Текст книги "Река (сборник)"
Автор книги: Татьяна Толстая
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Я в гроб сойду, и в третий день восстану,
И как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.
И стоять скучно, и ноги устали. В конце концов, Он уже воскрес, и Его там нет, а только одна пустота. Ну не откроют так не откроют… Нет, открыли. Внутри часовни – два крошечных помещения. В первом – камень. Путеводитель, вдруг оставив обычный скепсис, говорит: «Возможно, это часть того круглого камня, закрывавшего вход в гробницу, который Ангел откатил в сторону». Откатил. Ангел. Как автомеханик.
Во втором – Гроб. Склеп. Выдолбленное в скале каменное корытце, – смертное ложе. Каменная полочка, каменные стены. Все сплошь в букетах цветов, в расшитых пологах и подзорах, ковриках, занавесочках. Шитье золотом по багряному. Жар свечей, лампад, но камни на ощупь все равно ледяные, поблескивают и лоснятся, затертые миллионами ладоней и губ. Эти свечи, и цветы, и домашние какие-то на вид, сельски-нарядные коврики как будто пытаются побороть давящую громаду камня, раздвинуть смертную тьму. Трогательно… но все мелькает лишь на миг, сзади топчутся нетерпеливые, и у Камня Ангела стоит и смотрит страшным византийским взором неулыбающийся священнослужитель, готовый облаять замешкавшихся. Отчего это православные попы так немилостивы к людям?.. – А ты веруй, – говорит во мне паломник. – А вы на меня не орите, – говорит во мне турист.
На воздухе чувствуешь облегчение после тесноты и суеты Храма и смутное чувство пристыженности: полагалось испытать подъем чувств, а подъема не вышло. Именно в Храме – ничего не вышло. И в Гефсиманском саду не получилось. И на Крестном Пути. А где-нибудь на повороте улочки, или когда глядишь с горы на башни и купола, или когда просто подъезжаешь к предместьям Иерусалима, и город, кажется, висит у тебя над головой, или когда забредаешь в какой-то дворик, а там тишина, воркует горлица и висит белье – тогда вдруг иногда охватывает то чувство близости к святыне, которое, кажется, запросто дается вот этим моим случайным спутникам, – только что они препирались и толкались, и вот вышли просветленными и притихшими. Ибо их есть Царствие Небесное.
Саша бодро взмахивает зонтом, и наш гурт плетется за ним.
– Вот теперь вы можете покупать! Вот и магазин! Сейчас вам дадут талончики. Помните: по талончику все за полцены. По-о-олцены любые предметы, включая золото! Прекрасные товары, одобренные Министерством туризма.
– Фсё долляр бабалям! Фсё долляр бабалям! – по-русски кричат продавцы.
– Все стоит полцены. Вы не поняли? – нервничает Саша. – Специально же для вас! Пополам! Ну?..
Но паломники садятся снаружи на ступеньки, вытягивают усталые ноги и думают о своем. Глаза их видели святыню, и тайваньского мусора им не нужно.
* * *
«Голгофа» значит «череп». Гора, или скала, на которой был распят Спаситель, по форме, видимо, напоминала мертвую голову. Казни совершались вне городских стен, так что Голгофа находилась за городом, где-то поблизости от стены. Храм же, воздвигнутый над Голгофой и Гробом, находится внутри стен. Проблема в том, что точно неизвестно, где проходили стены во времена Иисуса. Местонахождение Голгофы освящено традицией, так что если бы было доказано с археологической, с исторической точностью, что «наша» Голгофа – ненастоящая, то это все равно не поколебало бы ни одного верующего католика, ни одного православного. Если наука отрицает наши святыни, то тем хуже для науки. Тем не менее раскопки под руководством Императрицы Елены в 326 году тоже были вполне научными. Результаты их не выдуманы, а вполне осязаемы и наглядны: вот скала, вот могила, вот цистерна с остатками крестов… А сколько таких скал, могил и цистерн в Иерусалиме, построенном как одно здание, прослоенном этажами культур, просверленном на огромную глубину катакомбами, пещерами, ходами, тайными лестницами! И чем одни археологические раскопки лучше других?
Православный паломник конца двадцатого века, пожалуй, сочтет оскорблением, сочтет кощунством сомнение в местонахождении Голгофы. Пусть же он представит, будто на дворе – 325 год Р.Х. И Елена еще только собирается в свой долгий путь, и могила Христа находится где-то там, а где – точно неизвестно. Разве не волновало бы его, как это волновало Елену: где же именно, чтобы без ошибки, без обману?
