезны. И хотя он горячо пропагандировал эту свою систему, а его необычайное здоровье было достаточно убедительным аргументом, найти последователей он так и не сумел.

Он начал уговаривать Боровича и сейчас, однако вскоре мысль его вернулась к затронутой им теме. Он злился на светлой памяти Ежерского, утверждая, что его женитьба на Богне была преступлением, не упомянутым в криминальном кодексе.

– Как можно жениться на молодой, совсем молоденькой барышне, когда тебе пятьдесят два?! Сломал девушке жизнь, а самое забавное, он полагал, будто ее осчастливил! Сам рассказывал мне, как они ночи напролет разговаривали или читали Гомера! Слышали вы нечто подобное?

– Однако любили они друг друга сильно, – заметил Борович.

– Но, черт побери, есть же другие способы, помимо чтения Гомера, проявлять любовь. Однако он всегда был несообразительным. Я бы рассказал вам, как этот растеряха однажды выставил себя на посмешище, однако de mortuis nihil nisi bene[8]8
  О мертвых или хорошо, или ничего (лат.).


[Закрыть]
. Так что хватит об этом болване. В конце концов, он оставил Богну одну, поскольку на старика Бжостовского рассчитывать особо не приходится, и вовсе не его заслуга, что она умеет устраиваться в жизни. Однако я, как друг умершего, считаю, что обязан опекать ее, тем более что она уже однажды продемонстрировала неспособность мыслить здраво. Имею в виду ее первое замужество А теперь она доверительно сообщила мне, – но, господин Борович, строго между нами! – что хочет выйти за этого Малиновского.

Борович пожал плечами.

– Я об этом слышал.

– И что скажете?

– А что я могу сказать? – Борович придал своему лицу равнодушное выражение.

– Как это?… Но вы ведь знаете этого Малиновского, знаете, что он за человек, вы ведь были коллегами?

– Мы работали в разных отделах. И мы с ним близких отношений не поддерживали.

– Но ведь даже сейчас вы с ним больше общаетесь, чем я. Я полагаю, что Богна и ее судьба небезразличны для вас.

– Для меня? – Борович покраснел. – Конечно, господин директор, но что я могу сказать о господине Малиновском?… Он хороший служащий, отзывчивый коллега… Прекрасно воспитан…

– Но какой он человек? Какой?! – Шуберт начал сердиться.

Борович развел руками.

– Насчет этого я ничего не могу сказать.

Он врал, и врал сознательно. На самом деле он не мог обвинить Малиновского в чем-то конкретном, но не выносил его, считал человеком беспринципным, низким. Однако ни за что не смог бы выдавить из себя нечто подобное. Да и зачем?… Не стоит питать надежду, что Шуберт может хоть как-то повлиять на решения госпожи Богны. Она слишком хорошо знает, чего хочет, – по крайней мере уверена, что поступает правильно. И имеющий благие намерения директор, который сам находится под опекой госпожи Богны, полагает, что она прислушается к его совету! Невероятно. Она бы просто рассмеялась и не стала бы тратить усилий, чтобы его переубедить.

Директор стоял, сунув руки в карманы, и молчал.

– Стало быть, – произнес, словно подводя итог, – вы считаете, что этот Малиновский порядочный человек и что госпожа Ежерская поступает правильно.

– Я вовсе этого не утверждаю, – ответил, пытаясь не вспыхнуть, Борович.

– Тогда в чем дело, черт побери? – Шуберт резко развернулся. – Вы из крови и плоти, а в башке у вас мозг или сделали вас из холодца?! Занимаете ответственный пост, но не имеете собственного мнения!

Борович побледнел.

– Это никак не связано с моими служебными обязанностями, – процедил он, – господин директор…

– Господин директор, господин директор, служебные обязанности! – передразнил его Шуберт. – Ладно, хватит, ступайте уже отсюда. Удивительно, сколько слюнтяев в нашей любимой стране!.. Погодите!

– Простите, господин генеральный директор, однако я не намерен выносить такой тон и такие выражения.

– Ну извините. Что вы на меня смотрите, как баран на новые ворота? Извините. Или мне перед вами на колени упасть?… Делаю все, что могу, а потому – простите. Что вы за люди! Холодные, как будто не кровь течет в ваших жилах. Ну, вы не сердитесь?

Он протянул руку, а когда Борович подал свою, Шуберт привлек его к себе и поцеловал в щеку так, что в ушах зазвенело.

Борович возвращался в кабинет потрясенный. Ягода был погружен в работу, у столика Малиновского сидела посетительница – толстая, одетая в черное госпожа с обвислыми щеками и складками на шее. Жалобным тоном она рассказывала Малиновскому о каком-то Перликовском, который ее обманул. Фамилию эту она повторяла то и дело, делая ударение на первом слоге. Борович раскрыл первую попавшуюся папку и попытался сосредоточиться. Нет, он не обижался на Шуберта, однако с возмущением ему было справиться непросто. Так или иначе, даже имея неплохие материальные условия, то есть такие, в которых жили вот уже несколько поколений Боровичей, он мог, более того – хотел работать, но не в государственной конторе, не в бюро, где необходимо выносить неприятное окружение, подчиняться людям, чьи манеры и отношение к другим противоречат нормам морали – тем, которые были приняты у Боровичей вот уже много поколений. Он не переваривал двух вещей: хамства и глупости. И именно поэтому не любил Малиновского – вернее, не только поэтому. Было бы преувеличением приписывать ему эти дурные черты. Даже большим преувеличением. В лучшем случае можно было говорить об отсутствии такта и о некоторой простоватости. Отсутствие «такта и обходительности», как говаривала тетка Антонина. Да, как раз ее образ жизни и отношение к ней были почти такими же, как у Богны. Разве что Богна не обладала таким очарованием. Еще когда он был маленьким мальчиком, всякий раз радовался, когда тетка Антонина приезжала к ним на Подолье. Только когда она сажала его к себе на колени и целовала в губы, он не испытывал отвращения. Поцелуи любого другого были ему неприятны, а ее поцелуи он хорошо помнил до сего времени. Было в тетке Антонине нечто королевское. Красивая и гордая, она никогда не улыбалась и поэтому наверняка не была счастлива. Говорили – как он узнал позже, – что она отказалась от многих выгодных партий. Когда он смотрел на нее издали, ему и в голову не могло прийти забраться к ней на колени и поцеловать в большие горячие губы. Только когда они были вдвоем и никто их не видел, она позволяла ему это делать. Уже после смерти тетки Антонины в течение долгих лет он то и дело воспоминал об этом. В гимназические времена он писал стихи, в которых воспевал ее, и верил, что она – единственная его любовь на всю жизнь.

– …и как же я могла допустить, чтобы меня обманул такой человек, как Перликовский! – стонала толстуха.

– Простите, но поймите, мне нет дела до какого-то там господина Перликовского, – с нерушимым спокойствием втолковывал ей Малиновский. – Комиссия зафиксировала, что вы не выполнили работы по устройству канализации и водоотведению. А я не могу дать вам ссуду, пока…

Борович стиснул зубы. Он ненавидел эту манеру Малиновского. Тот всегда говорил с клиентами от первого лица: «дам ссуду», «требую», «не могу», «посмотрю»… Как если бы он был уже не просто гендиректором строительного фонда, а его владельцем.

– Будьте любезны принять во внимание, что это не моя вина, – снова принялась рассказывать дама с самого начала: о кирпичном заводе, который поднял цены, о брате сестры, забывшем взять планы застройки в магистрате, и о Перликовском, который обманул.

Малиновский с неприступной миной отвечал, играя роль сурового, но милостивого владыки, наконец встал, давая понять, что аудиенция закончена, после чего дежурный впустил следующего посетителя. Так было каждый день, и раньше Борович просто не обращал на это внимания. Однако сегодня его раздражало все.

Около трех зазвонил телефон, Борович потянулся за трубкой, но Малиновский его опередил.

– Это наверняка меня, – сказал он и добавил, прикрывая ладонью трубку: – Она всегда звонит мне, когда выходит.

– Скотина, – шепнул себе по нос Борович.

Звонила госпожа Богна. Об этом можно было догадаться по тону Малиновского, теперь чувственному и ласковому. Наконец он положил трубку и принялся складывать бумаги. Когда пробило три, он быстро попрощался и вышел, что-то тихонько насвистывая. Борович посмотрел на Ягоду, но, едва их взгляды встретились, он вернулся к работе. Закончил письмо «по сути» и тоже принялся складывать акты. Давно уже он не впадал в такую депрессию. Решил не идти на обед к Ходынским, у которых столовался, а купить себе немного фруктов и отправиться домой. Лучше всего сразу раздеться и лечь в постель. Когда он был подавлен и разочаровывался в жизни, то спасался одиночеством, и необходимость говорить о вещах, к которым он был равнодушен, в такие моменты раздражала его ужасно, так, что и нервы не выдерживали.

– Господин Борович! – окликнул его Ягода. – А не пойти ли нам в бар и не пропустить ли по маленькой? Мне еще нужно будет вернуться в бюро, так что нет смысла ехать домой на обед. Ну?…

Борович неожиданно для себя обрадовался. По крайней мере, Ягода был чуть ли не единственным человеком, чье общество его не только не отпугивало, но и привлекало. Его твердость, даже жесткость вызывали ощущение чего-то конкретного, безопасного, того, на что можно опереться.

– С радостью, – сказал он.

– Нам же следует обмыть ваше возвращение из отпуска, – шутливым тоном произнес Ягода с притягательной неискренностью человека, всегда ищущего самые простые поводы, чтобы замаскировать самые банальные желания.

Казалось, Ягода болезненно боялся, что его заподозрят в деликатности, в чувствительности и сердечности. Даже лицу своему в такие моменты он умел придать выражение грубоватого равнодушия.

Они молча спустились на лифте, перешли широкую, раскаленную солнцем улицу, и Ягода толкнул дверь бара. Где бы им ни приходилось бывать вместе, он всегда входил первым. Как видно, полагал, что этого требует его более высокое положение.

– Беленькую? – спросил Борович, встав перед стойкой и чопорно кивнув в ответ на вежливое «мое почтение» обслуги. – Две беленьких.

Он поднял рюмку и сделал такой жест, словно бы чокнулся с Боровичем, выпил залпом. Водка обожгла Боровичу рот и горло. Пил он редко и неохотно. Однако теперь такое воздействие «горькой» было, пожалуй, так же необходимо, как и присутствие Ягоды. Они выпили по второй рюмке, закусили солеными грибочками и заняли столик в углу.

Борович вынул портсигар и угостил майора, после чего положил портсигар так, чтобы большой герб, украшавший крышку, не был виден. Он всегда так делал, чтобы не задевать самолюбие Ягоды, который всякий раз внимательно посматривал на портсигар. Борович стыдился этого герба, как постыдился бы присвоения любых преимуществ, связанных исключительно с происхождением, не имеющих никакого значения в повседневной жизни, – как и смешных старомодных титулатур. Перед Ягодой он особенно остро осознавал бессмысленность факта своего благородного происхождения. И осознание это вызывало в нем горечь и неудовольствие. На самом деле он хотел – да что там! – должен был считать себя представителем более высокого класса, наследником мощи и великолепия многих сенаторских поколений, однако чувствовал также и всю смехотворность контраста между прошлым и настоящим, между гетманскими булавами и своим седьмым чиновничьим рангом в строительном фонде.

– Шляхетская традиция, – говорил он некогда госпоже Богне, – словно старая карета. Содержать ее стоит немало, а толку от этого ноль. Но что поделаешь, из-за сантиментов непросто отказаться от нее.

Ягода принялся за еду, в своем лаконичном стиле рассказывая об обширных проектах, связанных с тем спортивным стадионом, на который нынче он получал кредит. Кроме работы в конторе, Ягода живо участвовал в организации спортивных мероприятий и в спортивных сообществах, занимая там несколько руководящих постов. Этот человек, казалось, совершенно не имел личной жизни – по крайней мере, не имел на нее времени. В конторе знали, что он женат, и даже рассказывали, что в браке этом есть некая трагическая нотка, знали, что семья его живет в Кракове и что он не любит об этом говорить. Тем, кто не был с ним хорошо знаком, он казался холодным ригористом, не обладающим никакими человеческими чувствами. Однако Борович был о нем иного мнения и высоко ценил Ягоду. Импонировало ему уже то, что бедный сын заводского ремесленника собственными силами закончил учебу, отучился на курсах при генеральном штабе и продолжал двигаться в своей карьере без какой-либо протекции, благодаря не случаю, а исключительно напряженной, последовательной и умелой работе. Если даже и были правы те, кто полагал, что Ягода туповат, тем больше его заслуги. Он и правда размышлял неторопливо, часто задумывался над делами, вполне понятными изначально, но благодаря этому верил в собственные решения, и решения эти никогда не бывали легкомысленными.

Некогда он сам сказал Боровичу:

– Мне приходится немало времени тратить на размышления, чтобы моим внукам и правнукам было легче это делать.

Верил он в наследственность и часто в разговорах упоминал о важности предков.

– Только нервы чем дальше, тем слабее, – говорил он.

– И воля, – добавлял Борович.

Думал он тогда не только о воле как инструменте владения собой – он знал о нехватке в собственной психике воли к обладанию, воли к существованию, выживанию. Он понимал эту волю как замкнутую силу, которая независимо от сознания, независимо от расчетов мозга и желаний действует непрестанно, толкая человека вперед. Собственно, Ягода представлял собой большой аккумулятор такой витальной психической силы. Он отличался довольно топорной манерой выражаться и суровыми угловатыми манерами. Но разве тот факт, что он весьма неэстетично пользовался ножом и вилкой, может заслонить суть, состоящую в том, что в его маленьких неловких руках этот нож становился инструментом понятным и что целью этого инструмента является лишь облегчение борьбы с голодом человека, который ест затем, чтобы рука его могла этот нож крепко удерживать?…

Ягода закончил и сам потянулся за портсигаром, а закурив, произнес:

– Красивая вещица. Должно быть, старая.

– Несомненно. Раньше была табакеркой, – неохотно ответил Борович. В этот момент он сам себя чувствовал музейным экспонатом, древностью, на которую посматривают равнодушные глаза.

– Да, – повторил Ягода. – Красивая вещица.

– Не слишком удобная, но я к ней привык.

Ягода покрутил портсигар в пальцах и, глядя в окно, спросил:

– Ежерская – ваша кузина?

– Госпожа Богна? – опешил Борович.

– Да.

– Боже сохрани. Мы издавна… хорошие знакомые.

– Вы слышали, что она выходит за Малиновского? – равнодушно обронил Ягода.

– Слышал.

– И что вы на это?… Повезло парню. Верно?

– Я думаю… – Борович поколебался, но остановиться не сумел. – Ему больше повезло, чем… ей.

– Эх! – Ягода выпустил клуб дыма. – Кто знает…

Борович поднял на него удивленный взгляд. Он был убежден, что Ягода весьма низко ценит Малиновского.

– Кто знает, – повторил Ягода. – По сути-то парень он неплохой. Образованный, оборотистый, ловкий. Ну и хороший служащий…

Борович хотел рассмеяться, но только поморщился. Не ожидал от Ягоды настолько благосклонной оценки Малиновского, особенно как служащего.

– Я против него ничего не имею, – сказал он, пожав плечами.

Ягода помолчал добрую минуту и, глядя куда-то в угол, начал говорить словно бы о чем-то совершенно другом.

– Идеалов у него нет. Одному не хватает того, другому – этого. У одного, например, есть и характер, и честность, и амбиции, и даже образование и связи… Должен бы он играть некую роль не только на своей работе, не только в профессиональной сфере, но и, понимаете, в жизни… В той широкой жизни, которая не для себя, а для всех. Возьмите, например, меня. Я говорю не затем, чтобы поставить вас в неловкое положение, но искренне, с рукой на сердце: вы ведь не считаете меня дурнем? Верно?

– Да что вы, право! – возмутился Борович.

– Кое-какие заслуги у меня есть, учился, постоянно учусь, работаю как вол. И что с того для меня? Какую жизненную ценность я имею для себя самого?… Никакой. Я нужен государству как неплохой солдат и неплохой служащий, я нужен обществу как деятельный его член, быть может, нужен и семье как рабочая лошадка, но, знаете… я себе не нужен.

Голос его сделался хриплым, раздраженным, прерывистым, словно лающим. Борович охотно протянул бы к нему руку, но с Ягодой это было бы неуместно.

– Вы дурно себя оцениваете, – сказал Борович. – Вы ведь увлечены своей работой, и это дает вам удовлетворение.

– Наверняка. Удовлетворение – дает, но не дает ощущения настоящей жизни. У меня оно так: иду к какой-то цели, достигаю ее и иду к новой. Для радости места нет, и самой радости нет, поскольку я полагаю, что радость существует, лишь когда можно ею делиться. Я, видите ли, говорить не умею, но вы и так меня понимаете, поскольку кожа у вас тонкая. Так вот, это – не полнота жизни. Меня лично ничто не единит с миром. Я всюду один. Из семьи я вырос, вжиться в общество людей моего положения не умею, а порой и не хочу. Не потому, что они более меня отесаны, культурны либо воспитаны. И не потому, что бывают глупее и хуже меня. Просто это другая парафия. Чужаки. Я им не подхожу. Много раз задумывался над вопросом, чем же я им не подхожу – и так и не нашел ответа. Наверное, всем.

– Ни одна яркая индивидуальность не ассимилируется легко, – примирительно вмешался Борович, удивленный неожиданной и необычной говорливостью Ягоды.

Майор никогда не рассказывал о себе, и Боровичу казалось: случилось нечто важное и неприятное, что и развязало ему язык. Борович терпеть не мог выслушивать исповеди. И сейчас был недоволен – тем, что пришел сюда, а уж тем более тем, что Ягода приказал подать еще две рюмки водки и нужно было выпить, чтобы его не обидеть.

Ягода шумно прихлебнул кофе и засмеялся.

– Я не о том. Вы хорошо знаете, Борович, что дело не в индивидуальности. Я не настолько уникален, а индивидуальности возникают по двум причинам: или человек перерастает окружение, или не может в нем укорениться. Впрочем, не думайте, что я вам морочу голову из-за потребности выговориться, желая возвыситься в ваших глазах. Вы ведь и так уважаете меня и признаете. Вам нет необходимости меня в этом уверять.

– Конечно, – кивнул Борович, и ему сделалось немного обидно. Он не любил, когда другие описывали его отношение к ним, поскольку в таком описании он чувствовал претензию на доверительность, на сближение, а этого он уж точно боялся.

Собственно говоря, именно потому у него никогда и не было друзей. Много раз он чувствовал к кому-то большую симпатию, порой даже привязанность и восхищение. Но как только эти отношения выходили за рамки рабочих и приятельских, как только сдвигались на личную почву, он всегда отступал. Не хотел узнавать другого, поскольку не любил, чтобы узнавали его. Было в нем какое-то странное чувство справедливости, которое приказывало ему отвечать откровенностью на откровенность, признаниями на признания. А потому он избегал контакта, и касалось это не только мужчин, но и женщин. На третьем году архитектурного факультета он едва не женился на одной из сокурсниц только потому, что та умела не говорить с ним о себе и о нем. Все романы, которые у него случались – а их было немного, – всегда заканчивались его бегством от интимности, от усложняющегося взаимного познания. Как же мало людей обладает умением прятать свою внутреннюю жизнь, оставлять ее для себя и той духовной самодостаточности, которая позволяет не лезть в чужую психику! Или хотя бы не заключать свои открытия и опыт в слова.

До этого времени рядом с Ягодой он ощущал себя в безопасности. Теперь же напрягал всю свою смекалку, чтобы найти хорошую отговорку и как можно быстрее отсюда уйти. Но Ягода продолжал говорить:

– Вы знаете, что я вас уважаю. Ценю хотя бы по работе, как начальник, – вашу разумность, культуру, знания, вежливость… Нет-нет, не прерывайте, я все это не ради комплиментов. Напротив. Хочу, собственно, сказать, что вы весьма ошибаетесь в своем мнении о Малиновском. Вы раздражаетесь, когда он отгоняет клиентов, когда разговаривает с ними напыщенным тоном. Но он – нормальный. Представляет заведение и как государственный чиновник имеет право, а то и обязанность обозначать важность своих функций и важность служебного положения. И чего же вы от него хотите?

– Так ведь ничего. Но я не думаю, что он пыжится ради государственного престижа или ради служебного положения, – сыронизировал Борович.

– Это уже не наше с вами дело. Речь о том, что все у него выглядит, как нужно, а если Малиновский делает нужное дело, находя в этом и собственное удовлетворение, – его счастье. Благодаря этому служба становится частью его личной жизни. Наполняет часть его жизни. Будем искренни: у вас, господин Борович, служба отбирает часть жизни, вы работаете только ради зарплаты. Работаете на совесть, не стану отрицать, но только ради денег. Я работаю, потому что работа заменяет мне жизнь, а Малиновский из нас троих – более всех человек. Он живет. Не думайте, что я шпионю за ним. Просто сложно не видеть и не слышать. Одевается тщательно, одевается с шиком, ходит на каяке, флиртует, тут пойдет на бал, там – на танцплощадку, здесь – к знакомым. Он живет. В конторе живет, на Висле живет… хе-хе… с женщинами живет. И ни я, ни вы таким искусством не владеем.

– Майор, – возразил Борович, – но каков уровень его жизни, его интересов?

– Это другая проблема, абсолютно другая проблема, – вскинул голову Ягода.

– Но проблема существенная.

– Нет. Абсолютно незначительная. У него есть радость жизни – и все.

– Я ему не завидую, – с презрительным равнодушием вздернул брови Борович.

– Потому что вы думаете о качестве жизни. Я ему тоже не завидую, его интересам, но завидую тому, как они наполняют его существование. Важно оставаться в течении, стать частью этого течения.

– Но куда это течение несет?

– А все равно куда, – пожал плечами Ягода и, развернувшись, крикнул: – Кельнер! Две водки!

– Не многовато ли? – осторожно возразил Борович, у которого уже слегка кружилась голова.

– Мелочи, – отмахнулся Ягода. – Так вот, я тоже вижу изъяны и слабости Малиновского. Он, естественно, не орел. Но таким-то на свете легче, среди людей легче. Он среди них чувствует себя пристойно, они его считают своим. Лучше знают, лучше понимают. В бриллиантах нужно разбираться, чтобы отличить их от стекла и оценить, нужно иметь, на что их надеть, а повседневные деньги значимы всегда и для каждого.

– Если они не фальшивы.

– Или если подделаны так, что могут сойти за настоящие. И говорю вам, Борович, вы недооцениваете этого парня. Я не удивляюсь, что он имеет успех у людей и особенно у женщин. Между нами говоря, такой красотой может похвастаться не всякий парень. А женщин подобное привлекает. Кроме того, он ловкий, может очень высоко подняться… Да… Ну, ваше здоровье!

– Но – по последней, – предупредил его Борович.

– Согласен. Кельнер! Счет!.. Позвольте, я заплачу.

– Отчего не пополам?

– Потому что я приглашал. В следующий раз будет ваша очередь. Ну, я – назад в контору. Приятно было поговорить. Пойдемте.

– Приятно, – соврал Борович.

Расстались за дверью. Было уже начало шестого, но жара не спадала. Выпитый алкоголь ускорил и усилил пульс в висках. На улице продавали вечерние газеты. Борович купил еженедельник. Идти домой смысла не было, а тем более на обед. Лучше всего поехать в Лазенки[9]9
  Наиболее известный парковый комплекс Варшавы, когда-то – одна из резиденций польского короля.


[Закрыть]
, найти отдаленную лавочку и посидеть в тени.

Он уже собирался войти в трамвай, когда его поразила мысль: госпожа Богна наверняка на Висле. Может, он увидит ее издали. Сядет на берегу и почитает газету.

Автобусом он доехал до набережной Костюшко: обширного пустого пространства между мостами Понятовского и Кербедза, поросшего чахлыми деревцами и травой, больше вытоптанной, чем выгоревшей под солнцем. Но это не отпугивало бедняков, которые располагались тут большими компаниями прямо на голой земле. Естественно, хватало места, чтобы пройти между ними и добраться до воды, но Борович свернул. Идти под заинтересованными взглядами было бы слишком неприятно, это привело бы к пусть неуловимому, но явному контакту с этой беднотой, о чьем существовании он предпочитал не знать и которой не желал демонстрировать свое существование. Он прекрасно понимал бессмысленность такой чувствительности к необязательным и случайным встречам с людьми, но теперь уходил, ускоряя шаг, чтобы как можно быстрее исчезнуть с глаз тех, кто видел его намерения и бегство. В конторе, общаясь с персоналом и посетителями, он не чувствовал такого раздражения. Там он не был частным человеком, не был собой, не жил собственной жизнью, как точно обозначил это Ягода. Но дома, например, он прибегал порой к совершенно комичным выкрутасам, чтобы избежать встреч с госпожой Прекош, у которой снимал комнату, делал все, чтобы даже контакт со служанкой ограничить самым необходимым минимумом.

По широким каменным ступеням он вышел на виадук. Нашел на мосту свободную лавочку. По центру моста густо летели машины, на тротуарах толкалась говорливая, смеющаяся потная толпа. Тут никто не обращал на него внимания.

«Странное дело, – думал он, – какая сила, какой инстинкт толкает людей сбиваться в огромные массы? Почему они не устроят себе жизнь иначе, отчего обитают в больших городах, местечках, селах?…» Экономическая необходимость, говорил некогда профессор Бжостовский. Но экономическая необходимость остается результатом психических потребностей вида, а не наоборот. Когда бы у человека не было социального инстинкта, он создал бы другие экономические потребности.

– Глядите, что на пляжах творится, – долетел до Боровича чей-то голос. – Людей – что муравьев.

Он невольно глянул вниз. Широкие пространства серо-желтого песка были покрыты людскими массами. Мутная вода у берегов тоже полнилась купальщиками, на всей поверхности реки посверкивали густо рассыпанные цветные корпуса каяков, лодок и яхт. В середине реки плыл большой, набитый публикой прогулочный корабль, с которого разносились громкие звуки музыки.

Люди, люди, люди. Лезут в воздух, воду, под солнце, сразу же заполняют каждую свободную поверхность, толкаются, жалуются на тесноту и все же лезут в самую толпу. Муравьи… Отсюда, с высоты, уже невозможно различить их черты, формы и даже рост. Они одинаковы: одинаково двигаются, кричат, одинаково чувствуют и мыслят. Нужно всего-то вознестись над ними на пару десятков метров, чтобы утратить возможность и необходимость различать отдельные экземпляры. Кто из них мудр, а кто глуп, кто красив, счастлив, зол или добр, каковы его сильные и слабые стороны, заботы, радости, цели, прошлое и будущее?… Не все ли равно?… Хватит пары десятков метров дистанции, чтобы перестали иметь значение индивидуальные черты любого из них… Они – стая одинаковых существ, единый вид, повторенный сто тысяч раз. Вот постоянная, дающая возможность выносить неоспоримые суждения при помощи всего двух чувств: зрения и слуха, которые контролирует объективная мысль.

И все же он пришел сюда, чтобы в этом рое идентичных существ найти одну, кого не в силах заменить никакая другая. Что за парадокс! И в чем тут заблуждение?… Быть может, в очевидной незначительности разницы или в иной, столь же несомненной очевидности веса и значимости этой разницы?… Что-то из этого – явная фальшь, вот только что? То ли, что возникло в результате неторопливых размышлений, или то, что сию секунду озарило мозг своей ощутимой истиной?…

«Зря я пил, – подумал он. – Невозможно мыслить ясно, имея в крови этот мерзкий алкоголь».

В Средместье он возвращался пешком, шаг за шагом. Никуда не спешил. Ягода был прав: не всякий создан, чтобы перерабатывать свои часы и дни, свои занятия и отдых в истинную жизнь. Другое дело, должна ли истинная жизнь, такой ее стиль, как у Малиновского, например, вызывать зависть? Являются ли обязательным показателем высшего уровня активность и попытки хватать жизнь, сколько удастся? В таком случае, идеалом стоило бы считать человека-кита, плывущего с вечно открытым ртом и поглощающего все, что он ни повстречает, отбор для усвоения оставляя организму.

Так или иначе, мнение Ягоды о Малиновском стало довольно неожиданным. Майор как бы желал дать Боровичу понять, что тот должен скорректировать свой легкомысленный взгляд на Малиновского, словно бы хотел ему сказать: «Присмотрись к себе и убедись, что ценность твоя не превышает его ценности, а может, даже и не дотягивает до нее».

«Забавно, – пожал плечами Борович. – Он просто объяснил мне, что даже если польза от Малиновского невелика, то моя, пожалуй, равняется нулю».

На самом деле Борович не чувствовал себя задетым. В глубине души он даже мог радоваться своей социальной неприменимости. И лишь один вопрос вдруг возник у него: так ли, как и Ягода, он не нужен себе самому?… Не хотелось об этом думать, но вопрос возвращался с механическим упорством. Он даже не заметил, как вошел в ворота некрасивого доходного дома на Маршалковской, не заметил лестницы, по которой ходил несколько раз в день, и только на четвертом этаже остановился у дверей своей – вернее, принадлежащей госпоже Прекош, – квартиры.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации