Текст книги "Нетландия. Куда уходит детство"
Автор книги: Тимоте Фомбель де
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Тимоте Де Фомбель
Нетландия. Куда уходит детство
Издание осуществлено в рамках Программ содействия издательскому делу при поддержке Французского института
Cet ouvrage a bénéficié du soutien des Programmes d'aide à la publication de l'Institut français
© L’Iconoclaste, Paris, 2017
© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. ООО «Издательский дом «КомпасГид», 2018
* * *
I
Детство живет на зеленых холмах, за рекой, за кустами, за лесом, за горящим амбаром и за коридорами, выстеленными паркетом. Среди прочих дорог есть там и такие, что подводят, петляя, к самому краю, и оттуда, с обрыва высокой скалы или через решетку ограды, открывается вид на соседнее царство, страну далекого завтра, имя которой – взрослая жизнь.
Бывает, дети подходят к этой черте, выглядывают из высокой травы (она им почти по макушку), и там, в соседней долине, им иногда доводится случайно подсмотреть за смертью или за влюбленными. Виденья эти вспыхивают на солнце, подобно осколкам стекла. Они слепят глаза и тут же исчезают, укрывшись за низкими облаками.
Дети бегут обратно в чащу леса, машут луками и стрелами и наивно полагают, что напрочь забыли о том, что увидели. Однако увиденное уже посеяло в них вишневую косточку, которая будет отныне расти там, внутри.
У меня таких косточек была целая горсть. Я даже думаю, что это из-за них мы вообще растем. Прекрасно помню, как глотаешь их с изумленно раскрытыми глазами и испытываешь опасную радость от того, что незнакомые тела, замеченные в долине, вот-вот разлетятся вдребезги. Мы оглядывались по сторонам. Никто нас не видел? Как будто мы что-то украли… Подождав немного, прислушивались к происходящему внутри: как там теперь моя вишневая косточка? Что она делает в мире, невидимом глазу?
Я часто подходил к этой черте, как и все другие дети, что тайком заглядывают на территорию взрослых: видел, например, как плачет на каменном мосту моя мама в объятиях бабушки. Они не знали, что я был там, прятался на берегу. Но я же сам мог отвернуться, потереть глаза, укрыться в дебрях воображаемого, уснуть, уверить себя, что вовсе ничего не видел, броситься с рогаткой гонять скворцов, построить какой-нибудь сложный механизм, ступить на тонкий лед реки, способный выдержать лишь вес ребенка.
Я знаю: на одно незыблемое детство, на висячий сад вроде моего приходятся десятки таких, что кубарем летят с обрыва или с головой пропадают в зыбучем песке. Я вижу, как они проходят мимо – их осажденные и разоренные сады, их взгляд широко раскрытых глаз.
Я спрашиваю сам себя: кому же обязан я тем, что уцелел там, на краю обрыва детства, откуда так легко сорваться вниз? Ведь я же вырос лишь благодаря той самой ограде, и зарослям тернового куста, и строгому караулу, который неустанно несли каштаны – мы были в их тени недосягаемы и неуловимы. В тот день, когда я начал писать, мне самому досталось место дозорного на крепостной стене, и я больше не был маленьким индейцем. Теперь настала моя очередь охранять свой мир и не допускать, чтоб в нем вырубали лес. Мне верилось, что я сумею не подпустить к своим границам рев танков и треск падающих деревьев.
С тех давних пор, когда я был еще индейцем, меня терзал вопрос, в какой момент и по каким сигналам дыма над костром мне станет ясно, что настало время переходить туда, спускаться вниз, в долину. Река обрушивалась с нашего обрыва шумным водопадом – должно быть, бурный там внизу кипел поток. Однажды и мне предстояло спуститься по этой яростной реке – но вот когда?
Сегодня я не могу назвать числа и дня недели, когда произошел тот мой великий переход. Пожалуй, просто наступает утро, когда ты просыпаешься и видишь, что в глазах других внезапно повзрослел. В смятении ты медлишь… Чувствуешь, что не готов, тебе не хочется в дорогу. Но никуда не деться от взгляда, которым тебя встречают и будто оценивают, а тут еще оттуда, снизу, доносится далекий вздох, с долины веет ветер, который ты впервые ощущаешь под рубашкой, и горстка косточек от вишен где-то глубоко внутри вдруг начинает беспокоить и причиняет терпимую, но все же боль.
То, что давно тебя ожидало, уже лежит внизу горой разрозненных деталей. Тогда ты решаешь притвориться. Все начинают с этого: лишь притворяются, что выросли. Пожалуй, это лучший путь – прикидываться взрослым до конца, всю жизнь.
II
Однажды зимним утром я отправился на поиски детства. Я никому ничего об этом не сказал. Мне вздумалось поймать его живым, направить на него луч света и как следует рассмотреть, изучить со всех сторон. Я чувствовал, что детство бьется у меня в груди, что окончательно оно так меня и не покинуло. Но это был полет призрачной бабочки где-то глубоко внутри: трепет невидимых крыльев, от которых оставалось лишь немного пыльцы на руках и шее – я обнаруживал ее там по утрам.
Мне мало было говорить о своем собственном детстве, я хотел отыскать детство абсолютное, общее, найти источник цвета фиалок, с которого все началось.
Я хорошо помню тот день, когда меня охватила потребность поймать детство, зажать его между сомкнутых ладоней, как птицу в клетке, чтобы показывать другим, осторожно разводя большие пальцы: «Смотри, вот оно. Видишь?»
Это произошло со мной в середине жизни. Впереди лежало, быть может, ровно столько же лет, сколько уже было прожито. Но в этой точке я вдруг остро ощутил отсутствие детства в течении мира. Мир походил на степь, сухую пустошь, изрезанную гусеницами танков. Куда ни глянь – нигде нет даже намека на детство. Земля трещит по швам. Ну как же тут взрослеть, когда под рукой нет ни одной испачканной красным соком косточки, способной оживить бубенчик, который так давно молчит?
Я снарядился в путь, как снаряжается охотник на драконов или на химер. Ведь я не мог предугадать, чтó окажется полезным в поисках. Я все предусмотрел: взял плевательные трубки, зелья, ящички и сети, и быстрого коня, и усыпляющие дротики, и даже ложечки и щетки – как те, что ради осторожности используют археологи, когда откапывают из-под земли древние сокровища.
Я был золотоискателем, охотником-безумцем, которого зовет вперед мечта. Узкой горной тропой мы с конем карабкались вверх на отвесные скалы. На откосы падала тень моей поклажи, и сачки торчали за спиной, похожие на букет флажков.
Я понятия не имел, пригодится ли мне когда-нибудь весь этот хлам. Есть сети такого плетения, что на них можно ловить только крупную рыбу. Но есть ли ячейки, которые пропускали бы крупное и удерживали мелочь? Кто сумеет сплести такую странную сеть?
Как поймать одно только детство и сделать так, чтобы там, на дне сети, его не расплющили взрослые, которые вечно давят и удушают своим весом и значительностью?
Я верил: есть на свете страна, где детство живет в безопасности и остается прежним, даже когда мы вырастаем. Далекий, всеми забытый край. Я всюду собирал его следы. Я рисовал его карты в дневниках, но они выходили обрывочными и неточными, без масштаба и розы ветров.
На это потребовалось очень много времени. Путешествие было полно загадок и тревожило своей непредсказуемостью. Я спал при луне под открытым небом и каждый вечер, сидя у костра, дорабатывал план поисков, чтобы на следующий день не сбиться с маршрута. Я зарисовывал свое географическое положение шариковой ручкой: тропинки, границы, водные пути. В отблесках пламени я смастерил себе новое орудие: вырезал ножом рамку, натянул на эту деревянную окружность сетку из бечевки и однажды утром опустился на колени в песок у реки. Не спеша, день за днем, я просеивал песок. Мне не было дела до того, что оставалось в сетке. Меня интересовало лишь то, что просыпалось сквозь сплетенье нитей: песок тончайший, будто струйка дыма.
Это и было оно, детство.
III
Я помню тот далекий летний день, когда, вероятнее всего, покинул детство. Хотя есть у меня и четыре-пять других воспоминаний, которые оспаривают право на причастность к великому переходу. В то утро дед позвал меня к себе, в комнату на втором этаже.
Дело было в самом конце августа, и в летнем воздухе на склоне теплых дней пахло ежевикой, грозой и новыми тетрадями. С тех пор мне трудно различать три эти запаха, потому что они пробуждают во мне одни и те же ощущения: дома вокруг пустеют, и убранные на зиму часы вдруг снова бьют в коробке.
Все началось с того, что на следующий день после пятнадцатого августа летние огни внезапно залило дождем. Соседские дети стали потихоньку испаряться, один за другим. То, что[1]1
Католический праздник, день Вознесения Девы Марии.
[Закрыть] в июле было нашими домами на деревьях и шалашами, теперь походило скорее на руины погибших цивилизаций.
Комната деда и бабушки была командно-диспетчерским пунктом нашей вселенной. Одно ее окно смотрело в сторону восхода, на реку, луг и лес. Второе выходило на закат, там продолжалась речка и росли кувшинки, а еще из этого окна было видно шоссе – единственное свидетельство существования внешнего мира. Из этой комнаты не только следили за сохранностью рая нашего детства – она сама была его живым и жарким сердцем. Это была самая обитаемая комната в лабиринте из камней и черепицы, выстроенном на одном из островов реки Севр. Остальные помещения зимой было невозможно прогреть, сколько бы детей ни посылали в лес за дровами для ненасытной топки этого огромного паровоза.
Дрова и книги – вот что нам приходилось переносить с места на место, из одной библиотеки в другую, по несколько часов каждое лето. Пожалуй, эти странные поручения были единственной платой за сохранность нашего королевства и нашей свободы.
Но не прогретый воздух, не толстый ковер, не уютная бабушкина кушетка, не набитые сокровищами ящики комода и даже не крошечный цветной телевизор, однажды появившийся здесь по нелепому капризу времени (он был столь же неуместен, как микроволновка в замке Спящей Красавицы), – не это было главной силой притяжения комнаты на втором этаже.
По-настоящему радостно билось сердце всякий раз, когда мы поднимались в эту комнату, оттого что там, внутри, были дед и бабушка и что они так по-особенному открывали нам дверь.
Когда я вошел, дед оглянулся и посмотрел на меня. Он стоял перед огромным окном, красивый, как герои фильмов Висконти, в бежевых брюках с высокой талией и рубашке с закатанными рукавами. Бабушка была еще в постели, рядом с ней – засыпанный крошками поднос, а вокруг барашками книг и газет пенились волны одеяла.
В летние дни до одиннадцати утра бабушка принимала гостей, сидя в кровати. Она каждый раз многословно извинялась перед нами, как будто в этом было что-то необычное, из ряда вон выходящее – такой потрясающий и нелепый случай, что ей самой было смешно, и бабушка просила простить ее за внезапный приступ лени.
– Послушай, мой хороший, не знаю, что это со мной такое, но сегодня так не хочется вставать…
Но мы бы здорово удивились, если бы увидели ее одетой раньше полудня.
Каждое утро, всю свою жизнь, она получала завтрак в постель: его готовил дедушка и приносил ей в спальню. Как-то зимой я нашел письмо, которое дед написал бабушке в те времена, когда они были еще женихом и невестой и он только-только вернулся из плена. Я прочел там его слова: «Я сказал Вам однажды, что посвящу всю свою жизнь заботе о Вашем счастье, и добавил, что буду крайне требователен в этом вопросе: не желаю, чтобы Ваше счастье было скромным и простым, меня не устроит, чтобы оно было грошовое, как у многих других. Я хочу, чтобы Ваше счастье было абсолютным, сияющим, ни с чем не сравнимым, чтобы Вы жили в радости и ни на мгновенье не сомневались в моей любви и преданности. Я хочу, чтобы Вы не верили собственным глазам, видя то счастье, в котором живете». Когда я читал это письмо, обоих давно не было на свете, и строки, написанные двадцатилетним юношей, потрясли меня до глубины души, как потрясает всякого человека обещание, которое хранят до конца дней. Такой же оглушительный грохот поднимают детские мечты, когда становятся явью.
В то утро бабушка выскользнула из постели прямо у меня на глазах, подхватила халат и исчезла за дверью ванной комнаты. Я сразу же понял, что исчезла она не случайно. Мы остались с дедушкой наедине. По тому, как он, глядя в окно, вдруг некстати заговорил о жеребенке, которого разглядел где-то вдали: «Смотри, как ему одиноко. Ему бы пару барашков в компанию или осла…» – я догадался, что дед хочет сказать мне что-то совсем другое, что-то очень важное, и я должен к этому как следует подготовиться.
IV
Я не раз слышал это имя – имя лучшего друга его детства: Коко. Они вместе учились в школе и потом всю жизнь не теряли друг друга из виду. Мне слово «Коко» всегда представлялось названием чего-то такого, что существует лишь в теории, в детстве старого человека. Когда дед произносил это имя, он мгновенно перелетал на ту далекую планету, у него даже губы складывались иначе, совсем как у семилетнего ребенка, и самому Коко, чье отражение возникало у дедушки в глазах, тоже всегда было семь. Для меня он остался семилетним навечно. Ну разве можно предположить, чтобы где-то на свете был Коко, который однажды отпраздновал совершеннолетие?
Однако теперь Коко исполнялось восемьдесят, и его родные попросили самого старого друга написать в честь юбиляра поздравительную речь.
Дед смотрел на меня и был как-то странно взволнован.
– Я очень люблю Коко. Я тебе про него рассказывал?
Меня так и подмывало сказать «нет» и еще раз с наслаждением послушать, как взрослый человек произносит эти два слога.
– Проблема в том, – сказал он вдруг, – что я больше не могу писать.
Я попытался улыбнуться. Я прекрасно знал дедушкин слог, музыку его языка. Слова были его сокровищем, он произносил гениальные речи и был блестящим оратором, а если понадобится – шутом, и слова его могли звучать романтично, а могли проникать в душу подобно проповеди. У него сами собой слагались стихи, а единственного героя, которым он по-настоящему восхищался, звали Сирано.
Дедушка повторил, глядя в окно:
– Я больше не в состоянии написать ни слова. Не знаю, в чем тут дело. Ничего не получается.
Я слушал эти незнакомые ноты в его голосе.
– Понимаешь, даже для Коко. Не выходит.
Он обернулся как раз в тот момент, когда с его губ снова слетело это странное имя, и я заметил, что лицо его было сейчас не просто детским, но еще и каким-то потерянным – я никогда не видел его таким. Глаза как будто стали больше, и уголки губ печально опустились.
– Я хотел попросить тебя написать несколько строчек для Коко.
Наверное, я опять улыбнулся – что мне еще оставалось, кроме как улыбнуться? Дедушка просит внука об услуге. Казалось бы, обычное дело. Но в тот день, из-за того, что именно он обращался ко мне, и именно с подобной просьбой, – он, которому не было в этом никакой надобности, обращался с просьбой ко мне, так любившему писать, – в тот день его слова разверзли у меня под ногами пропасть. Обычную пропасть, однажды разверзающуюся между нами и детством.
– Не обязательно писать что-то длинное… – сказал он и посмотрел на свои руки. – Не знаю… Страничку. Я тебе доверяю.
Он ждал ответа, как будто мог получить от меня отказ. Я заговорил не сразу только потому, что мне хотелось еще немного побыть рядом с тем бессмертным дедом, которого я сам себе придумал. Возможно, мне следовало броситься к нему и отчаянно сражаться, чтобы его не потерять. Я был преисполнен страха и вместе с тем – жажды. Одновременно страшился и жаждал этого дедушкиного абсолютного доверия, его отречения, его слабости.
Я стоял, засунув руки в карманы, и упирался пятками в край обрыва детства. Но все мое тело уже медленно подавалось вперед.
Мы слышали, как в ванной бежит вода. Возможно, бабушка слушала нас, прильнув к двери. Дед оперся ладонями о письменный стол. Он старался держаться очень прямо. Пожалуй, даже неправдоподобно прямо.
Я наконец сказал:
– Конечно, что-нибудь напишу.
Дед медленно кивнул.
Он, наизусть читавший нам «Сирано» от первой до последней строчки, отдавал эту роль мне с явным облегчением. Я встану в тень и напишу все за него, а он поставит подпись.
– Это будет просто сонет, ладно?
– Ладно, – ответил он. – Делай как считаешь нужным.
Я обожал сонеты. Сонет – это совсем короткое произведение, в нем меня не успеют рассекретить. Напишу такие четырнадцать строк, что даже сам Коко не догадается: всего за час до того, как это сочинить, поэт был еще ребенком.
Тут дверь ванной распахнулась, и на пороге появилась бабушка в облаке из пара и мыльных пузырей. Она деловито разговаривала сама с собой («Так-так, мои милые, я уже почти готова…») и ни на секунду не задержала взгляда ни на одном из нас, будто давая понять: она ни во что не вмешивается, и наш секрет касается только нас двоих.
Я мог бы отыскать другие места, другие подъемные мосты и потайные лазы, через которые мне когда-то пришлось покинуть детство. Невозможно назвать один-единственный пункт переправы. Подобная растерянность и богатство выбора – счастливое преимущество тех, чей дом не сгорел однажды ночью у них на глазах.
Чтобы выбраться из детства, я шел крошечными шажками, осторожно приближаясь к краю, сбиваясь с пути и забывая дорогу назад.
Мне не выпало на долю той ослепительной вспышки света и ужаса, после которой ребенок сидит, закутавшись в одеяло, на дороге или в углу своей комнаты, и глаза его совершенно сухие, а руки сжаты в кулаки. Такие дети – те, что видели этот огонь, – всегда будут знать с точностью до минуты, в какой момент закончилось их детство.
Наверное, сегодня я пишу все это для того, чтобы пройти через языки пламени вместе с ними, только в обратном направлении, чтобы отыскать на той стороне местá, до которых не добрался огонь.
V
Сначала мир открывался мне через ощущения.
Холод стекла, к которому прижимаешься носом, визг далекой пилы, запах утра, солоноватый вкус деревянной кровати. Я ощущаю, осматриваюсь. Трещины на потолке, дыхание собаки. Прислушиваюсь к голосам за стеной. Комкаю пальцами ткань простыни. За занавеской чья-то тень. Я не дышу, чтобы лучше слышать.
Ребенок – это остров. Он ничего не знает и ничем не владеет. Он лишь догадывается об огромной силе, которая таится под оковами, сжимающими тело. Завтра для него не существует, а прошлое давно исчезло. Ребенок начинается с мгновенья, он – это миг, который застыл во времени и болтается, беспомощный, подобно поплавку среди бескрайнего простора моря, с любопытством озираясь по сторонам.
Он захмелеет от увиденного и пропитается всем, что почувствовал, и лишь после этого начнет воображать. Ребенок обнаружит наконец этот возобновляемый источник энергии: воображение станет той силой, которая растормошит его и сдвинет с места. Он примется бросать в ее поток неодушевленные предметы – все, что попадется под руку: воздушного змея, игрушечный пропеллер, горстку пепла. Он будет фантазировать. Достраивать внутри все, что видит там, снаружи. Он станет совершенствовать свой мир и сочинять истории.
Но сначала у него есть только ощущения. Мир стучится к нему, и ребенок его впускает.
Я помню ночь. Уже несколько секунд, как смолк мотор. Все, мы приехали, понятно. Но открывать глаза пока совсем не хочется. Все замерло. Еще не хлопают ни двери машины, ни крышка багажника.
Я сижу сзади и каждый раз замечаю эту абсолютную тишину, даже если сплю. Наверное, я слышу дыхание, которое доносится с передних сидений, потому что родители наклонились друг к другу. Может, они просто дышат, не двигаясь. А может, целуются. Если идет дождь, их неподвижность длится чуть дольше – можно воспользоваться лишней секундой, чтобы взять разбег. Я сплю. Мне некуда спешить. Для спящих детей дорога – это восхитительная звуковая дорожка.
Я знаю, что родители оглянулись и смотрят на нас. Все звуки прекращаются. Они смотрят долго. Приехали. Они говорят это очень мягко и тихо. На второй раз кто-то из братьев начинает ворочаться. Но я держусь. Если не проколоться, меня, возможно, понесут на руках. Я изо всех сил стараюсь не улыбнуться и чтобы ресницы не дрогнули, но вдруг вспоминаю место, где остановилась наша машина. Мне так и хочется вскочить и броситься бежать. Каникулы. Приехали! Я мог бы прыгнуть прямо в темноту.
Но я держусь. Так хочется, чтобы меня понесли на руках… Так хочется приберечь сюрприз на завтра… Я терпеливо жду.
Когда отец прижмет меня к себе, мы оба станем притворяться, будто не знаем, что я не сплю. Мы оба поежимся, как от холода.
– Приехали…
Я буду чувствовать, что на моем лице остались отпечатки ткани автомобильного сиденья. Мы двинемся по лестнице, пойдем по коридорам и холодным комнатам. Я с закрытыми глазами узнáю звуки закрывающихся дверей, и скрип от отцовских шагов, и запах каменных ступенек – весь этот áтлас ощущений дома, по которому я пробегаю так, будто глаза мои открыты. Постель, куда меня положат, тоже будет мне знакома.
С меня снимают пальто, неловко выворачивая руки. Это тонкое искусство, искусство непостижимое – раздеть уснувшего ребенка.
Постельное белье здесь пахнет дождем и воском. По телу пробегает дрожь, и накрывает волна – мне холодно и радостно. Я зарываюсь в пух подушки, чтобы не заплакать. Гаснет свет.
Но в ту же самую секунду я одновременно нахожусь внизу, под дождем, сижу за рулем другой машины, за воротами, и, кажется, только что заметил, как выключили свет в окне. Все закрыто. Здесь много лет никто не ночевал. Ключа от ворот у меня больше нет.
Я приехал сюда за ребенком, который спит наверху и которым я сам был когда-то. Он лежит в постели и слышит удаляющиеся шаги отца и грохот закрывающейся двери, ведущей на каменную лестницу.
Полночь. Мне не по себе. Выхожу из машины и перелезаю через ограду. Зачем я здесь? Я приехал на поиски того самого сонета, который вывел меня из детства. Он должен быть тут, на третьем этаже, в ящике старого дедовского стола. Он до сих пор лежит там, я в этом совершенно уверен. Я выехал из дома несколько часов назад, на закате, никого не предупредив и ничего не спланировав: мне предстояло взять эту заброшенную крепость штурмом.
Теперь я сижу, балансируя, на верхней перекладине ворот, в лучах автомобильных фар, и меня вдруг настигает воспоминание.
Когда мне было восемь или девять, помню, я вбил себе в голову, что я – объект грандиозного сговора. Моя догадка состояла в том, что в действительности меня нет, меня лишь придумали, а родители и остальные люди просто делают вид, будто я не выдумка. Все вокруг из кожи вон лезли, чтобы убедить меня в реальности моего существования, но я повсюду находил доказательства того, что на самом деле меня нет. А когда окружающие обращались ко мне с самым естественным видом или накрывали на стол с учетом моей персоны, объяснение этому было одно: они просто делали вид, что я есть.
Я не рассказывал об этом никому, кроме старшего брата, явившись однажды к нему в комнату посреди ночи.
– Вот так-то, – завершил я свой рассказ.
Он сидел в темноте и потрясенно молчал.
– Представляешь, какие дела… – добавил я.
Он глубоко задумался; мой рассказ озадачил его и встревожил. В конце концов брат понял, что у нас с ним одинаковая судьба и сам он – жертва точно такого же заговора.
Нас теперь было двое: два призрака, двое отсутствующих, две фикции, которые кто-то изо дня в день придумывает заново, непонятно зачем. Я помню, какое облегчение испытал, когда ко мне присоединился брат, как радостно было обнаружить, что отныне я не один стану каждое утро выходить с фантазиями наперевес навстречу воображаемому.
Впрочем, это серьезное подозрение ничуть меня не огорчало. Оно придавало нашим жизням пластичности. Мы могли подлаживать их под себя, переделывать, как те истории, что рассказывали друг другу. К тому же окружающие тоже заботились о том, чтобы в нашей постановке все шло как по маслу. Тот тип, что следовал за мной по улице, когда я возвращался из школы, оказался там не случайно. Другого я не видел, но слышал, как он бродит ночью по крышам, когда поднимается ветер. Все эти люди внимательно следили за тем, чтобы каждый участник пьесы безупречно исполнял свою роль.
С возрастом мы сталкиваемся с печальными вещами, которые убеждают нас в том, что и мы сами, и другие – действительно существуем. Но все же где-то глубоко во мне запечатлелась мысль о придуманной жизни – той, что создается из ничего каждым нашим новым жестом и действием.
И вот сейчас, когда я собираюсь проникнуть в дом своего детства, меня снова охватывает это ощущение сговора, слежки, и кажется, что там, наверху, за погасшим окном, маленький мальчик выбрался из постели, приподнял занавеску, смотрит на темный силуэт, уцепившийся за решетку ворот, – и понимает, что все это время был прав.
Да, тот тип по-прежнему здесь, он следит за ним… Вы только посмотрите: возомнил, что очень хитрый, раз додумался оставить машину на мосту, а сам даже фары не выключил.
Только вот известно ли этому мальчику, что тип, который следит за ним и чья длинная тень тянется сейчас по фасаду дома, – это тот, кем однажды станет он сам и кто как-то ночью будет сидеть и переводить дыхание на верхней перекладине ворот, отделяющих его от собственного детства?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.