В 1882 году британский генерал Гордон, любитель-библеист, решил, что он нашел настоящую Голгофу. Буквально в нескольких шагах от городских ворот (Дамасских), вне стен, он нашел скалу, поразительно похожую на человеческий череп. В этой невысокой, но довольно заметной скале и сегодня видны впадины – небольшие пещерки, расположенные как глазницы и – в самом низу – проваленный рот. На фотографиях начала века эти темные впадины видны очень отчетливо. Неподалеку от скалы, еще в 1867 году, была найдена гробница, высеченная в скале, схожая с той, что сейчас считается Гробом Господним. Евангелие говорит: «На том месте, где Он распят, был сад» (Иоанн 19:41). Рядом с гробницей действительно нашли цистерны для масла, для воды и винодельню: стало быть, здесь действительно были виноградник, оливковая роща и некий сад, требовавший воды для орошения. Иосиф Аримафейский, богатый человек, выпросил тело Иисуса и похоронил его в новенькой гробнице, которую он готовил для себя. На внутренней стене гробницы высечен крест.
«Ему назначили гроб со злодеями, но Он погребен у богатого» (Исайя 53:9).
В 1894 году в Англии образовалась Община Сада Гроба Господня. Община купила участок земли, где находится гробница, и сейчас тут – сад. Это место называется «протестантской Голгофой», и наши паломники сюда не ходят. И напрасно. Это удивительное место.
Не гордыня ли: полагать, что мы точно знаем, где, что и как происходило, настолько точно, что не хотим прислушаться к мнению, отличному от привычного? Протестантская Голгофа возвышается в минуте ходьбы от городских стен, в скромном и грязном месте, она нависает над вонючей автобусной станцией, удушаемой автобусными выхлопами. Земля под ней заасфальтирована, и «рот» черепа почти закрыт слоем асфальта: видимо, Община Сада почему-то не купила в свое время скалу с окружающим участком. Внизу – кошмар и грязь Восточного Иерусалима, арабского квартала, пропитанного запахом дешевых лавок. «Глаза» черепа заросли травой, а на вершине скалы – радиомачта и какой-то забор. Ни бронированного стекла, ни поцелуев, ни храма. А кто сказал, что место казни должно быть нарядным?
Зато гробница окружена восхитительным садом. Сюда не доносятся звуки города, здесь благоухание, цветы, чистые дорожки. Сама гробница, высеченная в белой скале, тоже чистая и – естественно – пустая. Люди заходят – постоят – и выйдут, никто не толкается и не крестится, – но протестанты вообще не толкаются и не крестятся.
Зато они поют. На тенистой, окруженной цветами и деревьями площадке стоят стулья, и хор паломников из Швеции, из Голландии, Англии, Германии, Америки, Финляндии, – разные, – ангельскими, или сиплыми, или какими Бог послал голосами поют псалмы, раскрыв книжки. Когда встречаешься с ними глазами, они вежливо, сдержанно улыбаются. Здесь все другое, здесь нет ни слез, ни истерики, ни вдохновения, ни кликушества, ни воспаленной суеты, такой родной и привычной. Тут все как будто бы немного бесстрастно. Но как мы смеем судить, и как заглянуть в чужую душу, и кто бросит хоть наималейший камушек в этот райский сад, с любовью, с такой любовью – с другой любовью – возделанный самыми непонятными, самыми таинственными существами: другими людьми? Теми, ради которых, собственно, Он и потрудился прийти?..
…И вот он стоит вокруг нас,
И ждет нас, и ждет нас.
Русская речь
Сирень
В России поэт – Пушкин, фрукт – яблоко, куст – сирень. Можно сказать, куст всенародный, демократический, повсеместный, пригодный как для правонарушительного обдирания в городских скверах, так и для спокойного цветения на дачах. В давние годы, помню, я привезла с дачи в город, на свадьбу сестры, такой оглушительно огромный букет темно-фиолетовой сирени, что меня на Финляндском вокзале остановили менты: не могли поверить, что я не вандализировала сады Лесотехнической академии в Кушелевке. Свадьба – любовь – юность – сирень, и все это отцвело уж давно. Сирень – это всегда «давно», это когда все в прошлом, и уж не вернется боле! Увы! Давно, далеко! Не для меня придет весна! Хотя – как посмотреть.
Сирень в России появилась в восемнадцатом веке, но в моду вошла с середины девятнадцатого: стали закупать и высаживать французские сорта, и, наверно, не было такой усадьбы, где бы лиловые и белые кусты не теснились у крыльца. Вся вторая половина золотого века тонет в сирени. Фет, Тютчев, Гончаров, далее везде; художники Поленов, Максимов, далее везде. Май, распахнул окно, вдохнул – «об отчизне я вспомнил далекой»… (К.Р.) «Открывая окно, увидал я сирень, // Это было весной – в улетающий день» (Блок). Сирень – мимолетность молодости, мимолетность чувства. Вот Обломов со своей надоедливо бодрой Ольгой возятся над сиреневой веткой, увлеченные старинной и упоительной любовной игрой «тупой, еще тупее»:
«Что это у вас? – спросила она. – Ветка. – Какая ветка? – Вы видите: сиреневая. – Где вы взяли? Тут нет сирени. – Это вы давеча сорвали и бросили…»...
«Что это? – спросил он, оторопев. – Вы видите – ветка. – Какая ветка? – Сиреневая. – Знаю… но что она значит? – Цвет жизни и…»
Но любовь проходит, «сирени отошли, вчера отошло, и миг отойдет, как сирени».
«Что же стало с Обломовым? Где он? Где? – На ближайшем кладбище под скромной урной покоится тело его, между кустов, в затишье. Ветви сирени, посаженные дружеской рукой, дремлют над могилой…» (Знает ли «дружеская рука», что сирень предпочитает суглинистую почву? На низких сырых местах необходимо дренирование почвы и подсыпка земли. Сирень хорошо растет на почвах с РН 6,5—8, поэтому кислые почвы известкуют. Первую подкормку проводят рано весной, как только начнут отрастать побеги. При этом вносят полное минеральное удобрение: 20—30 г аммиачной селитры, 30 г суперфосфата и 15—20 г хлористого калия на одно растение и заделывают на глубину 10—15 см. При подкормке минеральные удобрения лучше вносить вместе с раствором навозной жижи или коровяка. Тогда все будет хорошо).
Сирени становится все больше и больше, – вот и на кладбище ее высаживают, вот и дворянские усадьбы угасают, – «Все в прошлом» – картина Максимова, где старуха в кресле оправдывает название полотна, а над ее головой – половодье цветов. Тоже кладбище своего рода. А потом она разрастается по деревням и селам, так что и Есенин запросто пройдет сквозь нее по своим крестьянским надобностям:
По-прежнему с шубой овчинной
Иду я на свой сеновал.
Иду я разросшимся садом,
Лицо задевает сирень, —
и Набоков, ностальгируя, вспомнит «захлест сирени станционной», то есть к 1918 году она уже станет таким же бытовым кустом, как рябина, о которой тоже хорошо угрызаться на чужбине. Сирень – это такая весенняя рябина, обратная рябина, только ненадежная и быстро вянущая. В общем, к началу серебряного века сирень можно было специально не замечать, привыкнуть, но серебряный век, падкий на все лиловое, вцепился в нее как в символ иного бытия, как в эротически-томный, декадентский, бесплотный, наркотически-лунный, ядовитый, пьяный и головокружительный изыск. Сначала Эрос: «сирень – сладострастья эмблема», «припадая к цветам сирени лунной ночью, лунной ночью мая», «в грезах безумья, в снах сладострастья есть у сирени темное счастье – темное счастье в пять лепестков», «пьян сном сиреневых ветвей», а потом, натурально, Танатос: «и ходить на кладбище в поминальный день, да смотреть на белую Божию сирень»… «Плачут сирени под лунный рефрен». «Художник нам изобразил глубокий обморок сирени». «Сирень» Врубеля – это вам не уютненький поленовский «Бабушкин сад», это бездна. Первая его «Сирень» еще розовая, вторая уже фиолетовая: пошли блоковские «лиловые миры», провалы в вечность, предвидение катастроф. Мелким дождем – могильные сиреневые крестики, осыпающиеся на кладбищах, «ты пришла меня похоронить… ты пахнешь, как пахнет сирень». «И кладбищем пахла сирень». «Сирени запах жуток». Да, собственно, и «станционная сирень» Набокова-Сирина, сиреневого Сирина, – это тоже смерть, потому что любой отъезд – маленькая смерть, большое расставание. Кому открылось, тот предчувствовал: «оттого, что по всем дорогам, оттого, что ко всем порогам приближалась медленно тень». Придумать рифму. Ослеп Врубель, оглох Блок, бежал Набоков, бежала Тэффи, кто не успел, тот опоздал. Кто успел – тоже погас.
К мысу радости, к скалам печали ли,
К островам ли сиреневых птиц —
Все равно, где бы мы ни причалили,
Не поднять нам усталых ресниц.
Лиловые миры вздыбились и обрушились, и затопили ждавших и неждавших, и все умерло. Потом – провал. Реквизируют зерно.
Голод был, какого не видали.
Хлеб пекли из кала и мезги.
Землю ели. Бабы продавали
С человечьим мясом пироги.
Не до цветов – хотя красная гвоздика, как пролитая кровь, как обещание пролить еще и еще, уже лежит на могилах первых большевиков. Где ее берут, интересно знать? Летом, наверно, в буржуйских садиках, зимой нарезают из тряпочек и бумажек. Впрочем, есть и такое свидетельство: на Ходынке, на летном поле, еще в 1915 году засеивали кровавыми гвоздиками те места, где разбивались насмерть «авиаторы». Сирень где-то там цветет себе – что ей сделается? – но никто ее не воспевает. Некому. И как-то понемногу забывается, что сирень – это нежная смерть, – вокруг слишком много грубой смерти, а стало быть, и грубого желания жить.
И возвращается она – в тридцатые – как грубая жизненная сила, как мясо, как веник кисти Кончаловского – срезанная секатором, воткнутая в горшок. Невольно думаешь, что он, по инструкции, ухватил крепкой левой рукой Мастера пышные, здоровые ветви, и, прижав букет к разделочной доске, крепкой правой рукой Мастера размозжил нижнюю часть ветвей молотком, ободрал лишние листья, кинул в горшок два кусочка сахару, встряхнул и расправил получившееся; да и изобразил. Пышущую свежестью, румяную, тридцать шесть и шесть. И еще раз изобразил. И еще. И Пастернак ее – так же:
Пронёсшейся грозою полон воздух.
Все ожило, все дышит, как в раю.
Всем роспуском кистей лиловогроздых
Сирень вбирает свежести струю.
Здоровье. А не кладбище. И еще:
А ночь войдет в мой мезонин
И, высунувшись в сени,
Меня наполнит, как кувшин,
Водою и сиренью.
И вот тоже:
И тучи играют в горелки,
И слышится старшего речь,
Что надо сирени в тарелке
Путем отстояться и стечь.
Сирень прагматическая, сирень в горшках, кувшинах, тарелках, – потому что красиво, потому что здорово; витальная сила, украсить жилище, нарвать-наломать и любоваться, и себе, и людям, победа над слабостью, человек сказал Днепру: я стеной тебя запру! И улучшить ее! И селекция! Великий сиреневый садовод Колесников выводит сотни сортов в саду у станции метро «Сокол», неподалеку от той Ходынки, где вся земля в алых пятнах крови авиаторов, и не только авиаторов. Названия сортов тоже – эх! Победа силы и чистоты над томностью и всяким там эросом: Олимпиада Колесникова, Огни Донбасса, Лебедушка, Заря Коммунизма, Капитан Гастелло, Великая Победа, Валентина Гризодубова, Алексей Маресьев, Партизанка, Тарас Бульба. Разбился – в сирень! Без ног – в сирень! Бей так – что ни патрон, то немец! А кусты двух сортов – Знамя коммунизма и Путь Коммунизма – растут в сквере у Конгресса США. «Он вдруг спохватится: а где они? – А мы уж в сердце у него!»
Отныне она обозначает жизнь, всю жизнь – от гребенок до ног, от неуловимо-возвышенного —
Лиловое зданье из воска
До облака вставши, плывет
до пошлого и востребованного толпой:
Расцвела
Сирень в моем садочке.
Ты пришла
В сиреневом платочке.
Ты пришла, и я пришел —
И тебе и мне хорошо.
Она – и недоступная изгнаннику Россия («об отчизне я вспомнил далекой»), и вожделенная для полувыездного шестидесятника заграница («сирень похожа на Париж, горящий осами окошек»).
Она – наше все, цветок, пригодный для любого случая, русское и нерусское, персидское душистое серебро.
Наоборот
Принято считать, что русского интеллигента отличает полное небрежение своим внешним видом. Будто бы он равнодушен к одежде, и ему все равно что носить.
Неверно! Нет более внимательного, разборчивого и требовательного к внешнему виду социального типа, чем русский интеллигент. Максимиллиан Волошин так описал его:
…от их корней пошел интеллигент.
Его мы помним слабым и гонимым,
В измятой шляпе, в сношенном пальто,
Сутулым, бледным, с рваною бородкой,
Страдающей улыбкой и в пенснэ,
Прекраснодушным, честным,
мягкотелым,
Оттиснутым, как точный негатив
По профилю самодержавья: шишка
Где у того кулак, где штык – дыра,
На месте утвержденья – отрицанье,
Идеи, чувства – все наоборот,
Все «под углом гражданского протеста».
Поэт полагал, что этот «пасынок самодержавья» сгинул вместе со своим отчимом:
…размыкан был, растоптан и сожжен…
Судьбы его печальней нет в России.
Но глядя из 1924 года трудно было предсказать, что самодержавие советского разлива возвратится, а с ним и его негатив: интеллигент советский.
Видоизменяясь вместе с властью, мировоззрение интеллигента сохраняло главный стержень: отрицание и протест. Так, если дореволюционный интеллигент «верил в Божие небытие» и был материалистом, то интеллигент конца ХХ века уже вовсю молился, крестился и с вызовом пек куличи – ведь церковь подвергалась гонениям. Как только церковь возродилась и двинулась в сторону официоза с акцизами, интеллигент перебежал к меневцам. До начала 90-х интеллигент люто ненавидел коммунистов и даже обычных безвредных членов компартии, но стоило к власти придти капиталистам – готово, интеллигент уже за большевиков, оправдываясь тем, что советская власть «хотя бы о людях заботилась», и ностальгирует по рубрике «газета выступила – что сделано». Главное – протестовать против тирана, в каком бы обличье тот ни предстал, и если сейчас классического интеллигента словно бы не видно, а некоторые даже отрицают его существование, то это верный показатель того, что власть мало лютует и слабо душит.
Как же мог этот стойкий духовный протест не сказаться в костюме! Ведь одежда есть условный знак, пароль, по одежке встречают, по ней же и провожают. Одежда есть книга, текст, послание, не слишком-то и зашифрованное: каждый должен суметь его прочесть. Что надеть, например, на голову? Ясно, что терновый венец, но какой? А это зависит от сезона, но не климатического, а политического: когда власть носила фуражку, интеллигенция ходила в шляпе, за что и была бита пролетариатом, опознавшим чужака и ясно услышавшим беззвучное «наоборот». Когда власть надела шляпу (зимой – каракулевый пирожок), интеллигенция сбросила свою, заменив беретом и ушанкой из кошачьего меха. Власть демократизировалась и сшила себе аккуратненькую серенькую ушанку жесткой формы – усеченную деголлевку. Интеллигенция ответила бесформенной вязаной шапочкой. Вот вам, сатрапы! Интеллигенту никак не может быть «все равно», его мотто – «люди, бойтесь равнодушных!» На улице же Бассейной проживает не интеллигент, а чудак: вместо шляпы на ходу он надел сковороду, вот уж кому действительно все равно. Это не идеология, а клиника; так, герой документальной новеллы американского нейропсихолога Оливера Сакса вместо шляпы пытался надеть собственную жену, ибо не видел разницы.
Нет, интеллигент не рассеян, напротив: он сосредоточен, собран, он отлично знает, что нынче в моде и у кого, и его задача – круглосуточно и отчетливо находиться в оппозиции к этому жалкому, пустому буржуазно-чиновничьему мейнстриму, к этой тщеславной мишуре, к сиюминутности, к посюсторонности, к земному и преходящему. Царство его не от мира сего. Поэт употребляет точные слова: «измятый» и «сношенный», – воистину, воистину так! Можно продолжить ряд: блеклый, серый, бесформенный, однотонный, дырявый, потертый, прохудившийся, растоптанный. Настоящему интеллигенту тошно в отутюженном, неловко в новом, стыдно и тревожно в ярком. Он охотнее примет яду, нежели наденет что-нибудь лакированное. Его тянет к вещам на выброс, к тусклой цветовой гамме, к фасонам тридцатилетней давности. В начале девяностых он ездил на Дорогомиловский рынок, чтобы купить себе за три рубля черное тяжелое пальто, плохо, но крепко сшитое в пятидесятых. Плащ цвета пыльной какашки, за рубль. Летние брючата из лиловатого сатина, того самого, который шел на халаты для школьных техничек. Дело не в дешевизне, не только в дешевизне.
Интеллигент вышел из разночинцев, из поповских детей, из народа, из гоголевской «Шинели», из опаринского бульона, из раннехристианских сект, из кумранских ессеев, из первобытного и нерасчлененного хаоса, и его, как и всякого, кто покинул тепло и покой «предутренней Пещеры», тянет назад, в народ, в шинель, в утробу.
Квартирант и Фекла на диване.
О, какой торжественный момент!
«Ты – народ, а я – интеллигент, —
Говорит он ей среди лобзаний, —
Наконец-то, здесь, сейчас, вдвоем,
Я тебя, а ты меня – поймем…
Не мытьем, так катаньем интеллигент пытается протиснуться назад, туда, где «роевое начало», где «муравьиное братство», где Эдем до грехопадения, где лобные доли отключены и можно блаженно плавать в коллективном бессознательном, – там, где все, будто бы, равны как кирпичи, мудры как дети и любят ближнего с неразборчивостью верветок. На память об утраченном рае интеллигент ставит на письменный стол пепельницу в виде серебряного лаптя.
Интеллигент болезненно ощущает свою оторванность от роя, свою одинокость; его мучает рефлексия и чувство вины. В девятнадцатом веке он любил сходить в народ, дабы посеять смуту и недовольство кровососущей властью, – его неизменно оттуда вышвыривали: били, вязали и сдавали уряднику. Любил, переодевшись в мужицкую одежду, бродить среди селян, наблюдая и записывая, – его разоблачали и доносили начальству. Щедро раздавал лекарства и буквари, – рой смотрел угрюмо, злобно, набычившись, и хорошо, если не поджигал. Ложно понятая задача – угодить и мимикрировать – постоянно приводила к провалу. Ведь это чисто графская дурь: самому ходить босиком, а для крестьянина собственноручно, с умилением тачать кривые, обоюдонеудобные сапоги. Народ по понятной причине не хочет ни унижаться, ни опрощаться, – куда уж дальше-то. Он хочет заказать себе тонкие лаковые сапожки со скрипом, ярко-розовую рубаху и, завив кудерь винтом, гордо, как индейский петух, пройтиться по прешпекту. Разбогатев, он желает кататься туда-сюда в коляске, давить публику колесами, дарить мадамкам яхонты, сорить рублями, лакать разноцветные вина и увеселяться громкой, разухабистой музыкой. Народу любы люрекс, парча, платья с красными маками размером с блюдце, золотой зуб. Он дает дочерям имена: Анжела и Эвелина.
Интеллигент всего этого совершенно не понимает. Вульгарность народа его ошарашивает. Зачем так глупо? Зачем так громко? Зачем так ярко? Кто все эти неприятные люди?! Настоящий народ не таков, он тихо и мудро стонет где-то там, под сереньким нашим небом, за печальными перелесками, беспомощно уронив руки-плети. Червь ему сердце больное сосет. Догорает лучина. На ногах цепи. В глазах неизбывное. Он очень добр. И он никогда, никогда не матерится, а плохим словам на букву «х» его научил хан Мамай.
И поскольку настоящий народ непрерывно стонет, а к себе не пускает, то что остается порядочному человеку под углом гражданского протеста? Тихо ходить, скромненько одеваться, очень сочувствовать. Зря не раздражать. И намекать властям предержащим о своей солидарности с народным горем. Не галстук, а черная водолазка под мягкий либеральный пиджак. А лучше кофта. Но можно и замшевую курточку, лишь бы гляделась ношеной и пожухлой. Свитера крупной, небрежной вязки, – отсылка к власянице или кольчуге; кожаные заплатки на локти – ведь Титы и Власы немыслимы без прорех. На хорошее рубище денег не жалко, – для интеллигента деньги вообще не имеют никакого значения, – и поэтому самый любимый модельер у интеллигента – Вивиан Вествуд.
Любящее сердце никак не хочет поверить в невстречу. Поймать народ за рукав, посмотреть в глаза, шепнуть: «я с тобой…» Интеллигент последнего десятилетия опять пришел на свидание – одинокий, как Лили Марлен под фонарем – туда, где, может быть, пройдет ненароком любимый. Он купил избу, содрал пластик и обои, повесил на стену прялки и иконы, на окошко – занавеску с синими петухами. Собрал грибов, засолил. Все сделал как надо. Вечерами он ест гречку деревянной ложкой, играет в «скрэббл» и ждет.
Может, народ свернет на проселок с большака, распахнет дверцу своего «Ауди», сдернет картуз от Версаче и отвесит интеллигенту низкий благодарный поклон.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.