Текст книги "Страус – птица русская (сборник)"
Автор книги: Татьяна Москвина
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Никита Михалков – один на всех
– Вышла ваша картина «Предстояние», пошли первые отклики на нее. Но почему-то фильм рассматривается как ваша личная галлюцинация, а не плод труда сотен кинематографистов. И давно повелась эта манера: обсуждать не фильм, а вас лично.
МИХАЛКОВ: Остается сожалеть, что в такой огромной стране осталась только одна большая мишень, в которую интересно стрелять! Меня буквально отождествляют с фильмом и говорят только обо мне. Когда прокатчики, купившие картину, пишут рекламный слоган «Великое кино о великой войне», это опять я написал. Нет, я должен был пойти к ним и усовестить их: как вам не стыдно! Это все равно что вот я вам продал помидоры и ушел к себе делать другие помидоры. А вы разложили их на рынке и кричите: кому гнилые помидоры!
Про меня могут говорить и писать что угодно, но есть люди, которые хвалить меня не смеют, я не хочу, чтоб они меня хвалили. Это будет значить, что я не туда пошел и не то сделал. Такие люди для меня – маяк и ориентир. Я им благодарен даже. Очень легко потеряться в мире лжи, похвалы и лести, прикрывающей равнодушие…
– Ушли из жизни ваши любимые операторы, вы расстались по тем или иным причинам с прежними сценаристами. Вы были по преимуществу камерный лирический художник. И в формуле «война и мир» явно предпочитали прежде всего мир. Теперь вы выходите в новое пространство с новыми соратниками. Другая жизнь?
МИХАЛКОВ: То кино кончилось. Прежнее кино – кончилось. Многие, понимая это, судорожно ищут, каким сейчас должно быть кино, чтобы попасть в струю. Слава богу, я как-то естественно менялся и меняюсь вместе со временем. Не специально. Я же не проснулся однажды и не сказал себе: о, дай-ка я поменяю время и себя, это же не диета. Это происходит органично…
Я не хотел в своем фильме пугать, нагнетать ужасы. Я хотел сказать в сегодняшний день: ребята, родные, притормозите, вы, сегодняшние, прекрасные, со своим ощущением проблем. Это не проблемы! Мне хотелось бы, чтобы человек, пришедший в зал, вышел и сказал: бог ты мой, о чем я думаю, разве это проблемы, вроде того, что крыло у машины не так покрасили. А вот с чем сталкивается человек, когда Господь навлекает на него настоящие испытания. Мне хотелось бы дать иммунитет к мелочности забот сего дня. Чтоб на мелочах этих не зацикливались. Ведь что будет, если Господь пошлет нам серьезное испытание? Вроде цунами или того, что происходило после терактов в метро? Когда люди задирали цену на такси в десятки раз. Одних трагедия объединила, а другим дала повод для наживы… Неужели для того чтобы стать товарищами в высоком, пушкинском смысле слова, нам нужна трагедия – взрыв, цунами, падение самолета? Мне хотелось дать другой масштаб измерения жизни. Укрупнить человека. Мое право – поделиться со зрителем чувством чуда Божьего промысла, потому что мы выиграли войну из-за этого промысла.
– Но верховным главнокомандующим был товарищ Сталин, и с этим ничего не поделаешь – так было.
МИХАЛКОВ: Товарищ Сталин, между прочим, Казанскую Божью Матерь возил на самолете над Москвой. Товарищ Сталин выпустил священников и обратился к стране: «Братья и сестры». Видимо, что-то понимая в том, что происходит. Я о другом – нельзя ставить в упрек людям то сокровенное, что являет для них основу жизни.
– Для вас важна тема родства, тема отца и отечества. В России то и дело нужно убить отца, отойти от отца, отречься от отца, чтобы получить новую страшную свободу. И, как говорил принц Гамлет, распадается связь времен. Как вы думаете, все равно надо любить и чтить отца, пусть скорбя о его несовершенствах или ошибках? Не отрекаться?
МИХАЛКОВ: Конечно! Надо понимать, что такое отречение. Это очень серьезно. Когда люди крестятся, они отрекаются от беса, от греха. Отречение как понятие заряжено огромной энергией. Отречение – новый рубеж, переход за грань: всё, я отрекся! За это нужно отвечать, просто так нельзя сказать слова отречения. Ведь отрекаются от того, что было так или иначе введено Божьей волей в них. А мы не придаем значения словам! Пускаем их просто так в воздух и теряем их смысл. Мы даже не понимаем, что можно так сказать и так сформулировать, что по большому счету никогда этот человек, ЭТО сказавший, не имеет права протянуть тебе руку. И не надо оправдываться тем, что было произнесено в ссоре, в горячке. Есть такие слова, которые даже в ссоре и горячке произносить нельзя.
– В России идет распад родственных связей, новая жизнь обострила эгоизм, хищнические инстинкты, все суды переполнены. Папашу с мамашей можно свободно с кашей съесть. На этом фоне Михалков упорно создает свой миф о том, что любовь между родными может спасти человека, а может быть, и мир. Не знаю, насколько это утопия…
МИХАЛКОВ: Неважно, утопия или нет! Вспомните, как сказал Достоевский, – если мне математически точно докажут, что истина вне Христа, я предпочту остаться с Христом, а не с истиной.
– Вы понимаете, что у вас нет полной гармонии с современностью и вы многим «не в масть»? Вот опять – группа кинематографистов объявила о своем выходе из Союза. Герман, Сокуров, Рязанов, Садальский, Смирнов хотят какого-то другого союза. Люди сторонние, просто зрители, не знают, как это и понимать.
МИХАЛКОВ: Когда люди объединяются на нелюбви, это так печально и бесперспективно! Мне бы хотелось вообразить, как Герман и Сокуров собираются на кухне и обсуждают последние работы Рязанова. Или как Андрей Смирнов обсуждает актерские способности и нравственные устои Садальского. И как они берут туда Отара Иоселиани, который «выходит» из Союза кинематографистов России, тридцать лет живя во Франции. Который ненавидит и презирает всех нас и называл в интервью мерзавцами и убийцами. В результате они пишут письмо в газету «Либерасьон», чтоб возбудить против меня французскую общественность на тот случай, если картина вдруг попадет в Канны. А Иоселиани пишет письмо против меня в дирекцию Каннского фестиваля. Все это «альтернативный союз» называется? Что-то очень уж на пещерном уровне.
Ну, какие проблемы, вольные художники, встали – и ушли. Летом будут собираться в Парке Горького, зимой в клубе «Эльдар». Поскольку недвижимость Союза неделима. У меня вопрос возникает к этим людям: вы боретесь за чистоту Союза, а что вы для него сделали хоть раз? Ну хоть раз вы поделились со своими коллегами неимущими, на чьих картинах вы учились? На чем вы объединяетесь?
– На лозунге «Долой Никиту». А на нем долго можно проскрипеть, поскольку у Никиты Сергеевича довольно здоровый вид. И у мирового киносообщества к нему претензий нет – вот опять его картина в конкурсе Каннского фестиваля. Я слышала, по регламенту ее придется несколько сократить?
МИХАЛКОВ: Сократим не так уж много, чтоб не разрушить ткань. Что до Канн, то я ничего не жду, и это не кокетство. Я свое уже отождал на Каннском фестивале четыре раза, когда, полный надежд, попадал потом мордой в салат. У меня нет этого: у, ладно, гады, я вам покажу! Вот как в детстве, когда я плохо учился по математике и у меня была мечта: получить Героя Советского Союза. Сесть на коня и в бурке приехать к учительнице – вот ты меня так унижала, а я герой, на коне и в бурке.
– Так вы же потом и сели на коня и стали героем. Я-то желаю вам победы в Каннах просто из любопытства: а те, кто вас топтали за фильм, съедят тогда если не шляпу, то хоть экземпляр своей газеты?
МИХАЛКОВ: Не съедят! Никто ничего не съест. Если вдруг что-то получит картина – ясно, Михалков купил фестиваль. Путин или Медведев позвонили Саркози, потому что Год России во Франции. Все понятно, почему дали. Мне не до этих галлюцинаций. Мне надо делать вторую часть, «Цитадель». А это восемь дней из жизни 1943 года, когда комдив Котов попадает к себе на дачу, в тот самый домик. Такая смесь из «Неуловимых мстителей» с «Санта-Барбарой» – даю своим недругам хороший слоган… Моя проблема была не в том, чтобы заработать денег, получить премию, понравиться начальству или кому-то за границей. Я выговорился и предстою сейчас – это у меня сейчас предстояние перед народом, перед зрителем, перед критикой… «Предстояние» – не религиозная картина, но там есть то, что нельзя потрогать руками, нельзя объяснить и не надо объяснять. Если вы не погружаетесь чувствами в предлагаемые обстоятельства и начинаете считать пуговицы на кальсонах и говорить – нет, в то время было пять пуговиц, а не шесть… Ну, живите своей жизнью, смотрите другое кино. А я буду жить своей.
Проклятье императорского театра
Театр без театра
Опыт лирико-полемической театральной прозы
Могучая сила инерции авторитета и уникальная способность наша к производству мифов и легенд диктовали сознанию картину вполне романтическую: казалось, что в великолепном здании Росси прекрасные традиции Александринки сохраняются сами собой. А между тем реальная история старейшего русского театра полна драматизма.
Александрийский театр – одно из самых гармоничных произведений Росси… Главный фасад театра венчает динамитная скульптурная группа, изображающая колесницу Аполлона, влекомую четверкой коней, поднявшихся на дыбы. Четко выделяющаяся на фоне стены зрительного зала, которая возвышается над аттиком, квадрига Аполлона служит своего рода символом театра, его эмблемой (М. Иогансон, В. Лисовский // Ленинград).
Как же я смею принести к подножию этого здания свой жалкий театроведческий инструментарий логики, риторики, анализа пьес и спектаклей… Довольно бесполезное занятие для театрального критика разбирать, как учили, спектакли современного Пушкинского театра; прекрасно знают о том лидеры театральной критики и – молчат. Узок круг тех, кто постоянно, из года в год, пишет о Пушкинском.
Но что же тут делать театральной критике? Для чего она? Никогда ей, с ее жалким лепетом про «художественный уровень» или там «средства выразительности», не постичь и сотой доли того, что есть на самом деле старейший театр России. Это ведь совсем особенное место; здесь на каждом шагу натыкаешься на чудо, тайну либо загадку; здесь стрелки зашкаливают, «здания теряют вертикали», а календари врут – они показывают 1988 год, тогда как на самом деле… а как на самом деле?
На первой, довольно шаткой ступеньке, с которой можно разбирать и толковать жизнь искусства, на ступеньке Здравого смысла, – критика, пытающегося туда затащить Старейший театр, ждет явное поражение. Тут не обойтись без двух величин, мало поддающихся здравому смыслу. Это Время и Город.
Время – 70-е и частью 80-е годы отечественной истории, Город – тот самый город, где, по убеждению Андрея Белого, происходит непосредственное соприкосновение мира реального с миром ирреальным; проход туда и оттуда свободный, так что, скажем, превратить колесницу Аполлона в бричку Чичикова для Города – сущие пустяки, особенно если время махнет на него рукой.
Но если мне и не дано понять всех тайн и чудес, сопряженных с Ленинградским академическим театром драмы имени А.С. Пушкина, то по крайней мере в моих силах рассказать о них: быть может, чей-то более мощный ум проникнет дальше?
Почти что десять лет тому назад журнал «Театр» опубликовал большую проблемную статью Юрия Смирнова-Несвицкого «Наш Пушкинский театр» (1979, № 1). Статья написана с любовью к прошлому театра и с тревогой за его настоящее. Все проблемы, которые ставит критик, не только не отпали, но и обострились за прошедшие годы. Это и «перегруженная, неукомплектованная как следует труппа», и «упавшая культура актерского мастерства», и спектакли, оставляющие впечатление «театрального анахронизма», и «сентиментальность и претенциозность» в игре иных актеров…
С увлечением говоря об остром, насмешливом, саркастическом даровании Игоря Горбачева, критик считает, что актер играет роли, ему чуждые: «оптимизм сценических героев Горбачева бывал и бодряческим, нетерпеливым»; «был период, когда актер, избрав вялую, внешне бесформенную манеру, едва цедя слова, демонстрировал залу свое обаяние». И, заключает Смирнов-Несвицкий, «величие этого театра не снимает обязанности быть всегда учеником». Замечу еще, что критик дает мимоходом интересную концепцию развития Александринского-Пушкинского театра. Он не находит в нем безусловных, неизменных, генетически передающихся из поколения в поколение традиций. Нет, «история этого театра дает дивный пример такой сцены, эстетика которой формируется спонтанно, по воле и по „фантазии” крупных личностей». То есть всякий раз, когда в театре оказывается крупная, определяющая личность, этот театр начинается заново…
Национальная сокровищница русской и советской культуры – Ленинградский академический театр драмы имени А.С. Пушкина, прославленная Александринка, – будет, естественно, умножать свои богатства, и дело критики… – радоваться этому приумножению, вписывая каждую новую его страницу в героическую летопись великого русского театра (И. Вишневская. Пульс эпохи // Советская культура. 29 января 1982).
Свое повествование я буду вести исключительно «от первого лица». От лица человека, который может обратиться к Пушкинскому театру с ахматовскими словами – «я тебя в твоей не знала славе…».
Я видела лишь последние работы Толубеева, Меркурьева, Борисова; хорошо знаю репертуар последних четырех-пяти лет, то есть того состояния театра, которое называется «после юбилея» (юбилей отмечался в 1982 году).
Запах лжи поэт Борис Слуцкий определил как «тошный и кромешный». Не то чтобы он исходил от всех статей, посвященных Пушкинскому театру последнего десятилетия, случались и точные слова и трезвые оценки, особенно в последнее время, но согласитесь, трудно всерьез воспринимать заверения вроде того, что, взяв в репертуар пьесу Софронова, театр прикоснулся к «драматургии чистых родников», а таких перлов в сообщениях, посвященных Пушкинскому театру, десятки. Притом к этому запаху примешивалась и некая нота, которую, используя слог рекламы наших духов, можно назвать «фантазийно-цветочной».
Из мертвых красивых слов составляли блоки, стены возводили, замки и города, и так все романтично получалось: великолепное здание Росси, прекрасные традиции Александрийского театра, прославленные мастера, властители дум, корифеи Пушкинского – и, через запятую, присоединялся к тому и нынешний театр в здании Росси, который тоже утверждает все героически-монументально-просветленное в метафорических образах и приумножает вековую славу отечественного театра.
Наверное, мы в мире занимаем первое место по силе инерции авторитета и производству мифов и легенд.
Возьмем вопрос о традициях. Каковы эти традиции, собственно, толком понять было невозможно: просто все, что ни есть в мире светлого, хорошего и жизнеутверждающего, – все это и есть традиции Александринки. А между тем реальная история русского государственного театра полна драматизма.
Неужто историки театра решатся отрицать, что, например, в XIX веке императорскую сцену затопляло несметное множество бездарных, но злободневных драматургических поделок, в которых одни актеры мучались, а другие – ловко процветали? Что внешняя пышность немногих ударных постановок сочеталась с неряшеством и убожеством многих других? Что пренебрежение к сценическому искусству со стороны театральных властей доводило иных людей, преданных русскому театру, до отчаяния? (Отсылаю любознательного читателя к многочисленным запискам А.Н. Островского на эту тему.) И разве, переделываясь из императорского театра в театр советский, Александринка всегда держалась достойно в 20–30-х годах? Неужто вовсе неприложимо к ее тогдашнему периоду развития, мягко говоря, слово «конъюнктура»?
Из всего из этого тоже можно сложить своеобразную «традицию», если не считать, что традиция – это непременно что-то архизамечательное. Я бы назвала ее, эту отрицательную традицию, традицией «государственного театра», которая находилась в сложных, конфликтных взаимоотношениях с русским актерским искусством.
Это так очевидно, что не отрицается и самыми горячими сторонниками театра, но объясняется ими следующим образом: происходит тяжелый, мучительный процесс смены актерских поколений. «Досталось ему (И.О. Горбачеву. – Т.М.) оскудевшее хозяйство» (Т. Забозлаева. Театр зовет к поступку // Советская Россия. 2 сентября 1986). Неминуемо должны были уйти из жизни мастера Пушкинского, составившие его славу в 50–60-е годы, а великие актеры не рождаются по заказу, найти их и воспитать – огромный труд, вот театр сейчас этим и занимается, и когда-нибудь, мы верим, плоды будут огромны и сладки.
Как будто правдоподобно. Однако, собственно говоря, эта ситуация (смена поколений) выглядит здесь уже слишком драматично и исключительно. Разве когда-нибудь было такое в истории театра, чтобы актеры не умирали? Увы, не всегда на Александрийской сцене тут же вырастали или появлялись новые имена. Однако всегда было на кого смотреть. Думаю, не в том суть, что 70–80-м годам недра оскудевшей русской природы недодали актерских талантов. Ведь недостаточно просто пригласить в труппу способного актера. Хотя и на этом этапе есть свои трудности, ведь надо как минимум определить, к чему, на что этот актер способен, понять природу его дарования. Далее: ни один артист не сможет развиваться в отсутствие содержательных творческих задач, в атмосфере вялого, холодного ремесла. По отдельным живым интонациям, удачным намекам на черты характера персонажа, неиссякнувшей до конца органичности можно уловить, что есть в нынешней труппе Пушкинского театра способные актеры – Н. Мартон, К. Петрова, И. Вознесенская, В. Смирнов, О. Калмыкова, Р. Катанский, С. Шейченко, С. Сытник, Т. Кулиш, А. Минин, М. Хижняков и некоторые другие. Но сколько обаяния ни вкладывай, например, Н. Мартон в своего Наполеона, ему лишь на мгновение удастся оживить спектакль, превращенный по существу в монументально-декоративную иллюстрацию к пьесе В.Соловьева «Фельдмаршал Кутузов»; какие бы небанальные, смешные и трогательные интонации ни находил для Кристиана де Невиллета С. Сытник, они неминуемо потонут в декламационности «Сирано де Бержерака»; как ни старайся В. Смирнов и И. Вознесенская сыграть что-то наконец нормальное про обыкновенную человеческую жизнь, пьеса В. Красногорова «Несколько часов из жизни мужчины и женщины» подкосит все их попытки своей уцененной «арбузовщиной», а режиссура А. Локтева погубит отсутствием режиссуры.
Проблема репертуара, проблема режиссуры, проблема развития актера – вот те сверхактуальные для Пушкинского театра проблемы, которые хорошо бы ему было решить наряду со сценическим обрамлением актуальных проблем советской власти и партийной жизни.
Анализируя репертуар Пушкинского театра, понимаешь, что к шедеврам мировой драматургии у него, скорее всего, душа не лежит. Но это не в упрек, театр вправе выбирать то, что ему близко, что по силам. Хотя, с другой стороны, все-таки храм искусства, сокровищница, и вдруг такие названия в афише… К примеру, слова «мужчина и женщина» – конечно, стопроцентно кассовые слова, но упомянутая уже пьеса Красногорова не заслуживает и клубного показа, это спекуляция на «выгодной» тематике, не отличающаяся даже бойкостью. Есть в афише и слабая пьеса О. Перекалина «Требую суда!», пьеса, отставшая от своего времени лет на двадцать (о его «Чужой ноше» – речь впереди). Вот и модный супербоевик – «Торможение в небесах» Р. Солнцева, «Сирано де Бержерак», «Фельдмаршал Кутузов»… что-то пестро, хаотично, никак не выделить единой творческой линии театра.
Надо сказать, к юбилею репертуар выглядел куда собраннее, более соответствовал званию «академический театр», хотя это звание в городе и девальвировалось планомерно тем налаженным способом, каким девальвировалось и многое другое. Видимо, какое-то время в театре еще были живы силы «стяжения», препятствовавшие слишком бурному произволу его генеральной линии. Постановки А. Сагальчика («Дети солнца», «Иванов»), Н. Шейко («Зеленая птичка», «Похождения Чичикова», «Унтиловск», «Театральный разъезд») открывали возможность критических разборов, поскольку выдавали явное желание этих режиссеров заниматься именно сценическим искусством, плохо ли, хорошо ли. Однако режиссерский триумвират (Сагальчик, Шейко, Горбачев) оказался непрочным. После юбилея, отмеченного с той мерой умопомрачительной пышности, которая являлась классической стилевой приметой конца 70-х – начала 80-х (все могуче, все прочно, все на века), Сагальчик и Шейко ушли из театра. И для того чтобы понять, какова же сегодня режиссура Пушкинского, обратимся к спектаклям по русской классике на его сцене.
Очевидно, что для учреждения, где хранятся вековые традиции русского театра, русская классика должна быть особенно ответственным и серьезным делом.
В репертуаре сохранился «Иванов» Сагальчика; работы Р. Горяева почему-то хронически не держатся в репертуаре, хотя для его «Капитанской дочки» (1985) нашла добрые слова даже непреклонная М. Дмитревская; несколько пьес поставил В. Хоркин.
Можно по-разному трактовать «Вассу Железнову» Максима Горького, однако есть вещи, от которых трудно, а то и невозможно отрешиться вовсе: от раскаленного драматического темперамента автора, от его мощных жизненных типов (самый мелкий человек у Горького имеет свою жизненную философию, он укрупнен и обобщен), от страстей, ведущих к преступлениям, от сугубо русской закваски всех его пьес. Однако в постановке Хоркина «Васса» не соотнесена ни с историей России, ни с ее современностью. В пустом, тусклом, скупо меблированном пространстве неловко двигаются актеры, снабженные текстом Горького, и разыгрывают абстрактную историю о смерти некоей «женщины вообще». Нет ни одной детали (помимо текста!), которая свидетельствовала о том, где и когда все это происходит. Где-то и когда-то. Один раз вспыхнуло в спектакле что-то узнаваемое, когда Васса (Г. Карелина) спорила с Рашель (Л. Горбачева) о судьбе внука, – свекровь препирается с невесткой, знакомое дело, зритель оживился на этой сцене, но как вспыхнула эта анекдотическая искорка, так и погасла. Да отчего же? Неужто возможно воплощать отвлеченные идеи на сцене помимо актеров? Могу согласиться, что сделать историю Вассы Железновой житейски внятной и узнаваемой – это не бог весть какие высоты сценического искусства, но тем не менее для того, чтобы двигаться дальше, надо это уметь непременно. Кроме того, неясно, какие же отвлеченные идеи положены в основание этого безжизненно-символического спектакля. То, что грешить плохо, а то сам умрешь ни с того ни с сего? Неужели ради этой весьма скромной мысли надо ставить спектакль?
Каковы бы ни были способности актеров Пушкинского театра, они, по существу, не востребованы и не задействованы. В них развивают склонность к отвлеченно-театральному пребыванию на сцене, не требующему ни личности, ни мысли, ни культуры.
Великие старики, корифеи Пушкинского, далеко не всегда были предельно точны и сильны, особенно в последних ролях. Однако они несли в себе совершенно особенное качество. Казалось, их не заботит ремесло, мастерство (как ступить, куда взглянуть, сколько «минора» выдать в грустном тексте). Но они приносили с собой столько прожитой жизни, минувших и настоящих страданий и радостей, опыта чувств и мыслей, что имели какое-то уже независимое от роли и спектакля значение. Эта «пропитанность» жизнью – верный признак больших актеров.
Нынче даже признанные лидеры труппы держат уверенный курс на полную искусственность внешнего рисунка роли, совершенно заслоняющей их личность. Вот Галина Карелина, чье неиссякаемое трудолюбие вызывает уважение. Играя возрастные роли (Васса, Матрена из «Власти тьмы», теща в «Самоубийце»), она решительно и смело жертвует тем, что всегда оберегала на сцене, – эффектной внешностью. Васса Карелиной куда более оформлена и сделана, чем прочие персонажи. Ее позы обдуманы; она строга, величава, собрана, говорит яснее, разнообразнее, «поэтичнее», чем другие. И все-таки эта Васса – сугубо театральный персонаж, абстрактная фигура абстрактной истории, не вызывающая живых ассоциаций и настоящего контакта. С грустью наблюдаешь, как с течением лет блекнут живые краски на лицах актеров одаренных, как они застывают и коснеют в однажды найденных приемах.
Ольга Калмыкова дебютировала в 1977 году в спектакле «Приглашение к жизни» (по роману Л. Леонова «Русский лес») в роли Поли. Не без оснований выделила ее критика из этого утомительного, громоздкого и тяжеловесного зрелища – звонкий голос, свежесть чувств и интонаций, наивный и обаятельный задор комсомолочки 30-х годов. Через десять лет в роли Людмилы («Васса») – те же звонкие детские интонации, наивная непосредственность, правда, с легкой «безуминкой», требующейся по роли, – и словно прожитые годы и не понадобились актрисе для сцены. Поразительный принцип существования: все, что видел, чувствовал, над чем думал, весь опыт жизни, все, что я есть на самом деле, – все оставлять за кулисами.
Сказанное о режиссуре и принципах актерской игры в «Вассе Железновой» в той же мере справедливо и для «Власти тьмы» Льва Толстого. Хоркин последовательно воплощает пьесу как поучение, «моралите» о том, что «коготок увяз – всей птичке пропасть». Опять в огромном темном пространстве скупо двигаются фигуры. Опять это не «жилое» пространство, где трудятся и пьянствуют, ругаются и любят, «грешат бесстыдно, беспробудно» русские люди под властью тьмы. Это пространство без опыта, без психологии, без атмосферы, без истории – оно наполнено только аллегориями, иллюстрациями к морали.
Здесь умершего Петра мужики несут точь-в-точь как на картинах, изображающих «Снятие с креста». Здесь Никита (С. Кудрявцев) вначале, в пору веселья, одет в красную рубаху, а в конце, когда его душа объята тьмой грехов, – в черную. Здесь на шее его злодейской матери (Г. Карелина) красные бусы – и красен сверток с деньгами убиенного Петра. (Всё это было и в «Вассе» – красная рубаха, некое «символическое» яблоко в руках Вассы перед смертью.) Суровая, аскетическая сдержанность внешнего облика спектаклей, слегка пересыпанная немногочисленными знаками-символами, ничем не наполнена и заставляет думать, что происходит она от бедности воображения, а не от сознательных художественных задач.
Допустим, Хоркин тяготеет к «мистериям» и «моралите» о грешниках, которых ждет неминуемая смерть. Отчего бы не взять тогда соответствующий репертуар? Не пришлось бы игнорировать или уничтожать живую плоть великолепных реалистических пьес, полных вольных русских страстей и огромных характеров; хотя сомневаюсь и в успехе подобного «символического» театра.
Когда в начале века были предприняты попытки его осуществления, этим занимались люди, выросшие на лучших образцах реалистического искусства; мощная реалистическая культура могла позволить себе роскошь самоотрицания. На какой же «базе» строить нынче «символический» театр – я не знаю, я ее не вижу. Вижу, что на сцену выходят актеры, не знакомые с азбукой сценического реализма, и собираются играть борьбу Бога с дьяволом в мировом масштабе. Или всеобщий нравственный кризис. Или еще что-нибудь, столь же удаленное от жизненной и сценической правды. Но возможно ли, не одолев арифметику, браться за алгебру? Не умея создать простого, понятного человеческого характера, пытаться сыграть невиданные обобщения?
«Человек – очень прочная вещь», – говорит в пьесе А. Червинского «Счастье мое» Виктория, используя модель человеческого глаза в качестве молотка. Не будет большой ошибкой добавить к этой «концепции человека», что человек – все-таки очень сложная вещь. И когда некоторые актеры Пушкинского, не используя собственную реальную человеческую сложность, на сцене превращаются в плоских, одномерных, бескрасочных кукол, становится как-то обидно за сценическое искусство, которое на нашей земле все развивалось, все прогрессировало и вдруг с небывалой энергией стало утекать.
Самое интересное, что ничего мистического, рокового и инфернального в этом процессе не было. Если мы говорим о развале или падении чего-либо в какой-либо области, то прекрасно понимаем, что у каждого развала есть имя и фамилия либо имена и фамилии. Почему этих фамилий так много, почему они взялись служить именно падению, а не возвышению? Да почему вы думаете, что они служили падению? Они служили своим целям и зачастую даже и не предполагали, что из этого получится какой-то развал. Более того, им не так-то просто понять, что результатом их деятельности стал развал, а не расцвет.
Проблема старых театральных организмов стояла и стоит по сию пору остро. Как вдохнуть новую душу в отмирающее по естественным законам театральное «тело» – никто с уверенностью сказать не может. В общем, тяжелое, мучительное это дело, и попытки его делать, конечно, заслуживают внимательного и сочувственного отношения. Но не от природной злобности выбираю иное отношение к Пушкинскому театру – я убеждена, что тут-то делали большей частью совсем другое дело, которое давалось куда легче, куда проще и даже, можно сказать, веселее.
Если у кого-то, скажем, начальник является человеком, совершившим недостойный поступок, нельзя драматургу делать из одного этого факта далеко идущие выводы, бросающие тень на всю нашу действительность, и навязывать эти выводы зрителю. Есть такое выражение – «зона комфорта». Так вот, жизнь человеческая должна быть в этой зоне (И. Горбачев. Стратегия счастья // Театральная жизнь. 1981, № 4).
Игорь Олегович Горбачев – с 1975 года художественный руководитель театра, народный артист Советского Союза, режиссер, актер, много играющий в театре и кино, театральный публицист, охотно рассуждающий о назначении театра вообще и Старейшего театра в частности… Сюжет о его творческой судьбе – это, в сущности, вариация на тему вечного сюжета о «дорогах, которые мы выбираем»… а впрочем, точно ли мы знаем, кто тут кого выбирает: мы дороги или дороги – нас?
…На премьеру «Сирано де Бержерака» я шла, уже предупрежденная ленинградскими газетами, что главное в Сирано – Игоре Горбачеве – это жажда порядочности и неистребимая нота романтизма. Три действия этого спектакля продержали меня в состоянии непрекращающегося изумления, но не потому, что актер заразил меня жаждой порядочности и пронзил неистребимой нотой романтизма.
Спектакль оформлен как лирическая исповедь Игоря Горбачева. В прологе на занавес проецируют сначала виды Старейшего театра, затем фотографию его художественного руководителя; в это время звучит голос Игоря Горбачева, читающий пространный монолог в стихах. Он рассказывает о том, что Пушкинский театр всегда боролся за правду, добро, красоту и шел трудным путем под взглядом недобрых глаз. Далее актер сообщает зрителю, что он всегда мечтал сыграть Сирано, однако приходилось играть совсем другие роли, и теперь он решил показать, как бы он сыграл эту роль, будь он молод.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?