Электронная библиотека » Татьяна Степанова » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Птичка Ноя"


  • Текст добавлен: 27 июля 2017, 13:20


Автор книги: Татьяна Степанова


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Татьяна Степанова
Птичка Ноя

В оформлении использована графика Марка Шагала


© Татьяна Степанова, стихи. 2014

* * *


«По бездорожью дорогу ищут охотники за чужой дичью…»

По бездорожью дорогу ищут охотники за чужой дичью,

глиняной поступью, сумрачным днем, ненавидя повадку птичью.

Маленькой герде зеленую милю няня пророчит качая,

«няня, на железном стуле, вот там, привязывают моего кая?»…

У всех сон – арабская вязь, алеф – омега, птица,

а твой – в левом полушарии серны может легко уместиться.

«Что будет, если песчаную рыбку-бананку…»

Что будет, если песчаную рыбку-бананку,

невзирая на обещания исполнить потайные желания —

вывернуть наизнанку?..


«Из коленной чашечки Давида вырос женьшень…»

Из коленной чашечки Давида вырос женьшень —

мигрень для евреев и неплохая мишень

для страждущих о первородстве.

Первый цвет срезан

красавицей, грезящей с младенчества об уродстве.

Стрелка часов развернута на восток. «Ты лети, лети, лепесток,

никого в дороге не слушай, авось незамеченным —

над морем, над сушей… обернешься вокруг земли, в плен

по велению сердца бери» —

царственный шепот, кинора янтарь,

из тысяч увязших в пустыне – очнись хоть один бунтарь…


А на поверхности тихо, за корнем жизни строго следит ворона,

да в призрачной зыби мертвого моря мерцает золотом

чья-то корона.



Созвездие ариадны

Наплакавшись так, что икает и вздрагивает

солнечный заяц, пойманный бегло сквозь прищур

белесого по-детски, выцветшего, некогда русалочьего

старушечьего взгляда.

Растворяется нить в пиале пчелиного яда.

Уличив в невежестве медвежьем минотавра,

ариадна разносит прялку в щепы.

А дальше —

нелепы альцгеймера сны: до самого рассвета березовой горькой весны,

сухой лапкой чесать мертвого зверя за ухом

и больше ни сном, ни духом не бояться, ни духов, ни снов,

лишь на стертой коже низкого неба, в сердцевине,

основе основ —

успеть ухватить край подола Того, Кто давно к полету готов.


«Когда осенний ветер, перепутав…»

Когда осенний ветер, перепутав,

вместо дерев багрянца

снимет черепиц кармин

и унесет в гнездо своим трофеем —

догнать его едва ли мы сумеем;


когда рассерженный петух,

лишившись утреннего глянца,

вдруг обернется птицей рух —

казним за наглость самозванца;


когда звериное чутье не подведет,

тигр станет братом

бахчисарайским водопадам

и назовет себя евфратом, —

эта несвобода,

блошиная порода слов,

не встретит весело у входа

и не заменит детских снов.


«Детективы-невежды считают…»

Детективы-невежды считают,

что совершенное убийство —

когда на трупе

множество маленьких дырочек

и ни одного следа.

Не беда,

что мертвец изо всех сил мычит

и указывает подбородком

на окно,

туда,

где звезда

делает вид,

что спит.

Кто его услышит,

того, кто не дышит.

«Клетка, которую построил маргинал джек…»

Клетка, которую построил маргинал джек,

просторнее и крепче вигвама,

свитого наспех из заточенных осиновых кольев

и всякого домашнего хлама.


Дивная открывается из нее на мир панорама,

застывает на губах восторженно «хари рама»,

у смотрящего в порядке очереди из-за решетки

первый раз появляются в голосе человечные нотки:


«Не ты ли, жено,

поборов ремарковский страх ранней чахотки,

была какое-то время моей бесценной находкой,

делящей кровь, кров и тарелку жидкой похлебки

со мной, а за моею спиной —

с преданным елочным другом

из гэдээровской новогодней коробки»…


Клетка, которую построил маргинал джек,

предполагает всего один бессонный ночлег,

желающим на время забыться выдают очки 3D,

чтобы увидеть объемно

происходящее даже в улан-удэ.


Как на ладони – винные погреба прованса,

жадно дорваться до них

и при этом остаться в живых – нет никакого шанса.


Детское изумление престарелого пленного ганса:

«Оказывается, человек человеку не друг и не враг,

избегая рабских поклонов и военных атак,

вполне можно жить, не вторгаясь в чужой предел,

я именно этого когда-то хотел, очень хотел…».


«На сегодня достаточно» – не сказал, но устало подумал джек,

строивший клетку всего на одну лунную ночь, никак не на век.

Сквозь карман с хрустальным звоном прорастали бобы,

до неба джеку оставалось три долгих дня ходьбы.

«У самого синего моря песок – золотая пыль…»

У самого синего моря песок – золотая пыль,

терпкость незрелых оливок, ркацители бутыль,

осушенная вчера проходящим бродягой,

слывшим среди приятелей грязнулей и скрягой.


В детстве нет пристрастия любоваться закатом,

потому от тоски спасаешься придуманным братом,

исходя из настроения, индейцем или пиратом.


Сопя и сталкиваясь просоленными вихрами,

уговор железный – молчать, не пугая радость словами,

строгий наказ потомкам и вера в чужую свободу

с прядью волос уходят бутылкой в воду.


А стемнеет когда, в офицерской шинели – в кокон,

да подальше от темных запыленных окон,

за которыми тает тоненький контур брата,

засыпая, не разобрать, индейца или пирата.


«По прибытии домой, говорят…»

По прибытии домой, говорят,

дают дня три

на то, чтобы пристально рассмотреть

– что скрывалось внутри

тщедушного тела,

прежде чем пришьют вечное дело.

Это именно тот случай, когда время

больше не измерить ни на минуту, ни на глаз,

просто прожить три долгие

мучительно знакомые жизни

в лабиринте «здесь» и «сейчас»:

первую детскую обиду,

жаркие температурные слезы

и в ромашковом стылом чае

лепестки дворовой пепельной розы;

нарочито небрежно перелистнуть страницу,

успев зажмурить глаза там,

где про любовь, а потом – смерть и больницу.

(Мама, мама, может быть сделать вид,

будто я никогда не рождался

и просто маленьким и недоразвитым в чреве твоем

остался?!..)

И вот когда колокольный звон и монотонный голос

плачущих над головой

станет тонким как волос,

спешно сбрасывая прилипшие кожаные одежды,

едва успевая, спотыкаясь, без всякой надежды,

полететь по золотому пшеничному полю —

на волю.


«Десница командора недолго тяготит плечо…»

Десница командора недолго тяготит плечо,

и потому на сердце у вдовы и весело и горячо.

«Собственно, почему я должна все время бояться,

если мой муж мертв и не хочет со мной остаться, —

нервно оправдывается Анна

перед журналистом местной газеты,

стряхивая на острые колени

пепел сигареты, —

оставьте меня в покое, и не давайте советы».


(А за окном – затяжная зима

укрыла плотной белой попоной дома…)


У донгуана довольно нелепый вид,

пока он в кровати Анны без шпаги лежит

и жалобно просит принести фестал,

сетуя на слабый желудок и на то,

что слишком устал.

Лифт из ада медленно подымается на третий этаж,

командор при жизни был повесой и любил эпатаж.


(За гробом все остается в силе,

ценное не пропадает в тесной могиле).


Внятно и страшно в замочную скважину проговорил:

«Люблю тебя, мое сердце, как и раньше любил».

До смерти донгуана этим напугал,

погрозил каменным пальцем,

и навеки пропал.


Анна никому больше не откроет дверь,

в полной уверенности – в каждом живет зверь.

Печь топит фолиантами из кабинета командора

и держится подальше

от темного и стылого коридора.


«В книгу вымышленных существ…»

В книгу вымышленных существ

из самых разных веществ

(в переиздании 21 века,

где мало что осталось от заветного человека)

по странной забывчивости не внесен адам,

блуждающий до сих пор по цветущим садам,

из ленивой мужицкой привычки

быть последним на дневной перекличке.


«Где баба твоя?» – спрашивает Бог,

нервно обходя небесный чертог.

«Вроде давно живет со змием» —

беспечно отвечает адам,

глядя в карманное зеркальце

и чешуе удивляясь сам.


Животному миру награда

за обездушенность во веки веков —

пара острых надежных клыков

и не придуманный изначально

список смертных грехов.

«Ну и что, – сказал, проведя по голым деснам

раздвоенным языком, адам, —

даже такое сомнительное бессмертие —

никому не отдам».



«На довоенном снимке будничный рассвет…»

На довоенном снимке будничный рассвет,

затертой сепии янтарь, и смерти нет.


Потомок кровной генетической боязни

не вовремя приехать к месту казни

и в первородной массе мертвых тел,

найти незримый свиток личных дел

несбывшейся и призрачной надежды,

где окрики немецкого невежды,

для безмятежной гретхен кравшего одежды

еще с живых, —


когда заходит речь о несвятых святых —

нечувствием болеет дух и говорится вслух

не больше двух правдивых слов,

и к худшему давно готов.

Птичка Ноя

Нефритовая молчаливая птичка,

преступив дурные привычки

больных стокгольмским синдромом,

изменила своим хромосомам,

кое-как вырвавшись из сущего ада,

в первые минуты этому почти не рада,

тяжело отдышавшись, принимает награду:

масличный лист, ночные огни

и сухую ограду,

за которую больше клювом ни-ни,

если хочет продлить свои дни…


В это же время послушный Ной

рассчитывает звериную паству

на первый-второй,

и, слушая долгий протяжный вой,

понимает: в этой стае он один – чужой;

через ветра плач и дурноту,

примут ли, Бог его знает, в каком порту…


Ангел одиночества – двухголов,

без всяких на то законных основ,

только возомнишь, что до конца пути,

проводнику одному не дойти,

как высоко-высоко над головой

появляется тень, той, другой,

нефритовой половины души.

«Только никуда не спеши…» —

вытирая глаза, шепчет Ной,

и голубиное эхо:

«Я навеки с тобой».

«Мой Бог…»

Мой Бог

не допускает промедлений

в минуты непринятия решений,

и в полумраке, с головой укрыт плащом,

грозишь второму «я» слепым мечом,

и крест творишь свинцово, неподъемно,

и сам себя бросаешь, вероломно

объявив конец войне.

И гадок сам себе

уже вдвойне.

Вторая половина ночи тише,

забыты сны, ниспосланные свыше,

и совесть, в виде сытой серой мыши,

молчит и спит.

Рассвет все ближе.


«На далеких просторах, невидимых глазу…»

На далеких просторах, невидимых глазу,

тень эвридики определима не сразу;

сурдопереводом, предельно ясно,

харон приказывает по-гречески властно —

вернуться в лодку.

Но все напрасно.

«Она так прекрасна…» – плачет орфей,

роняя бесценную ношу

у самых дверей.


От театрального действа захватывает дух,

и рукоплещет зал – пока не исполнит петух

привычный утренний намаз,

состоящий из двух-трех невнятных куриных фраз.


На шее болтается связка ключей

от череды комнат бессонных ночей,

щедрой рукой списаны все долги

и у порога лежат бездыханно враги.


Из двух горизонтов выбираю второй,

за дымной горой, за кротовой норой,

в детстве утерянный,

теперь навсегда мой.


«Нерешительный стук в окно…»

Нерешительный стук в окно…

Город в глубоком сне, на небе еще темно.

В колени впивается хвоя, мелкий песок,

и мысли злой мышью прогрызают

больной висок.

На рассвете (не говори что это не так) —

особенно странен ватный

медлительный шаг.

«Позволь сказать тебе в самый последний раз:

венец избранничества – он не для нас,

передай его тому, кто не так устал,

а нас весь этот кровавый цирк

давно достал…

Ну что тебе стоит полюбить другой народ,

отправить его в пустыню,

в безнадежный поход,

за это время мы мирно взрастим сынов,

избавив жен от тревожных и вещих снов…»

Немые ответы утренней тишины

глухими толчками крови

едва слышны:

«Одним дарую выход, другим – вход,

и никогда не будет наоборот».

В тысячный раз, тяжело подымаясь с колен,

молчишь,

возвращаясь в назначенный плен.



«Смертельно усталая голова…»

Смертельно усталая голова

магрибского джина

дремлет в изумрудной бутылке

своего паладина,


не исполняет больше желаний и не берет заказов,

не внемлет молящим о смерти

больным проказой.


Золотой город отдан врагу без тяжелого боя,

с трудом нашли на задворках

одного героя,


да и тому – лет семь или восемь от роду,

из самой порченной, черной,

упрямой породы.


Осталось немного – вещи сложить в кибитку

и выйти в полдень из города. Оглянуться —

и никогда больше

не пожелать

вернуться.

«В детском эдеме…»

В детском эдеме

шум, визг, пестрота.

От древа жизни осталось всего два куста:

левый и правый.


Под левым лежит мертвый

лукавый.


Сквозь зажмуренные веки

текут хрустально-сахарные

реки,

в кулачках зажаты пятаки,

на монпансье и другие пустяки.


Пока дозорный спит поверхностным

сном,

можно играть с огнем,

лихо летать над домом

и баловаться

флибустьерским ромом.


А в остальное время – терпеливо ждать,

когда допустят отца или мать

в небесные салочки,

как в детстве,

вместе сыграть.

«Неожиданно дрогнул сегодня…»

Неожиданно дрогнул сегодня

каина голос,

авель найден не просто живым,

ни один волос

с головы его не упал.

В телефонной трубке каин задыхался и рыдал:

«знаешь, за эти пять тысяч лет,

что брат мой пропал,

семь раз в воде икара хоронил дедал,

якорь к ногам привязывал, но икар

упрямо всплывал;

я видел сети полные ядовитых рыб,

их ели дети поморов и никто не погиб;

авель вырос, его тяжело признать,

тяжело почти так же, как потерять…»

В доме скорби кем-то обрезан

телефонный шнур,

санитар с детства закован в латы,

бледен и хмур,

на тарелке россыпью дымчатый

виноград,

да записка желтеет:

«Ты не виновен,

брат».


«Над безвидной и темной землей…»

Над безвидной и темной землей

тревожен эльдилов тысячный рой,

слепят керосиновым светом глаза,

плечи устали держать небеса.

Можно отмахнуться от них рукой,

можно терпеть, пока другой

знак подадут, перед тем как решить —

жить как и прежде, или не жить.

Тяжело дожидаться иного рассвета,

не став бесконечностью божьего лета…


«Стоит тюрьма. В темнице – сума…»

Стоит тюрьма. В темнице – сума,

в ней вольная грамота

для приросшего к решетке раба,

которого нужно повесить

еще до того, как скажет,

что это его судьба.

Вересковое поле, мед, молоко, вино,

захочет – постелет под ноги золотое руно,

а не захочет – на мерзлой чужой земле

будет готовиться к предстоящей зиме.

Невольному воля снится в ночном бреду,

гладит цепи и горестно шепчет: куда я пойду…



«На позолоченной ладони мертвой цыганки…»

На позолоченной ладони мертвой цыганки

нет больше линий,

перешеек жизни сравнялся с протоком

синей как ночь удачи – не иначе, как в далеком цыганском раю

ромалэ давно заунывно звали сестру свою.


В деревянном доме накрыт стол для троих гостей,

кудрявые дети не плачут, но и не ждут благих вестей,

и сарра, прикрыв рукой беззубый рот,

с горячечным жаром оправдывает свой беззаконный род.


Униформа гонимых ветром всегда мала —

не хватает лишь одного крыла.


«В багровом отсвете песка нет ни огня, ни красоты…»

В багровом отсвете песка нет ни огня, ни красоты,

хватает места одному,

и ни во что еще не веря,

лежать нагим, ничком, в неведомой пещере,

и, если повезет, к утру

(на миллионный стан – не крупная потеря)

очнуться, пусть не призраком, не зверем.

Сухие губы манну не находят,

ладонь Его тверда:

веди, веди меня туда, куда потерянных приводят…

И на рассвете плачут ведьмы с такой тоской, как никогда.

«Оказывается, от меня зависит…»

Оказывается, от меня зависит,

состоится завтра битва

при армагеддоне

или нет.

Сосед, увидев рассвет,

решит, что это обычное дело.

Подумаешь, тело чуть-чуть охладело;

а вдруг оживет и, наконец,

заговорит

о самом важном,

об одиночестве тончайшем, бумажном.

Виноградная лоза свидетель:

ноль – единственная

найденная

с утра добродетель.



«Оказывается, Карл кораллы…»

Оказывается, Карл кораллы

не воровал у Клары.

Она сама легчайшим жестом

оборвала нить,

на бусинах гадая «жить или не жить».


До середины сумрачного леса дойти —

билет в один конец,

купив у фермера обрез

и соль. Долой свинец.


У Клары осень в потайном ларе

хрустит листвой,

и не пугает

за спиной

протяжный чей-то вой…

«В доме пенелопы играет живой…»

В доме пенелопы играет живой

джаз.

Сонный евнух томно крутит на палец кудри,

похоронив надежду сменить фальцет

на бас.

Времени ход остановлен,

стрелки часов по-осеннему шуршат вспять,

неугомонный посыльный

несет третью депешу от одиссея:

«приезжать или не приезжать?»….


Сливово-джемный густой гудрон – маска

всегда одна,

неусыпный творец зорко следит за ней из своего

голубого окна.

У плодов древа жизни настоящего аромата нет,

нёбо горечь впитало и призрачный отсвет, не свет.


Придумав истории странный альтернативный конец,

надеясь на чудо, как каждый поэт и беглец,

боковым зрением продолжая порождать

крылатых химер,

на стылом иосе зябнет и просит смерти

хворый гомер.



Страницы книги >> 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации