Электронная библиотека » Таисия Попова » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "РиДж"


  • Текст добавлен: 8 ноября 2021, 11:01


Автор книги: Таисия Попова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Таисия Попова
РиДж

Посвящается Марине Т.



Все имена, события и персонажи являются вымышленными, любые совпадения с реальными событиями случайны.

Автор


1. Марта. Аvoir 20 ans

 
À 20 ans, rien ne vous tue, mais tout vous blesse
Vos trahisons, vos secrets, on vous les laisse
Avoir 20 ans, c'est trembler de peur
D'oser aimer, d'ouvrir son cœur
 
 
В 20 лет ничто вас не убивает, но все вас ранит,
Ваши предательства, ваши тайны, мы оставляем их вам.
Быть 20-летним – значит дрожать от страха
Осмелиться полюбить, открыть свое сердце.
 

Репетировали они пять дней в неделю, для французов выходные – это святое. Суббота и воскресенье были днями отдыха.

– Для полного мышечного восстановления требуется тридцать шесть часов, – сообщал он мне, приходя вечером в пятницу и сползая на пол прямо в коридоре. – Так что завтра я буду лежать.

Лежать Джонатан не умел совершенно, если только речь не шла о шавасане после его любимой йоги. Восстановление у него означало взять в аренду велик и кататься часов пять по Парижу куда глаза глядят. Коврик и эспандер для растяжки он таскал с собой, мы сидели на этом коврике у фонтанов, я сильно хотела спать после этих долгих велопрогулок, потому что угнаться за ним было трудно. До Парижа у меня никогда не было велосипеда.

– Ты что будешь помнить из этого времени? – спросил он меня один раз, когда мы сидели в Тюильри, закутавшись в коврик от пронизывающего ветра и поедая сгущенку одной ложкой на двоих.

– Наверно, как учила твой язык.

– Какой из? – поинтересовался Джонатан, выгребая поспешно последнюю ложку сгущенки.

Он не любил сладкое, но для этой редкой русской еды делал исключение. Даже варил ее сам по несколько часов, когда случались выходные. Когда я спрашивала, где он взял сгущенку, он манерно отвечал: «Места надо знать». И первый хохотал.

– Язык тела.

– И как успехи? – он тронул меня за коленку, я отдернула ногу и выбила банку из его рук на песок.

– Джоната-а-а-а-ан!

– Да, вижу, пока не очень.

– А ты что будешь помнить? – я смотрела, как плещется в фонтане вода, сбиваемая ветром, и хотела никогда не уходить с этой скамьи.

– Сгущенку. Французский. Репетицию, которую ты видела.

– С «Avoir 20 ans»?

– Ага, – ухмыльнулся он. – И еще то, что зимы почти не было, и после Рождества сразу началась весна.


В дни репетиций он почти не разговаривал со мной, вставал очень рано, долго растягивался на коврике, вечером не отходил от ноутбука, где постоянно просматривал «Ромео и Джульетту» то на полную громкость, то без звука. И вслух учил текст мюзикла.


С этим финалом «Avoir 20 ans» он маялся, наверно, неделю. Я почти каждое утро просыпалась от того, что он, заткнув для надежности уши, безо всякого выражения бубнил себе под нос слова этой песни.

– Ты не хочешь выучить французский? – предлагала я каждый день. – Хотя бы базу. Быстрей дело пойдет. Все равно придется заговорить на местном языке.

– Нет, я буду говорящая собачка, – мрачно отвечал он, на секунду отнимая ладони от ушей. – Некогда мне учить твой французский, Марта, мне бы мюзикл доучить. Что такое «rien ne vous tue, mais tout vous blesse»? Можешь сказать?

Я прочитывала фразу, соблюдая ритм.

Он кивал, отворачивался и снова монотонно шептал себе под нос ничего для него не значащие слова. Переводить он ничего не просил. Я пожимала плечами и тоже отворачивалась.

Я никак не могла заставить себя заинтересоваться этим мюзиклом. Слишком все было другое. Сама Франция, визы, поиски работы, мучительное вживление в среду, Джонатан, который казался мне каким-то бесконечным космосом. Говорить о хореографии, балете и прочем своем профессиональном мире он был готов часами, но спотыкался об мое упрямое равнодушие. Это были первые недели на короткой дистанции, и меня начинало трясти при мысли о том, что там творится в этом мире раздетых, накачанных, стройных и привыкших к сколь угодно легким объятиям танцоров. Спрашивать что-то о том, как, где и с кем он жил до Парижа, я не могла даже мысленно. Трудно думать о том, что было до тебя, если не знаешь, сколько пробудешь ты.

А в ту пятницу он позвонил через час после выхода из дома и попросил срочно принести ему бинт. Я пробралась в партер, потому что никто не мог мне объяснить, где тут взять Джонатана (тогда его еще так не называли коллеги, но я потом это поняла). И мне досталась репетиция. Впервые в жизни.

Сказать, что сердце у меня горело огнем, – ничего не сказать. Мне было не отвести взгляда, и при этом хотелось руки себе кусать от ревности. Французский я давно уже слышала в среде как родной, и слова «Avoir 20 ans, c'est jusqu'au matin changer de corps, changer de mains» казались мне каким-то страшным издевательством.

Уйду, – думала я, не в силах разжать зубы. Не смотреть на этих девочек, с осанкой, талией и взглядами а-ля Мулен Руж я не могла, бросить все и немедленно уехать назад в Питер я уже тоже не могла. Но выдержать конкуренцию в этом мире? Мне? Я старше его на пять лет, у меня нету осанки, взгляда, таких ног нету. Лучше даже не пытаться. Пусть выучит свой французский без меня. Пусть живет с кем-то из этих.

Наконец эти три часа пыток репетицией закончились, хореограф (знаменитый Реда, о котором постоянно рассказывал Джонатан) послал всем воздушный поцелуй и уткнулся в видео, хореография прямо на сцене поснимала с себя мокрую одежду, разобрала бутылки с водой и из облака буйной юности и эротизма тут же превратилась в толпу умотанных и взмыленных людей.

– Бинт давай! – он, как кошка, спрыгнул со сцены прямо к моим дрожащим от перенапряжения ногам. – Я думал, ты успеешь до начала репетиции! Еле вытерпел, а завтра ведь финальный прогон. Я так без мениска останусь.

– Что же ты не купил его в аптеке? – проговорила я очень старательно, отводя глаза.

– Это специальный балетный саппорт, его в аптеке не найдешь, – Джонатан заматывал колено старательно и любовно, – да и я не знаю, как это сказать по-французски. Марта, кстати! Как это вообще переводится: avoir 20 ans, c'est jusqu'au matin сhanger de corps, changer de mains?

– В двадцать лет… – я сглотнула, выдохнула и поняла, что слезы у меня все-таки есть, – ну, примерно – в двадцать лет до утра меняют тела и руки.

Он выпрямился, фыркнул и сел рядом со мной.

– Надо мне и перевод учить, видимо, а то я лицом не попадаю в некоторые строки.

– Зачем же лицом? – я не могла на него смотреть, ерзала и отворачивалась. – Я думала, ты чувствуешь характер музыки. О чем она.

– Я чувствую, о чем музыка, если она со мной случалась, – Джонатан задумался, вскинул голову, – ну, в смысле, если такое со мной было. Эта песня со мной не случалась же.

– Как это не случалась? – я посмотрела на него усилием воли. Он был как всегда, рослый стройный мальчик. Раздетый до пояса после тренировки. С прессом и всем этим рельефом мышц. Как все кругом него на этой сцене.

– Ну, так, – он пожал плечами, – в двадцать лет я же еще в Питере жил.

– А в двадцать один?

– А двадцать один мне исполнилось в день нашего отъезда в Париж, – рассмеялся он, – только я так психовал и боялся, что сам не очень помнил, а прилетели мы поздно, помнишь же, и день рождения успел кончиться, пока мы наконец нашли хостел. Так что да, мои двадцать были не такие, как в этой песне, а в двадцать один у меня уже была ты.

– Чайка Джонатан… – я не могла заставить себя поднять глаза, но перерыв кончался, и мне надо, надо было это спросить. В зрительном зале Дворца Конгрессов. На чужом для всех, кроме нас двоих, языке.

Он встал передо мной, как в тот вечер на смотровой Трокадеро. Как в тот вечер у него дома. Как в аэропорту. Эта неуловимо другая поза, которую он принимал, когда что-то решал решить.

– Что-нибудь хочешь узнать про меня, Марта?

– Смешно тебе? – я тоже поднялась наконец с этого кресла, на котором три часа умирала от ревности.

– Нет, мне странно, с чего ты заводишь эту тему.

– Второй раз я не решусь ее завести.

– Что тебе сказать? – он усмехнулся. – Я же ответил. Мои двадцать были не такие. А здесь у меня сразу была ты.

– Не сразу, – я улыбнулась ему.

– Ну… потому и не сразу, – он сощурился, опустил на секунду глаза, потом фыркнул.

– Марта, я не говорю тебе, что твои старообрядцы – это секта и архаика. Потому что ничего не знаю про них. Вот и ты не считай, что балет и хореография – это сплошной фрилав. Откуда только все берут эти сплетни.

– Я ничего не считаю про хореографию, я считаю про тебя, – упрямо сказала я, глядя ему в глаза. – У тебя никого не было? Почему так? У тебя вон. Спина, дреды и глаза.

– Непло-о-о-о-о-охо… – протянул он, критически оглядывая меня. – А вот у тебя талия, коса и глаза тоже имеются! Почему это у тебя никого не было? Ты хочешь, чтобы я этим возмущался? У тебя на работе еще, желательно? И вслух?

– У меня пока нет работы, – я не могла шевельнуться под его взглядом, но этот разговор, как электричку, уже было не остановить. – И по-русски тут никто не понимает.

– У тебя будет работа, не? – он уперся кулаками в ряд кресел позади себя и словно врос в пол. На сцену уже подтягивались артисты, но он словно не замечал никого. – У тебя будет работа. И там вокруг тебя будут люди. Мужчины. Французы. Галантные и прекрасные. Со спиной, глазами и еще говорящие. Мне прийти туда ревновать тебя? Так что, Марта, будешь отвечать? Баш на баш! Почему у тебя никого не было?

– Отличное место для таких разговоров, Джонатан, – я попыталась сделать шаг назад, но там тоже были кресла.

– А я о чем, – почти весело сказал он, по-прежнему держа руки за спиной (это у него было признаком сильного раздражения, я уже знала). – Но это ты завела разговор? А мне тебя и развлечь нечем. Ты хочешь свечку надо мной держать?

– Нет, не хочу, – я закусила губу, – я бы не спросила. Но тебе про меня и так все понятно было.

– Так почему? – он качнул головой, сощурился так, что глаза его превратились в темную щель под встрепанными дредами. – Раз уж заговорили! Ты меня старше. У тебя было время на любовь?

– Меня не так воспитали, – я отвела глаза, и мне вдруг резко сделалось стыдно. – И это не любовь.

– Вот и меня не так, – ответил он насмешливо. Обернулся к сцене, кивнул головой на выстраивающихся в позицию и разминающих ноги танцоров. – И это, кстати, тоже не любовь, ты не заметила, Марта? Это работа. Такая особенная работа. Чем бы она для тебя не выглядела.

Шагнул к сцене, подтянулся на руках, вскочил. Потом вдруг снова обернулся ко мне, сел на корточки.

– Отучайся меня ревновать. Или нет. Не начинай даже. Здесь все такие. Со спиной, глазами и прессом. И вообще тело ничего не значит, Марта. Танцы – это не любовь.

2. Джонатан. Avoir 20 ans

В тот день наконец была репетиция финала, мне очень нравилась музыка «Avoir 20 ans» и сама идея отдельной композиции на бис, но времени на перевод не было. Честно говоря, переводы мне только мешали. Французские слова я заучивал на ритм и схему, и помнить, что именно это значит по-русски, значило тормозить себя в процессе. Сюжет знаю – и достаточно. Наверно, так каскадеры снимаются. Зачем им сам фильм, если их дело – всего лишь прокатиться в машине и упасть с обрыва, а остальное без них произойдет.


Из всего мюзикла танцорам наизусть надо было учить только финал, который Жерар Пресгюрвик написал специально для выхода на бис. В версии 2001 года «Avoir 20 ans» отсутствовала, но теперь предполагалось, что весь состав мюзикла поет её в полный голос. Очень хорошо помню, что шатался по комнате из угла в угол и повторял эти бессмысленные для меня французские слова с заткнутыми ушами. Марта сидела спиной ко мне, изредка поправляла произношение, и видно было, что она нервничает и хочет что-то спросить. Но в процессе работы меня нельзя спрашивать, трогать, кантовать и вообще шевелить. Ну, если не пожар, то нельзя. По крайней мере, тогда было нельзя.

– Почему ты не учишь французский? – спросила она один раз, наблюдая мои шатания по комнате.

– Мне некогда, – огрызнулся я. – Я же не солист, а танцовщик, слова нам не нужны.

– Но вы же поёте.

– Только финал, – я кивнул на листок с Avoir.

– И все равно тот, кто не говорит на местном языке, воспринимается как говорящая собачка, – сказала она негромко и язвительно.

Про собачку было обидно, да и возразить я ничего не мог, живёшь во Франции – говори на французском. Но сесть за грамматику и слушать что-то, кроме текстов «Ромео и Джульетты» у меня не хватало ни времени, ни желания. С Мартой я говорил по-русски, а для остальной труппы хватало моего английского. Сколько я буду во Франции, я тоже не знал, да и не думал об этом. Меня ждала Верона. Париж я не замечал в дни репетиций, потому что мы с утра до вечера танцевали, дрались, пели, кланялись, страдали и жили в Вероне. Vous etez a Verone.


Тем утром я торопился и в метро на эскалаторе здорово подвернул ногу, колено держалось на честном слове, терпеть было можно, но опасно. И это было уже перед финальным прогоном. Прийти с опухшим коленом и не успевать там ничего абсолютно, – так себе перспектива.

Я очень злобно позвонил Марте и очень злобно попросил ее срочно притащить мне саппорт. Она своим медленным голосом пять минут выясняла, что такое саппорт, где именно в моих вещах его искать и какой из них мне нужен, потому что они тут все одинаковые. Объяснения, что саппорт – это балетный фиксатор сустава из эластичного бинта, а нужен тот, который для колена, толку не дали. Я выдохнул, кинул трубку и приготовился страдать оставшиеся три часа репетиции.


Думать я мог только о колене и о том, как бы не перепутать все эти шипящие шанже лё кор, поэтому, когда наконец увидел ее в зале, бежать за бинтом было поздно. Она сидела вначале очень спокойно и даже не ловила мой взгляд. Саппорт держала на коленях, видимо, чтоб я сразу успокоился.

Когда я в следующий раз посмотрел на нее в паузе, она сидела, подперев голову обеими ладонями, и смотрела такими невидящими и слезящимися глазами, что мне стало не по себе. В перерыве я ринулся за саппортом, Марта отдала его какими-то окоченевшими руками и стала что-то очень старательно говорить.

– Ты мне переведешь песню? – спросил я больше для того, чтобы вернуть ее в привычное ровное состояние. Она с первых дней без возражений переводила, озвучивала и объясняла мне все, что я не понимал по-французски. А не понимал я процентов восемьдесят.

– Песня ничего, – медленно сказала она, – про двадцать лет. Про вашу юность.

– Avoir 20 ans, c'est jusqu'au matin сhanger de corps, changer de mains. Вот это переведи. Совсем ни одного слова не понимаю.

– Быть двадцатилетним, – она как будто охрипла на этом слове, – это до утра… ну как… обнимать… нет, если дословно – менять тела и менять руки.

Мне стало смешно, потому что в постановке я отчаянно путал, движение корпусом или движение рукой идет на первый счет, и косился на других, а это вредная практика в хореографии, потому что сразу сбиваешься с ритма, запаздывая на эту долю секунды. А по словам сразу картина выстроилась. Надо учить наконец язык, подумал я в стотысячный раз, иначе на первом же мюзикле моя работа во Франции закончится.


– Смеешься? – Марта подняла глаза.

Она стояла как замороженная, только руки у нее тряслись заметно.

– Что с тобой?

Она отвернулась, выдохнула как-то судорожно.

– Джонатан… чайка Джонатан… слушай, у вас тут всегда так?

– Что всегда так? – я даже огляделся.


Ничего странного не было. Состав рассыпался по сцене, расхватав бутылки с водой, девочки убирали волосы, ребята переодевали футболки, кто-то шнуровал обувь, кто-то валялся на досках, кто-то звонил по телефону. Хореограф смотрел видео и что-то объяснял солистам.


– Твоя работа вся как в этой песне? – она наконец посмотрела на меня в упор. Ее уже так сильно трясло, что я попытался посадить ее за руку на кресло, – ну ладно, ладно, себе на руки, – но она вывернулась как неживая и примерзла к месту.


– Ты о чем? – я не понимал, но раздражение накатывало. – Что в песне? Гулянка в двадцать? Нет, мои двадцать были не такими, как ты знаешь.

– Откуда я знаю?

– Как откуда? – ничто не выводило меня из равновесия так, как отсутствие конкретных вопросов, не говоря уже о том, что я и вопроса не слышал. – В двадцать я еще в Питере жил.

– И как ты там жил? – она снова смотрела мимо меня и руки прижимала к спинке кресла, как будто я пытался ее оторвать.

Тут до меня дошло, о чем она спрашивает, и впервые я обрадовался, что никто, кроме Марты, не говорит на русском языке.

– Отличная тема. Давай мы ее дома обсудим.

– Где дома? – она на ходу теряла голос, а перерыв уже кончался, и хореография потихоньку выстраивалась в линии.

– Ну можно в койке, – у меня самого начали стучать зубы, – ты же про это спрашиваешь? Что ты хочешь узнать?

– Прямо-прямо не такие у тебя были двадцать?

– Нет, не такие, я два раза сказал!

– А двадцать один? – она улыбнулась вдруг, и это очень помогло мне удержаться от резких движений.

– А в двадцать один у меня уже была ты.


Я надеялся, что разговор окончен, но она тронула меня за плечо жутко беспомощным и деревянным жестом.

– Почему так? Не может быть. Почему?

– Что почему? – вся эта сцена показалась мне каким-то плохим квадратом репетиции, и даже захотелось проснуться. – Почему у меня никого не было? Ты вот прямо тут у меня на работе хочешь поговорить об этом?

– Ничего такая у тебя работа, Джонатан, – стиснула зубы Марта, и я вдруг понял, что она злится. – Менять тела и руки. Три часа подряд.

– Знаешь что, – сказал я, косясь на сцену, потому что шли последние минуты перерыва, – у тебя тоже никого не было. И? Давай я этим повозмущаюсь.

– Ну, я старообрядец, – сказала она с гордой усмешкой. – Меня не так воспитали.


На этом месте у меня в голове полыхнула молния. Ее не так воспитали, поэтому она стоит здесь посреди Парижа на нашей репетиции и спрашивает, чем я таким был занят в двадцать, что у меня никого не было. И говорит, какая счастливая у нее была жизнь, что у нее никого не было и пятью годами позже. И все это у меня на работе, когда я ничего не соображаю в этой песне, ничего не соображаю в этом Париже, и еще у меня отчаянно болит колено. И это у меня спрашивает человек, который по трое суток может не говорить ни слова и первый сам вообще никогда не начинает разговор.

– Марта, – у меня самого начал пропадать голос от бешенства, – а знаешь, меня тоже не так воспитали. А если хочешь спросить, как меня воспитали, то давай потом, а сейчас давай я пойду тела и руки поменяю, а то это моя работа. Вон посмотри, нас семнадцать человек там стоит, и у всех такая работа.


– Ты мне врешь, – упрямо сказала она, глаза у нее стали мокрые, но она это явно не чувствовала, – у тебя пресс, хвост до локтя, глазищи и что угодно еще. Как это у тебя никого не было.


И тут мне стало ее жалко. Вот жалко. Жалко, как человека, который не знает, что Земля вокруг Солнца вращается.

– Марта, слушай, – было смешно, но обидеть ее уже не хотелось, – а у тебя коса не до локтя, а до попы, глазищи тоже есть, и ростом ты с моделей. А чего у тебя никого не было?


Она смотрела на меня молча, а я больше не мог задерживать репетицию. И разговор этот меня тоже вымотал, как полчаса растяжки, только мышцы не прогревались, и облегчение не приходило.

Спиной чувствуя на себе взгляд Реды, который уже держал руки, как дирижер оркестра, готовый махнуть звукооператорам, я попытался погладить на прощание Марту по голове, но она отклонила голову.

– Пожалуйста! Встаем на поклоны! Avoir 20 ans! Les Montaigu! Les Capulet! – закричал хореограф со сцены, поворачиваясь к нам в зрительный зал уже раздраженно. Перерыв закончился.

Взвинченная Марта смотрела на меня мокрыми глазами, яростно и жалобно, не пытаясь больше ничего спрашивать.

– Я работаю, – сказал я на выдохе. – Марта, всё, я работаю.

– Tu travailles, – кивнула она почти беззвучно.

– Я тебе дома все скажу, ок?

– Сomme tu veux toi, – она развернулась и пошла наверх к выходу из зала.

– Что это значит? – крикнул я вслед.

Она обернулась, как кошка, через плечо, и первый раз за эти мучительные пятнадцать минут слегка улыбнулась. С еле заметным превосходством.

– Я тебе дома скажу.

3. Марта. Un jour

 
Un jour, on fera le même aveu
J'étais seul(e), on sera deux,
Et on s'aimera si fort
De nos âmes de nos corps
 
 
Однажды мы признаемся друг другу в одном и том же.
Я был один / Я была одна, нас будет двое,
И мы будем любить друг друга так сильно!
Всей душой, всем телом!
 

Я вышла из Дворца Конгрессов, как в день его кастинга, и пошла, держа руки в карманах, куда-то. Куда угодно. В центре хорошо бродить, потому что всюду – Париж, и эти бесконечные улочки, скверики с платанами и лестницы ведут тебя дальше и дальше.

Бродить пришлось до темноты. Каждый час у меня пересыхало в горле, я покупала воду, выпивала залпом целую бутылку и снова шла ходить. Эта песня про двадцатилетних звучала и звучала у меня в ушах.

Может, дело в том, что я никогда не видела такого балета и не слышала таких песен, – говорила я себе самой. Может, настоящий классический балет еще похлеще, не зря все эти легенды об ориентациях и стеклах в пуантах обступают этот мир в три слоя облаков.

Но думать о таком было совершенно нестерпимо. Нестерпимо было воображать эти кадры, а они плыли и плыли перед глазами. Меня не так воспитали. Я старообрядец, меня не так воспитали. Его взорвала именно эта фраза, я помнила, но и сейчас никакой другой ответ не приходил мне в голову.

Идти домой не хотелось совсем. Говорить с ним непонятно о чем, или снова ссориться, или ничего не спрашивать и сделать вид, что это был ничего не значащий эпизод, – все это было одинаково плохо. Первый раз за эти два месяца мне не хотелось видеть его. И находиться рядом с ним. Телефон я выключила еще утром, пока смотрела репетицию, а включать и видеть пропущенные звонки тоже не хотелось.

К девяти вечера я все-таки спустилась в метро и долго стояла, пропуская вагоны. Может, никуда не ехать. Так и сидеть тут, до самого последнего поезда. Не хочу ни о чем говорить. Вот бы я была как эти девочки в балете. Как, интересно, они умудряются петь на такой скорости в танце, ведь дыхание должно сбиваться на первом же такте? И как их слышно без микрофонов? Как там все устроено? Почему они так легко сливаются все между собой на сцене, разлетаясь на следующий же счет, откуда они берутся, как их растят, чтобы этот праздник воспринимался ими как работа? Если бы быть такой, можно было бы не стараться ничего говорить.

Перед домом я тоже долго стояла, задрав голову и смотря на окно. Может, простоять до темноты. Он ни за что не проснется, если я приду после отбоя, режим дня и питания у него с этой хореографией как в пионерском лагере, только еще строже. Углеводы! Сахар! Я не пью кофе, оно давление расшатывает! Ах, десять вечера, я же не высплюсь! Мне в пять вставать, мышцы должны быть прогреты как следует к началу работы!

Накручивать себя долго не вышло, потому что Джонатан подошел к окну и приклеился к стеклу. Не открывал форточку, не махал мне выключенным телефоном, не вышел из подъезда и вообще никак не выразил своего настроения. Просто стоял в прямоугольнике света, глядя вниз на меня с третьего этажа вниз через стекло. Когда он не двигался, я не могла долго это терпеть, потому что – говорила, кажется? – сразу возникало ощущение, что он отсутствует. Выключалась трансляция. Нет, я до сих пор не знаю, как это описать. Он был, пока двигался, и этот язык динамики я тогда понимала лучше, чем его слова.

Перед самой дверью я долго искала ключи и все еще не хотела заходить, но он открыл дверь неслышно и сразу притянул меня к себе на пороге с каким-то невероятным облегчением.

– Я думал, ты решила от меня уйти, – сказал он мне в волосы.

Мне показалось, он специально обнял меня так быстро, чтобы не видеть моих глаз, и попыталась вывернуться, но он тут был на своей территории, да. На территории языка тела, на котором я не могла сказать ни слова.

– Куда я от тебя уйду, – я стояла, как каменная, не реагируя на его объятие.

– Вот и я весь день думаю – и найдешь же, куда, – он разжал руки, отступил на шаг и сел на край стола. – Марта, если мне надо что-то тебе объяснить или рассказать, то мне не жалко, но я не знаю, что случилось.

– Нет, наверно, тут нечего объяснять, – я отводила глаза и почему-то все хваталась за распущенную косу, как будто волосы защищали меня от его ударной волны эмоций. – Ничего не случилось, чайка Джонатан, пожалуйста, не трогай меня.

– Я тебя все время не трогаю, – сказал он очень спокойно, убирая правую руку за спину (у меня даже мурашки по коже побежали от этого жеста), – и по-моему, это уже плохой вариант. Говори, что это было.

– Что? Где было?

– На репетиции. Днем. Сегодня.

– Ничего не было особенного, мы же уже все там обсудили, – я пыталась пройти мимо него в ванную, но он выставил ногу в проход и смотрел на меня насмешливо, – ну просто я никогда не думала, что твой балет выглядит так. Я видела в Питере другой балет. В Мариинке и в Михайловском. А тебя я совсем не видела на сцене, ты же знаешь. Я ведь не знала, как ты на самом деле танцуешь.

– Это не балет, Марта, – ответил он довольно терпеливо, – это на порядок сложнее балета, это хореография мюзикла, смесь классики, контемпорари и акробатики, если ты вообще знаешь такие слова. Объясни мне, что с тобой случилось на нашей репетиции, что ты не приходила домой до ночи?

– Я просто гуляла.

Он с силой выдохнул и убрал вторую ладонь за спину. Это означало, что терпение его на исходе.

– Марта! Это хореография. Это РиДЖ. Я артист балета. У меня это написано в дипломе, в конце концов. Три года я мечтал встать в подобный спектакль, и у нас такого нигде не ставят, вообще нигде. Ты здесь со мной, потому что…

Я молчала.

Он запнулся, сделал паузу, потом опустил глаза.

– Потому что это было твое решение. Или нет?

Выдохнул. Закрыл на секунду глаза.

– Ты сама решила ехать со мной. Остаться тут. Я думал, что ты уедешь, если я пройду этот кастинг. Но ты сказала, что ты останешься. Со мной! Нет? Со мной!

– Джонатан, – меня даже язык не слушался, – кто еще что кому сейчас должен объяснить?

Он с силой выдохнул воздух (только что струйки дыма из ноздрей не ударили) и дернул меня к себе за руку, но я шарахнулась так, что ударилась спиной о входную дверь.

– Дурацкие эти квартиры-студии, – не удержалась я, – поругаться негде.

Он сполз спиной на пол и сел, закрыв глаза и раскинув руки.

Только однажды я видела у него такой внезапный упадок сил, – когда он пришел после финального отборочного тура, а результаты должны были быть только завтра. Тогда он вошел молча, посмотрел на меня и также сполз по стенке. Только это было в хостеле, в комнате на 12 человек, и все стали его расспрашивать и тормошить, а я могла тихо лежать на кровати и делать вид, что меня не очень и интересует этот мюзикл. А здесь мы были вдвоем в той квартире, которую снимали, чтобы жить вместе жизнь. Но сегодня выяснилось, что ни о какой жизни другого никто из нас не знает, и более того – эта другая жизнь, оказывается, ни на что не похожа и оскорбляет, оскорбляет.

– Марта, – сказал он, не открывая глаз, – иди сюда, пожалуйста, сядь.

– Куда? На пол?

– Да, – он похлопал рукой, – иди ко мне. Не бойся. Обещаю не лезть с объятиями без свистка.

– Меня вообще-то не пугают твои объятия, – я уселась на корточки напротив него.

– Не пугают, – согласился Джонатан, приоткрыв свой карий глаз, – вон как ты бесстрашно спиной дверь только что пыталась выбить.

Он встряхнул головой, рассыпав свои разлохмаченные дреды по спине, повернулся ко мне и подобрался.

– Как это ты так сидишь? – спросила я, чтобы просто оттянуть начало объяснений.

– В смысле – как?

– Ну, у тебя в позе лотоса колени лежат полностью на полу.

– А, – спокойно ответил он, – это долгие годы тренировок. Думаешь, чего меня в танцы отдали? Из-за дисплазии и гипермобильности суставов.

– А я не могу так, – я попробовала опустить колено, но ощутила резкую боль в бедре. – А если без дисплазии…

– Марта, – глядя мне в глаза, перебил Джонатан, – я видел твое лицо на репетиции. Я слышал, что ты после нее спросила. И я тебе ответил. Что да, у меня до тебя никого не было. Кошмар и ужас. Не знаю, почему для тебя это кошмар и ужас, если тебя так воспитали, но давай прямо отсюда и до горизонта уже разберемся. Что тебя оскорбляет, пугает и не знаю что еще. Ты посмотрела, как мы работаем, и не приходила домой до ночи.

– Я ревную, – произнес мой язык сам собой.

Конечно же, я не собиралась говорить эту фразу. Я и не думала ее. Но она вырвалась, и отменять ее было поздно.

– Меня? – Джонатан нисколько не изменился в лице, только неуловимо выпрямил спину (хотя куда уж ровней).

– Да, – сказала я просто, – тебя ревную.

– К моей работе? К танцам?

– Я не видела такой работы, – упрямо ответила я, – я не видела таких танцев, я никогда ничего такого не танцевала, и я не верю, что ты в такой страстной музыке не думаешь.

– О чем? – он смотрел на меня в упор. – О партнершах? Думаю. Баланс, точки, ритм, квадраты. Собрать центр сильней. Дотянуть импульс. Знаешь такие слова? Если не знаешь, о чем вообще речь? Как бы мы танцевали, если бы при любом прикосновении язык на плечо свешивался?

– Но у вас такие лица… – я не могла не него смотреть. Мне было стыдно самой темы. Я и вообще говорить не умела, а уж о таком.

– Лица на сцене, какие нужно в музыку, – сказал он (видимо, на своем танцорском языке). – Какие эмоции, такое лицо и делаешь. Морда кирпичом не сойдет, уж простите. Это же сцена! Идеально, если чувствуешь все положенное, но я почти не знаю дословных переводов, поэтому ориентируюсь на общую эмоцию. И да, это откровенно плохо. Сегодня вот не справлялся.

– Наверно, тебя сбивало с толку мое лицо в зале, – мрачно сказала я.

– Нет, просто мои двадцать были не такие, – усмехнулся он. – Ни одной новой песни я сразу не понимаю, а пока пойму, мы ее уже выучили и ставим следующую.

– Ты всю жизнь жил в этом мире голых рук и распущенных волос, и что же…

– Что? – Джонатан поднял брови. – От рук и волос иммунитет вырабатывается быстро. Поддержкам учишься еще в подростковье, они максимально контактные, да, но это очень сложный элемент, и там некогда… ммм… слушать свое сердце. Волосы, кстати, вообще бесят. Они глаза выхлестнуть могут. И запутываются в долю секунды. Я до сих пор не научился так, как надо бы, танцевать с этой гривой. К премьере бы успеть, а то, пожалуй, отменят дреды и велят налысо побриться.

– А ты не умел?

– Нет, – он пожал плечами, – в балете я стригся, как все. Там гриву не носят. Хвост уже после Академии отрастил. Но такого, как здесь, мне делать не приходилось. Никто из балерин не смог бы так резко махать головой, как делают наши девочки. Я первые дни постоянно подходил и просил мне показать, как они это делают. Всю голову открутил, пока начало получаться. Ну да это с любым элементом, не привыкать. А к раздетости тем более привыкаешь. Когда кругом тебя с пяти лет девочки в шортах и купальниках, через десять лет у тебя прививка от излишней впечатлительности. Тело само по себе ничего не значит.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации